Было лето, и была пятница. Вечерняя молитва в синагоге румынского города Констанце подходила к концу. Молодой раввин Арон Кришман заканчивал последние строчки молитвы и уже готов был провозгласить «аминь", как вдруг раздался глухой, неожиданный стук. Старик, которого раньше никто не замечал в синагоге, безжизненно, громко уронил голову. Лбом он ткнулся в изрядно зачитанный танах. Кипа свалилась с лысины и стала торчком у носа. Конец молитвы был смят, потому что все вскочили со своих мест и сгрудились возле пожилого человека. – Что с ним?- манерно по-женски снимая очки и жеманно поправляя на себе талес, спросил Арон. Он невозмутимо стоял на своем возвышении. Торговец курятиной Лазарь, раздвинул старику веки и посмотрел в зрачки. - У него обморок, - громко объявил он. -Это твой знакомый? - подошел к Лазарю недавний полицейский, а сейчас пенсионер Мариус. -Я только знаю, что зовут его Вили Майер, ему восемьдесят шесть лет и, что живет он в доме престарелых по улице Эминеску. Иногда покупает у меня курятину, а сегодня неожиданно надел кипу и сел ко мне в машину. Всю дорогу пока я его вез, держался за сердце и глотал какие-то таблетки. - Это человек, который работал дорожным мастером. Я узнал его. Только фамилии не мог вспомнить. Его надо было не в синагогу, а в больницу везти!- раздался с последнего ряда голос водителя автобуса Нуцу Мареша. – Неужели, Лазарь, трудно было догадаться! -Нуцу, послушай сюда! - Лазарь стал нервно поправлять кипу на голове. - У меня есть друг, его зовут Точил, а фамилия его Стамеску. Так вот он всегда любит повторять, что Румыния это страна свободная. Румыния - страна свободных людей в любых своих поступках. Каждый может относиться к своему здоровью, как он этого хочет. Кстати, и к своей заднице тоже, -цинично произнес Лазарь и обернулся на Арона. -Попрошу без намеков,- покраснел Арон. Лазарь промолчал,только трогал кипу на голову. Между тем, Мариус оттер плечом торговца курятиной Лазаря, протянул руку и приставил указательный палец к шейной артерии старика. Попытался нащупать пульс. – Будешь курам своим диагноз ставить и веки разлеплять, понял, Лазарь? – зло сказал Мариус. - Это не обморок. Твой сосед потерял сознание. Сердце бьется, слава богу. Что вы стоите?- закричал он на всех. - Вызывайте скорую помощь. Несколько пар ног затопали по проходу, в фойе, где был телефон, а молодой парень, которого звали Давид с удивлением стал смотреть как из-под столика, на котором лежало обмякшее тело Вили стала вытекать тонкая струйка желтого цвета. -Смотрите, он обоссался,- показал он пальцем под стол. -Разве можно так сказать? Ты же учитель! - Арон захлопнул Танах, сошел со своего возвышения и, стал хрустеть длинными пальцами. -Доживи ты до его лет, так не только писаться будешь в синагоге,- уже в дверях злорадно бросил через плечо Лазарь. - Шабат шалом, господа. -Не уходите, Лазарь!- раздался дребезжащий голос старика Менахема. Он был не намного младше Вили. - Может быть, вы сядете в карету и проводите, своего друга до больницы,-проскрипел Менахем. - Это ведь вы его привезли. Он ваш клиент, курей у вас покупает и ваш сосед. Лазарь взялся за ручку двери: - Уважаемый Менахем, если на одного едока моих кур станет меньше, то ни они, ни я не обидимся,- заявил он. - Да, привез его я, а увезет скорая помощь. Потому что я уже опаздываю к детям. А в скорой помощи его будет сопровождать доктор. Шабат шалом, – повторил Лазарь, махнул рукой и вышел из синагоги. -Ума у этого торговца птицей столько же, сколько у его курей. Вы согласны со мной? – повернулся Менахем к Арону. Тот сделал вид, что не расслышал. Давид же придвинулся к человеку, пребывающему без сознания и стал рассматривать его лицо. -Когда мне будет столько, сколько этому старику я в синагоге не описаюсь. Потому что там синагог нет. Буду разговаривать с Богом напрямую. Предстану перед его ясными очами. И тогда мне посредники будут не нужны. И скорая мне не будет нужна. Вот она, кстати, подъезжает. Стали слышны быстро приближающие противные сигналы. Немногочисленные посетители синагоги заспешили к выходу, высыпали на широкое крыльцо. Задние двери машины распахнулись. Из нее выскочили два рослых санитара. Народ, показывая им пальцами, как короче пройти к больному, устремился за ним. Санитары мельком взглянули на его лицо. Старик едва дышал. Рот и нос накрыли кислородной маской, сноровисто уложили Вили на носилки, протопали до машины и вкатили больного внутрь. Там над ним тут же склонился доктор. -У него не потеря сознания. Он в коматозном состоянии. В руках доктора щелкнула стеклянная ампула, и пока санитар протирал спиртом место для укола, доктор погрузил в раствор ампулы шприц, потом брызнул коротенькой струйкой в воздух и сделал укол. - Все, поехали! - разогнул врач спину. -Он в коме? – спросил Лазарь. -Это инсульт. Обширный инсульт. Можем не довезти, - доктор хлопнул дверью кабины, завыла сирена и машина сорвалась с места. -Единственно, что я знаю точно это то, что старик чудом выжил в концлагере Майданек.- произнес Лазарь, когда машина скрылась за поворотом. -Мы уходим! Мы уходим еще живые жертвы Холокоста!