...Он очнулся, оттого что в нем что-то неожиданно заторопилось. Нет, не от тревоги во сне, несмотря на давку вокруг и тоскливые гудки поездов. Сквозь рыхлый пивной сон он услышал, как сердце стало спешить, словно опаздывавшие на поезд пассажиры. Он вскинул взгляд на вокзальные часы и сжал в руке билет. Оставалось пять минут до отхода поезда. Он не успевал: перрон был внизу, а надо еще пересечь подземный переход, а до этого заплатить за пиво. Он опаздывал к ней: опаздывал из-за жары, из-за многолетней усталости и еще из-за чего-то вязкого в самом себе. Это что-то не позволяло ему опустить глаза на собственные часы, чтобы поинтересоваться, не спешили ли вокзальные. На всякий случай — может, он еще успеет. Но для этого надо торопиться, бежать, волноваться. Есть и следующий поезд, а можно и не ехать вовсе. Он задержал в себе эту последнюю мысль о спасительном исходе — о возвращении в себя, о спокойствии — и стал поглаживать большим пальцем пену на стакане сквозь стекло. Пена медленно сползала вниз, на дно граненого стакана, к его запястью — к циферблату его часов. Оставалось десять минут: вокзальные часы спешили. Он снова поднес стакан к губам и стал ждать, пока пена сползет на язык. Облизав горечь на губах, положил смятую пятидолларовую бумажку под стакан и подсунул под нее билет. Спустившись по остановившемуся эскалатору, он медленно побрел к выходу. На ступеньках вокзального выхода помог беременной женщине спустить брюхатую сумку на колесах и почувствовал себя еще спокойней. Пока колеса ее багажа гулко отсчитывали ступеньки, он представил себе Кларину на ее месте. Где-нибудь на вокзале, когда-нибудь потом. Нет, не на том вокзале, где она ждала его в тот вечер, чтобы он уже никогда больше от нее не уезжал, а на другом. И гораздо позже, когда все в нем стихнет, и он забудет, как когда-то в жизни торопился. Представил и ужаснулся, что, она будет одна, без единого близкого на Земле. Потом поспешно представил ее с чужим — не его — ребенком на руках, но рядом с кем-нибудь, кто тоже никуда не торопится. Беременная женщина с благодарностью пожала ему руку своей влажной ладонью, и он вздрогнул от того же, не имевшего названия чувства, что заставило его все-таки сверить свои часы с вокзальными. Где-то позади него, на площади, забили часы, вторя неторопливым ударам его сердца об ноющую грудную клетку. Он с облегчением считал глухие удары. Они отсчитывали минуты его жизни, уже прожитые им в обратном направлении — по направлению к себе и в удалении от Кларины. На последнем ударе часов он впервые себя не пожалел, впервые не помрачнел, вспомнив, что сердце у него больное еще с молодости. Как и впервые не вспомнил о тревожном звоне колоколов в детстве, вселявшем в него тревогу, что все когда-нибудь кончается. Проводив взглядом сумку беременной женщины, он присел на ступеньки и закурил. Стройная блондинка — гораздо моложе напрасно ждавшей его где-то Кларины — с любопытством разглядывала незавязанные шнурки на его ботинках. Он дал ей прикурить и вернул зажигалку в карман своих парадных брюк — черных в полоску. Когда-то они вместе купили ему этот костюм — он и Кларина, — единственный, который он не выбрал с женой. Она — жена — ждала его именно в этот миг, когда забили часы: ждала, зная, что он не уедет. Знала, так как сама запаковала ему оба чемодана и небольшую сумку, отпустив его к Кларине, без которой он не мог жить. Он взял только сумку с двумя футболками и несколькими своими книгами. И еще с адресом станции, где предстояло попробовать жить заново. Только с Клариной. Где предстояло торопиться, напрягаться, чтобы ускользнуть побыстрее от себя самого: дабы не видеть последнего прощального взгляда жены. Взгляда сквозь него — в его с ней будущее: его с