…«Не торопись, – говорил ему режиссер, – замечай все, наблюдай… В суете ничего не может родиться, а ты прибегаешь, запыхавшись, выскакиваешь на сцену, лихорадочно пытаешься вспомнить текст, и, конечно же, ты – пустой, у тебя ничего не получается…» Он, действительно, всю жизнь куда-то спешил, куда-то опаздывал. Но куда ему было спешить теперь? Театр этот ему нравился: он их видел много, но этот был совершенно не похож на другие театры, в этот ему и в самом деле хотелось прийти пораньше, до начала репетиции, и вечером, когда жизнь в театре заканчивалась, ему не хотелось уходить из него; в этом театре работала женщина, которую он любил, – куда ему было бежать и спешить? И поняв это, он будто остановился на бегу, как будто все время до этого он ехал в поезде, мимо мелькали какие-то города, вокзалы, входили и выходили какие-то люди, и вдруг он вышел на незнакомой станции и огляделся, и понял, что никуда не надо спешить, оказывается, на этой станции можно жить, – жизнь происходит не г д е-то, куда он все время стремился успеть, а здесь, в эту минуту, и надо дышать полной грудью, и всматриваться, и вслушиваться в каждое мгновение… Поезд, в котором он мчался, прогрохотал и ушел дальше без него, и тишина обступила его, он вслушался в эту тишину, и вскоре стал различать еле слышную музыку. Оказалось, эта музыка звучит в нем самом, но никогда раньше он не слышал ее, а если и слышал, то не догадывался, что эта музыка пришла не откуда-то извне, что это – е г о музыка… Он ходил по городу, репетировал, играл, разговаривал с Аллой, и все время вслушивался... Музыка появлялась и исчезала, но исчезала уже ненадолго. Потом он стал слышать и музыку, звучащую в других людях… Он проснулся однажды ночью: музыка в эту ночь звучала особенно сильно, он стоял у окна, смотрел, не отрываясь, на звезды, качал в такт ей головой и бормотал что-то бессвязное… Заснул он под утро. Он начал писать стихи. …Готовился к выпуску новый спектакль, он играл в нем парня по кличке «Валет». Написана пьеса была неважно, но что-то такое, все-таки, в ней было… Валет рос без отца, все происходящее укладывалось в один вечер, в этот день ему исполнялось семнадцать лет, и в этот же день он узнал, что мать его обманывала, – отец жив, и, оказывается, все время писал ему, Валету, письма и открытки, и все эти годы присылал матери деньги… Зона приходил на репетиции, ходил по сцене, примериваясь к ней, к партнерам, к тексту… Декораций на сцене еще не было, костюмов тоже, кроме каких-то деталей, и было ощущение, что ничего, собственно, еще и не начиналось, что это идет как бы подготовка к настоящим репетициям. Здание было не совсем обычным для театра: когда-то, еще до революции, это было «общественное собрание»; кулис, как таковых, не было – «кулисами» служили арки в кирпичной стене – две слева, и две – справа, поэтому декораций в этом театре вообще было мало: стоило лишь правильно подсветить сцену – и можно было играть все, что угодно, – это мог быть и замок пятнадцатого века, и современный городской двор… Действие происходило во дворе лениградского дома, и чтобы не ждать, пока появится что-то из декораций, Зона и два его партнера – «Шериф» и «Полонез» – принесли однажды из городского парка скамейку, вокруг которой все и раскручивалось: Валет и два его друга, приехавшие к нему на день рождения, обдумывали, чем бы им заняться сегодняшеим вечером… Режиссер тоже еще как бы не начинал репетиций, чего-то ждал. Он сидел, молча, в зале, изредка лишь вмешиваясь в происходящее на сцене, они же – актеры – ожидая, в свою очередь, когда же он, наконец, начнет разводить мизансцены, неспеша, нехотя, выходили на сцену, прикуривали, разваливались на украденной скамейке и начинали проговаривать – лениво перебрасывать