Почтальонша I Мать привезла меня в счастьем забытый поселок, называемый местными остряками Болотом, в хмурое лето моего шестилетия. Очень примечательное название учитывая, что за исключением въезда, пространство сего поселения было окружено лесами и топями. Да и сама засасывающая трясина жизни здесь располагала к такому определению. Было у поселка городского типа и официальное название не отражающее ни бурной жизни, ни сонной работы пестрого люда – Торфопредприятие. Торфоразработки здесь давно не велись, поэтому Москва, для которой добывался торф ранее, старалась отпихнуть поселок Подмосковному городу на территории, которого он находился, но и городу поселок не был нужен. Действовали еще какие-то Картонажки, Деревяшки, служащие, как поговаривали, для стратегических секретных целей, но, я понимаю сейчас, все это было самоутешением, и затянутое начало конца робко проглядывало сквозь замшелую пелену тягомотного быта. Болото, не отставая от страны, в которой выросло мое пионерское поколение, но очумело взрослело уже вне ее, прекратит свое существование почти одновременно с ней. Первый год моей жизни на Болоте я отбывала в детском саду. Разглядывание гениталий моего соседа по койке в тихий час, кровопролитные бои за самокат с местным дурачком после оного, плохо скрашивали мою тоску по прежней привычной городской жизни. Мне было бы совсем гнило, если бы не Валентина Владимировна, моя громогласная, вспыльчивая, но отходчивая, воспитательница, возведшая меня в ранг любимицы. Я схватывала на лету все ее объяснения, я умничала на занятиях с чисто детской непосредственностью, я была звездой ее утренников, и она никогда не гнала меня на площадку во время прогулок, а благосклонно позволяла играть на крыльце, а иногда просто сажала к себе на колени. Из подробных обсуждений Валентины Владимировны с визави насущных проблем односельчан, вносящих дольку остроты в мое миропознание, я вынесла, что благополучных семей в поселке – раз-два и обчелся, и относились к ним обделенные счастьем с угрюмой недоброжелательностью. В основной массе семей самым легким горюшком были пьяницы, кому повезло меньше, у того буйные, громившие тела домочадцев и домашнюю обстановку. У других же были тихие, незлобные алкоголики, испытывавшие на себе гнев супруги и кулаки подрастающих сыновей, которые сами не гнушались утянуть у родителей самогонки. Следующие две напасти поселка, часто были производными от первой, хотя случались исключения. За лето в местном карьере утопало не меньше пяти человек, бывали в их числе и приезжие, и совсем необязательно пьющие. Многих не находили по причине сильных подводных течений, так что родственникам и хоронить-то было порой некого. И завершали скорбный список висельники. Этих снимали с потолочных балок сараев, реже с кухонных крюков. Синие пятки одного такого самоубийцы, выглядывающие из-за двери сарая, я увидела полгода спустя после приезда, и они до сих пор мне снятся. Они не напугали меня, а просто врезались в мою детскую дотошную память. Позднее во времена моей постболотской жизни, по доходившим до меня обрывочным слухам, я поняла, что падкий на несчастья поселок постигла еще одна повальная беда. Те мальчики, которые тянули из дома самогон и распивали его в кругу бравых друзей и на все согласных подруг, почти поголовно сели. Заключения они отбывали в разное время, по разным причинам, но как правило неоднократно. Ребята, с которыми я рвала на заборах штаны, воровала яблоки у соседей на заре моего пребывания в поселке, ребята, которых я потом презирала, и ни в одного не влюбилась ( могло ли быть что-нибудь естественнее в средней школе – отдать себя первому омуту гормонального взрыва?), ребята, считавшие себя крутыми, всемогущими, возвращались нездоровыми согбенными полустариками, с дырявыми от туберкулеза легкими. Отмаявшись год в дошкольном образовательном учреждении я разбиралась во всех перепитиях сельской жизни, обзавелась единственной