Клариной, наедине с виной и спешкой, утомительной для стареющих сердечников. И еще придется ускользать от понимающего взгляда его надломившейся от мудрости дочери — взгляда такого глубокого и знакомого, что отменялось в нем все: даже главная его немая правда о беспомощности перед идеей уступить Кларину кому-то другому... Он пошел домой пешком, несмотря на опасные для белых «черные» районы чужого ему американского города. Недалеко от подъезда замедлил шаг. Он сам открыл ключом дверь, хотя свет у него в доме горел во всех окнах. Даже длинноухий пес его ждал спокойно: словно он тоже почуял, что хозяин вовсе и не уезжал на всю жизнь часами раньше, а просто прогулялся на вокзал в последний раз, чтобы больше уже не повторять ложного исхода. Пес вяло вилял хвостом и тыкался мокрым носом ему в ладони. Седая мать встретила его на кухне в переднике с безмолвной улыбкой. Она была в белой выходной блузке, которую после смерти его отца надевала только по особым праздникам. Он сел за стол, ссутулившись в кресле, как старик, словно, с тех пор как он не уехал с вокзала к Кларине, прошло двадцать лет. Стол был накрыт на четверых — будто никто в доме не заметил, что на этот раз он собирался уехать навсегда. Он усмехнулся, когда увидел из коридора два своих распакованных чемодана на диване в комнате дочери. Его мудрой дочери, успевшей дважды ему заглянуть в глаза, когда он уходил из дома часами раньше. Размешивая сметану в супе, он вспомнил, как искал по дороге на станцию, что сказать Кларине, если она спросит, почему он к ней приехал жить на всю жизнь только с одной сумкой и с одной парой брюк. Вспомнил, что ничего лучше объяснения о потерянном ключе от камеры хранения, не придумал. Потом вспомнил, как мысленно представил себе годы жизни с ней без возвращения домой, где можно было никуда не спешить, сидеть за письменным столом в халате и слушать еле слышное шарканье матери по паркету, когда та подносила ему кофе без молока... Он усмехнулся благодарному взгляду пса, вертевшемуся у стола. Тот смотрел на него безо всякого укора: а ведь он читал его мысли, казалось, лучше, чем жена, дочь и его постаревшая мать, которой он никогда не скажет о письме, доверенном ему отцом перед смертью. Не скажет ей о маленьком домике на краю жизни, в глухой деревне на Кавказе, куда он доставил это письмо неделями позже по просьбе покойного отца. Не расскажет о немолодой женщине, открывшей ему дверь, о том, как дрожали — в его памяти много лет — ее губы, когда она читала на пороге последнее письмо его отца. Ни о том, как он не выдержал и опустил глаза, когда она прижала к груди пустой конверт с ее именем. Он перевел взгляд на свою семью — на своих. Все они — так долго знакомые и верные ему — все они непринужденно переговаривались, словно его не было за столом. Словно мысленно не прожили они без него — каждая по отдельности — всю оставшуюся жизнь за эти несколько часов, пока он ждал поезда на вокзале. Поезда, который не увез его к станции, где его ждала Кларина, к которой он уходил, оставляя их — этих его трех женщин, сидящих за столом. Нет, не оставляя их — а лишая себя их каждодневного присутствия. Он попросил у матери добавки своего любимого жаркого и снова скормил его псу под столом, тайком от нее. Мать бесшумно убрала со стола и, тихо затворив дверь за женой и дочерью, мыла посуду стараясь не плескать водой, чтобы не мешать ему молчать с самим собой. Когда он шаркнул стулом, она, не оборачиваясь, попросила его не торопиться и допить остывший чай. Он взял чашку с собой и, впервые не прочитав перед сном молитвы, миновал свой кабинет и направился к двери спальни жены. Пес ударился о его ноги в темноте, когда он тихо постучал и, не услышав ответа, перешагнул порог отворившейся двери... |