друг другу – текст. Вернее, перебрасывались Шериф и Полонез, Валет же, почему-то не мог – не шло – говорить те слова, которые были написаны здесь, в начале пьесы, у автора… Он пропускал свой текст, ожидая, что режиссер не выдержит и выругает его однажды, однако, тот молчал. Зона сидел, забравшись с ногами на скамейку, и пытался сосредоточиться на том, что же, все-таки, происходило с его героем, Валетом. Ему нужно было забыть, что он – Зона, что это – театр, и рядом – совсем близко (сцена полукругом выходила в зал) сидит режиссер и первые случайные зрители – работники театра. В институте это называлось «публичным одиночеством», и в книгах мастеров описывались различные рецепты, с помощью которых актер мог овладеть искусством этого самого «публичного одиночества», однако Зона не очень помнил, что там было написано, и у него были свои приемы, которые, наверное, привели бы в негодование великих учителей. Он садился на скамейку, и начинал сразу искать глазами гвоздь. У него был свой гвоздь, который торчал из половицы прямо перед рампой, и Зона начинал сосредоточеннно думать об этом гвозде – почему он торчит, и почему его никто, кроме Зоны, не замечает, и никто не забьет его до конца, может быть, самому сегодня, после репетиции, забить его, нет, не надо, интересно, сколько он так еще проторчит, пока его кто-нибудь не заметит из постановочной части… Постепенно к нему приходил покой, он уже не думал ни о режиссере, ни о том, что в зале сидят люди, и когда он чувствовал, что мысли уже не дергаются, не прыгают, что он – сосредоточен и собран, он потихоньку переходил от размышлений о судьбе гвоздя на невеселое осмысление его собственной судьбы, начинал думать о своем одиночестве, и о том, что, в принципе, у него, Зоны, с этим парнем, Валетом, много общего. Пусть не все совпадало буквально, но он его, Валета, очень понимал. У него тоже были проблемы с отцом, он вспоминал, как в детстве придумывал истории о том, что его отец погиб на фронте, даже рассказывал точную, подробную историю его гибели: в последний день войны, в день Победы, он ехал с друзьями – другими солдатами – на грузовике, и все кричали «Ура!», потому что – Победа, и в это время какой-то недобитый фашист выстрелил из автомата и убил отца. Потом, позже, он понял, что в его рассказе, в который он уже и сам верил, не все увязывается: война окончилась за десять лет до его рождения, – пришлось историю чуть подправить: оказалось, что отца не убили сразу, а только ранили: он от избытка чувств по случаю Победы, в том же грузовике, кричал «Ура!» и размахивал рукой, и недобитый фашист ранил его в руку, и отец умер от ран уже после войны, прямо незадолго до его рождения. А потом оказалось, что его отец жив, и он встретился с ним… Но ведь он мог быть и другим? И встреча могла быть у них другая?.. «Вот, я – Валет, – думал Зона, – вот, я не знал, что отец жив и только сегодня узнал об этом… Значит, прежде всего, я должен найти его и узнать всю правду: кто он, мой отец, почему он ушел, что у них с матерью произошло, – значит, надо сегодня же ехать к нему – адрес я знаю, он был на открытке, которую я нашел, и с которой все началось… Школа? Плевать. Буду работать. Может быть, там, с отцом вместе. Мать? Конечно, жалко, но она же сама, первая, предала – обманывала всю жизнь. И, кстати, уже вечер, а она меня и не поздравила. Новые носки положила рядом с кроватью. Человеку исполняется семнадцать лет, а она – носки! Нет, с ней все ясно. Сегодня же уезжаю. А Величкина?.. Напишу ей оттуда – должна все понять. Ребятам – Шерифу и Полонезу – ничего говорить пока нельзя…» «…Да что с тобой, Валет?.. – слышал он, наконец, Шерифа, который уже в третий раз обращался к нему. – Мы к тебе на день рождения