подругой, с которой распрощалась пять лет спустя, когда ее тело начало созревать раньше моего. Она уже с гордостью носила нулевый лифчик, расстегиваемый ударом по спине, старшеклассниками, прячущими свое нерегулируемое лидибо за грубостью, ее низкую посадку украшала довольно развесистая задница, и кроме, как о парнях она ни о чем уже больше думать не могла. Я же продолжала оставаться тощей нескладушкой, влюбленной в книги, а не мальчишек. И мою жизнь еще светлых три года не марали женские всем известные проблемы, но о которых, во времена отсутствия секса, принято было говорить загадочным шепотом. Хотя чего там! Наша дружба пережила бы и мою незрелость и Риткину скороспелость. Пережила бы... И не разность в физиологии уничтожила нашу дружбу, а событие, о котором речь впереди... В первом классе я органически возненавидела свою первую учительницу Елену Ивановну. Эта молодящаяся пенсионерка не разглядела, в отличие от моей шумной, по-женски мудрой воспитательницы, ни моей врожденной любознательности, ни моего цепкого, жадного до знаний ума. По каким-то, ей одной ведомым критериям, она определила меня в разряд середнячков и лепила мне одни тройки. Ненависть моя возросла, когда я в средней школе начала перебиваться с пятерок на четверки. Думаю, что я была бы круглой отличницей, если бы мне не было лень, учить с моей точки зрения бесполезные вещи, да и в октябрятские годы мои, я благодаря первой своей учительнице привыкла обходиться без помощи школьных наставников в выборе книг и других источников знаний. Фавориткой же нашего малочисленного класса была – кто бы мог подумать?! - внучка Елены Ивановны – дылда с лошадинным лицом (бабушкино наследство) и прокуренным басом. Я ненавидела ее почти так же сильно, как и ее бабку, но через двадцать пять лет, встретив ее случайно, пожалела так сильно, что забыла свою детскую ненависть. Она вкалывала за гроши в полупрестижной школе, тянула одна дочку и была до тошноты похожа на свою прародительницу. Но в те годы, все мое растущее существо протестовало против этой семейки, и я была несказанно рада, накатившему изумительному, прекрасному, румяному лету, покончившему с моей каторгой, хотя бы на время. Но в первые три лета школьных каникул ничего примечательного в моей жизни не происходило. Мама отправляла меня в лагеря пионерского отдыха, или к бабушкам. Ее мамку я любила, несмотря на то, что баба Клава была строга, она все-таки баловала меня. А вот папкина мамаша, ненавидевшая мою мамку за то, что та выставила из наших жизней ее инертного сыночка, была старой нудной сквалыгой. Господи простит меня, нельзя о покойниках плохо, но эта стерва столько повыпила из меня крови, что к переходу из начальной школы в среднюю я поставила маме ультиматум, что если она меня еще раз отправит к этой дуре, я убегу из дома, ибо свекровка мамина так боялась, что я пойду в ее непутевую невестку, что дрессировала меня с утра до вечера. Да и, лагерях тоже была муштра еще та, поэтому наряду с бабкой Верой, я и лагеря включила в черный список, заявив маме, что буду проводить лето дома, ну и выезжать иногда в бабе Клаве. Мамка возражать не стала - к десяти годам я была вполне самостоятельным ребенком. Софа, моя родительница, никак не тянущая на свои двадцать восемь, женщина, татарской красоты средней тяжести, имела высокие скулы, раскосые карие глаза, полные увесистые губы. Роста среднего, но стройна, не очень грудастая, зато бедра ее были необычайно круты, отчего нижняя часть ее туловища выигрывала перед верхней. Работала она в городской больнице, была медсестрой до мозга костей, никогда не отказывалась от сверхурочных, и дежурства свои двенадцатичасовые, каждые два дня, часто продлевала. Редкие выходные свои она проводила, приглашая в наш дом шумных гостей. Почти никогда одного, или двух, в основном целыми семьями. В эти дни я объедалась всякими вкусностями, слушала непристойные подробности семейных жизней, и