приехали, всё, понимаешь, бросили, а ты сидишь и на нас внимания не обращаешь…» …Конечно, ребята не виноваты, но им говорить пока нельзя, никто не должен знать, что он задумал. Появлялась Величкина и начинала предлагать ему вместе заниматься, чтобы подготовить его к выпускным экзаменам. Он любил Величкину, но сейчас, когда рядом сидели его друзья, рядом сидел Полонез, который тоже любил ее, и написал ей стихи, а он, Валет, отдал их ей, и она думает, что это он написал их… Друзья смотрели на него, ожидая, что он ответит ей, и он, конечно, был на высоте. «Катись отсюда, Величкина, – говорил он ей, – езжай на дачу, к родителям. Ну, что тебе от меня надо?..» «Да я же люблю тебя, Валет», – говорила она. Господи, ему, которого никто никогда не любил, все только обманывали и предавали, начиная с родителей, – ему первый раз говорят «Я люблю тебя…» Он готов был броситься к ней, к девочке, которую любил и боялся сказать ей это, а она – не побоялась, сказала, при всех: «…Я люблю тебя…» «Кого?.. Меня?..» «Я тоже давно уже люблю тебя!» – хотел закричать он ей, но не мог: друзья смотрели по-прежнему на него, и смотрел Полонез, глазами, полными слез. Бедный Полонез! «Ну почему ты именно сегодня сказала это?!. Когда я все решил? Ты понимаешь, что уже ничего нельзя изменить, раз я решил – я должен ехать, и ты сейчас будешь мне только мешать… Прости меня, Величкина…» – думал он, и вдруг – начинал смеяться, он катался по скамейке, падал с нее, бил по земле руками, и, всхлипывая, сквозь слезы, говорил: «Ой, не могу!.. Любит… Ой, сейчас умру!.. Ромео, хы-хыхы!.. и Джульетта!.. Ой, ну, ты даешь, Величкина…» Величкина не уходила, продолжала ему говорить о каких-то приближающихся экзаменах. «Да какие экзамены, Величкина? – кричал он на нее. – Я уезжаю! Я ухожу из вашей школы, в гробу я ее видел!..» «Как уезжаешь? Куда?» – «Далеко! На Север!» «А деньги? Где ты деньги возьмешь?..» « А "набомбим"!» «Как?..» «А сейчас покажем, как! Шериф, Полонез, – за мной! Покажем девочке, что такое "бомбеж", тем более, что и далеко ходить не надо, – вон, мужичок, сам, идет… Мужичок, мужичок, что у тебя в чемоданчике?..» И – начиналось, – мужичок, вместо того, чтобы по-хорошему отдать трояк и уйти себе дальше, начинал читать нотацию, и доводил и так уже заведенного Валета до того, что тот просил его: «Ладно, уходи, мужик, от греха», – но тот не уходил, чего-то ему надо было еще, опять начинал про совесть, про то, что в его юности они, молодые, другие были… А какие – другие? По возрасту он был ровесник его отца и матери. Это вы такие другие – детей бросаете, и врете им, а чуть что – мораль прочесть, о совести поговорить – пожалуйста, мастера!.. «Уходи же ты, говорю тебе!..» – мужик не уходил, лез к нему, к Валету, в душу, и Валет не выдержав, размахивался, но мужик оказывался проворным, перехватывал руку Валета и бил его в челюсть, Валет снова бросался на него и, уже не помня себя, выхватывал нож… «Ваня! – кричала Величкина, – не надо!..» «Ваня?.. – переспрашивал мужик, – Зайцев?.. Да это же мой сын, я к нему на день рождения приехал…» Во втором акте они сидели на скамейке, вдвоем – отец и мать, разговаривали, а он крутился в стороне и ждал, чем их разговор закончится. Он уже думал о том, как будет здорово, они будут жить втроем, мужик ему нравился, и вломил ему прилично, и вообще, он – доктор наук каких-то математических, да это не важно, каких… Однако, у них, у родителей, что-то не получалось, кто-то кому-то чего-то не хотел уступить, или нет, оказывается, у него там, в Сибири, есть какая-то женщина, и он приехал, чтобы забрать Валета с собой. «Забирай, – говорила мать, – только давай его спросим, поедет он с тобой? Если поедет, я, что же, я согласна, он взрослый уже, пусть решает…» «Поедем, Вань, я