заучивала наизусть репертуар матерных частушек. Потом мамка брала гитару и все вокруг замирали. Она никогда, нигде не училась музыке, а освоила гитару в общежитии во время своей учебы. Но если кому бог и дал музыкальный талант, так это Софе. Я завидовала ей, и понимала, что мне никогда так не запеть. И когда, однажды, мама услышала, как я пою в тихом уединении нашего запущенного сада, она очень ласково потрепала меня по голове, и так как делала она это крайне редко, я напряглась, и была права, ибо услышала: - Вот так и пой, детка, чтобы тебя никто не слышал. Но я все-таки отрывалась на детсадовских и школьных праздниках, ведь в нестройной череде детских голосов, мой не выглядел так ужасно, как если бы я пела соло. Мама никогда не ходила на мои утренники, так что ее тонкая музыкально-душевная организация не страдала. Все же заботы о моем воспитании, Софа окончательно возложила на меня саму, и я ей очень за это благодарна. Уезжала моя родительница на дежурство с первым автобусом, а возвращалась с последним. Я просыпалась и валялась полдня у телевизора. Помню какими трогательными были эти черно-белые уродцы. И названия были нежными « Славутич», «ТБ – 235». Наш назывался очень душевно «Электрон – 123», у него были круглые блестящие регуляторы громкости и контрастности, мощный переключатель программ, замененный со временем пассатижами, продолговатые динамики с обоих боков, через один из которых я отправила благодарственное письмо за самоотверженный труд ведущей «В гостях у сказки» Валентине Леонтьевой. Появление ее интеллигентного доброго лица с породистой бородавкой на носу плохоскрываемой очками, с нетерпением ждала ребятня всей необъятной Родины моей, Родины, которую я помню, но вернуться в которую не могу, в которой под Новый год скончался утомленный, может быть моим постоянным перещелкиванием программ, телек «Электрон -123», и через день мамка притащила в дом с очередным своим пассием огромного цветного полупроводникового чужака, не попытавшись реанимировать старого преданного моего многолампового дружка. Впрочем, я скакала, как заведенная вокруг новоявленного величественного красавца, в томительном ожидании, пока он очухается с мороза. Но в то лето старечок мой был еще целехонек, и я, насмотревшись всякой муры, уяснив международную обстановку, и очередное постановление очередного Пленума единственной нашей Партии, с туго меняющимся, непроизвольно заученным мной ЦК, отзавтракав сгущенкой, хватала со стола 20 копеек оставленные мамкой на мороженное, хватала велик и раскатывала по окрестностям до темноты. Реже с девчонками убегала купаться. И уже совсем редко с мальчишками обворовывать частные садово-огородные участки. Вернувшись домой, я обедала и ужинала сразу всем, что отыскивалось в холодильнике. И заваливалась на диван с книгой, так и засыпала, уйдя с головой в подробности вымышленных и не очень жизней, и в постель меня уже укладывала мама, вернувшаяся с работы. В один знойный июльский день я пролетала на своем железном друге через площадь, которая была одновременно автобусной остановкой, деловым и досуговым центром поселка. Контора, вмещавшая все местное начальство, а стало быть знать Болота располагалась на краю площади, рядом с ней, ближе к центру стояла почта, на расстоянии нескольких шагов была остановка, за которой пряталась библиотека - очень посещаемое заведение. Я таскала оттуда книг по пять-шесть, иногда читала что-то прямо в самой бибилиотеке. Я любила ее затхлый бумажный запах, любила стук шашек или шахмат, мешавшийся с шелестом страниц, любила кипу журналов «Крокодил», точнее последнюю страницу этого журнала. Через боковой проезд от библиотеки воззвышался памятник Павшим в Великой Отечественной Войне. Я любила стоять восьмого и девятого мая в почетном карауле возле обелиска. Обычно, каждому выпадала эта честь в один из дней, либо восьмого, либо девятого, но я, уже гордо нося кусочек алого знамени на груди, выпрашивала у завуча Зои Васильевны оба дня, и она снисходительно разрешала мне, принимая во внимания мои вне и программные познания в истории, и то, что обычно кто-нибудь из учащихся отлынивал от почетного стояния в почетном карауле. А напротив почты и остановки протяженностью метров в двести, в бывших, возможно, графских конюшнях располагалась восьмилетняя школа. Кто-то из мамкиных бесконечных подруг издевательски назвал ее небоскреб на боку. Я же нелепее ни снаружи, ни изнутри здания в жизни своей не встречала. Итак, пролетев площадь, я решила развернуться и описать по ней круг, в надежде, что из-за поворота покажется грязно-оранжевое пятно ЛИАЗа, и я, выждав сбор пассажиров, пущусь с автобусом на перегонки, под разудалый мат водителя, и пугливые охи, отбывающих за гастрономией в город, старух. На развороте между обелиском и школой, я увидела, как с крыльца почты мне что-то кричит и машет рукой местная почтальонша Савосина Евдокия Харитоновна, или попросту Хина. Мое детское сердечко захлестнул выброс адреналина. Хина была, пожалуй, самой колоритной личностью поселка. Круглая, курносая, с утиной походкой и нелепой кличкой старушонка, никак не вязалась с легендами ходившими о ней. Кости ей мыли не переставая, - четырежды вдова, похоронившая лет тридцать назад своего единственного сына. Но самым будоражащим было то, что считали Хину, как это ни смешно звучит в конце 20 века, колдуньей. Весь поселок от мала до велика судачил о ее связи с нечистой силой. Подкатив к крыльцу почты я, оперевшись одной ногой о ступеньку крыльца, навалившись грудной клеткой на руль, вопросительно и немного вызывающе уставилась на Хину. Она удивленная тем, что я не пустилась наутек, протянула мне кулек с конфетами: - Натка, возьми, помяни сыночка моего Славочку, - глаза глядели смущенно и боязно от того, что она каждый год готовила помин по сыну, каждый год старалась всучить его поселковым детям, но те наускиваемые своими родителями в дремучем страхе шарахались от нее. Я была первым ребенком, взявшим ее конфеты. Сделала я это не из жалости к Хине, не из охоты поесть сладкого, а из меркантильного интереса. Наслушавшись баек о ведьминской силе, и о том, что передаться она может через продукты, или прикосновения, я решила, пока подъезжала к почте, и видя зажатый в хининой руке кулек, что в конфетах заключена черная сила колдуньи, и я ее обязательно подцеплю. Поблагодарив за конфеты, я вскочила на велик, и понеслась к своему жилищу, чтобы предаться таинству посвящения. В девственном неухоженном саду за домом, а точнее за его принадлежащей нам половиной, я устроилась в зарослях малины, и принялась уплетать нелюбимые батончики. Ополовинив кулек, я прислушалась к своему организму. Продолжительная трель метеоризма была мне ответом. Но я не сдавалась. Я твердо решила стать преемницей черных сил Хины, тем более что все данные у меня для этого были. Иссиня-черные гладко-вьющиеся шелковистые волосы - папкино наследство, изумрудные немного злые глаза – это уже от отцовой матери, я, конечно, не переваривала ее, но красоты она была, как и ее сынок, необычайной, и я надеялась, что она - красота их - однажды расцветет и во мне, смешанная с материнским упрямством и юмором. И самым главным и ценным на мой взгляд показателем, моей профпригодности была какая-то вялотекущая нелюбовь к людям, за исключением, конечно, школьной семейки, и папкиной мамки - эти могли рассчитавать на непроходящую бурную мою, доходящую до дрожи, ненависть. Нелюбовь к роду человеческому, смешанная с усталым презрением таилась во мне, как хроническая болезнь, почти ничем себя не проявляя. Прикончив кулек, я уснула возле малины прямо на траве. Спала я недолго, проснувшись почувствовала тяжесть в желудке и меня вырвало колдовскими батончиками. В суеверной надежде я подумала, что так и должно быть и нужно теперь ждать прилива силы. Через неделю до меня все-таки дошло, что ни хрена никакого прилива не будет. |