из тебя человека сделаю…» «А мы что, здесь, не люди, что ли?..» – хмуро отвечал Валет, всё рушилось, картина, которую он только что нарисовал, разваливалась, семьи опять у него не было… «Поехали, Вань?..» Он смотрел на мать – она же больная, как она будет одна?.. Нельзя ей одной… «Да нет, спасибо, я уж здесь, как-нибудь…» Он видел, как мать ожидала его ответа, как обрадовалась, как она благодарна ему… Отец собирался уходить. «Не зайдешь? – спрашивала мать. – День рождения, все-таки…» «Да нет, у меня поезд уже… Вот тебе визитка, надумаешь буду ждать…» «Угу…» мычал в ответ Валет, глядя в сторону. Отец уходил. «Ну, до свидания, сынок…» Валет, насвистывая, махнул, не глядя, рукой: «Пока…» Слыша шаги отца, он затянулся «бычком»; перед глазами его стояла почему-то другая картина: поселок на Колыме, длинная дорога тянется вдоль серого складского забора и уходит дальше, поднимается на холм, и исчезает там, и по ней, засунув руки в карманы и чуть ссутулившись, уходит вдаль человек в коричневом пальто, с поднятым от ветра воротником: это его отчим, который бил его когда-то за то, что Зона называл его «дядя Миша», а не «папа», из-за которого он все время убегал из дома, которого он обещал убить, когда вырастет, которому дали расстрел и он отсидел восемнадцать лет, который читал в лагере лекции о Шаляпине, котрый не мог уже жить без наркотиков, – каждый день по этой дороге уходил на работу отчим, которого Зона не любил, но который, тем не менее, был его отцом, и хоть как-то, но – пытался воспитывать его… Они расстались, и никто из них, ни отчим, ни Зона, не остановил друг друга, и теперь Зона часто видел его фигуру в коричневом пальто, исчезающую на длинной колымской дороге… «Папа!..» – негромко, почти шепотом, вырывалось у Валета, он оборачивался – отец, уже почти скрывшийся в арке, стоял, обернувшись. Они молча смотрели друг на друга, и, отец, повернувшись, исчезал в арке. Валет оставался один, никому не нужный, неизвестно для чего живущий. Никого вокруг небыло, он садился на скамейку, слезы катились по щекам. Появлялись друзья, Шериф и Полонез, пытались его утешить. «Все нормально, Шериф, – говорил Валет, – прорвемся! Дай-ка ключи от «тачки». Шериф бросал ему ключи от своего мотоцикла, и Валет шел, заводил его, разгонялся, и направлял мотоцикл в кирпичную стену… Режиссер, по-прежнему, почти не делал никаких замечений, и это только подтверждало, что настоящие репетиции – впереди; так прошло около месяца, однажды, в конце репетиции, режиссер, прощаясь, сказал: «На завтра объявлена "сдача", ну, ни пуха!..» «Как – "сдача"? А репетировать?.. Мы же еще не ре…» «Как есть, так и покажем.» «Но так же – нельзя! А костюмы?.. А декорация?..» «Сыграешь в своих джинсах и в своей майке. Пока. Потом что-нибудь придумаем. А с декорациями все нормально, ничего больше не нужно.» Было два выхода – или тут же уволиться из театра, чтобы не переживать завтрашнего позора, или – довериться режиссеру… На следующий день зал был полон – артисты, сотрудники театра, управление культуры, родственники, студенты… Прозвучал третий звонок, зал затих, пошла музыка: «Там-там, там-там, там-там, та-ра-ра-рам-там, там-там, там-там, Мани, мани, мани…» Они, втроем, вышли на сцену, постояли, закуривая, в глубине, и он пошел на свет – на скамейку. Зрители сидели почти у самых его ног, и он долго не мог найти свой гвоздь, и начал уже волноваться: не забили ли его к "сдаче"?.. Гвоздь был на месте, и он успокоился, и вскоре забыл, что это "сдача", и что зал – полон, он сидел и думал – о себе, о матери, об отчиме… Спектакль стал шлягером, хитом и т.д., – билеты на него достать было невозможно, как, впрочем, и на все спектакли театра… __ *«Зона» – имя героя, переделанное друзьями из «Зиновия». |