- раздался дребезжащий голос Менахема. – Нас все меньше и меньше! Барух а-шем! Дай жить еще этому господину! Дай еще нам много, много раз встречаться в синагоге! - И вдруг без всякого перехода: - Мое прошлое всегда со мной! - он приподнял рукав белой рубахи. Давид различил на коже едва заметные синие цифры. Глядя на них, вспомнил вдруг, как недавно в классе говорил старшеклассникам о том, что нельзя жить исключительно прошлым. Три десятых класса с тоской вспоминали прекрасное время правления Чаушеску. «Постоянно ностальгировать о прошлом, говорить «прошлое в прошлом», это значит жертвовать будущим» - резко возразил он им, безапелляционно отрезал их нытье по лживому социализму. Захотелось сказать об этом Менахему, но он передумал. Сколько этого будущего отпущено такому дряхлому дедушке? Ему уже жертвовать нечем. * * * Это все чаще стало захлестывать его именно по ночам. По ночам немощная, гаснущая память становилась, похожа на фотобумагу, которую опустили в проявитель. В памяти, как на бумаге медленно проступали бесконечные, рваные, четкие и не очень, размытые и ясные, а главное страшные многочисленные контуры отснятого когда-то зорким, молодым взглядом. А именно: проступали своры свирепых овчарок, изрыгающих беспорядочный жуткий лай, пронзительный заставляющий сжиматься душу свист резиновых длинных бичей с привязанными блестящими лезвиями для бритья. Они впиваются в тела, когда им стегают заключенных. И этот тошнотворный, парализующий волю запах. Запах человеческого мяса, которое клеймят багровым, чудовищным каленым железом. Он стоит в начищенных до блеска сапогах на «Бульваре инвалидов». Это название улице, загаженной человеческим и собачьим дерьмом придумали французы. «Бульвар инвалидов» поскольку ее восточный конец упирался в инвалидный блок. Он стоит на бульваре, распираемый радостью желанной и такой необходимой здесь работы, в компании гауптштурмфюрера СС ,Вильгельма Герстенмейера, оберштурмфюрера СС Антона Тернеса. Он стоит и обнимает за плечи Ильзу Кох, фрау «Абажур». Она любила использовать выделанную кожу убитых мужчин для создания разнообразной домашней утвари, чем чрезвычайно гордилась. Он, оберштурмфюрер СС Герман Фёшель, стоит опьяненный чем-то, что сильнее любого вина. Чем? Женщинами, властью и войной. Свои воззрения он считает истинными и никогда не подвергает их сомнению. А все, что подвергается сомнению, надо перевоспитывать страхом. Так думает он, и стоит в центре этой фабрики страха, работающей безостановочно. Благо сырья предостаточно. Память, как фотобумага, на которой проступает прошлое, возвращает немощного старика в родной город Эрдинг. У него с отцом замечательное мужское дело. Отец Франц Фешель один из самых первых в Баварии строитель и владелец прекрасной пивоварни. Это он на многие годы заложил основу для будущего успеха небольшого завода. Когда отца не стало, пивоваренное дело продолжил сын - Герман Фёшель. Начав с выпуска 2,5 тысяч гектолитров в год, пивоварня прошла большой путь. К 1940 году это был не просто заводик, а целый концерн. Но война вынудила Германа надеть эсесовскую форму. До войны, когда ему было лет 35, Герман собирался жениться. Невеста была еврейского происхождения. Родителям это не очень нравилось. А тут еще Гитлер начал компанию всяческих гонений на евреев, обвиняя их в том, что Германия из-за них переживает не самые лучшие времена. Началась полоса погромов. Немцы ломали мясные лавки, парикмахерские и всякие швейные ателье. В такой ситуации и под давлением родителей жених от невесты отказался. Ко всему еще началась война. В августе-сентябре 1941 года Герман отправился в Польшу. Получил назначение на службу в концлагерь, который был создан на окраине города Люблин по приказу самого Гиммлера. Должность Германа Фёшеля - начальник охраны лагеря Майданек. Резкая, невыносимая боль под сердцем враз спутала, оборвала, смяла и скомкала фотобумагу-память, невыносимую, недремлющую ни секунды. Маейр застонал и открыл глаза. «У него падает артериальное давление. Похоже, надвигается катастрофа мозга», - голос пробивался сквозь густую пелену мрака, заволакивающего глаза. Другой голос скомандовал: «Подключайте аппарат искусственного дыхания». Новый приступ боли как будто всколыхнул воду над проступающими на фотобумаге-памяти новыми картинками из далекого прошлого. Вили увидел здание комендатуры, зеленел аккуратный палисадник перед ним с креслами и скамейками, которые были сколочены из берёзовых жердей. В самой комендатуре находились помещения дежурного офицера и лагерфюрера. Этим людям подчинялись все, что было на территории лагеря. Так же там всегда были офицеры, наблюдающие за распределением и назначением в рабочие команды. Была там и его уютная комнатка, комнатка начальника охраны лагеря. Далее он увидел публичный дом Зольдатенхейм - для все той же охраны, куда он часто наведывался. Женщины и девушки только из заключённых. При обнаружении беременности они немедленно уничтожались. Так, в конце концов, поступили с молодой, красивой цыганкой Радой. Герман всегда начинал с нее и так порой увлекался, что на других не было уже сил, да и желания тоже. Своим охранникам он, просто-напросто приказал не прикасаться к ней. Но когда у нее округлился живот его просьба оставить ее еще на какое-то время, никем услышана не была. Он тут же нашел замену цыганке. Это была какая-то совсем юная девочка еврейской национальности. Как ее звали, он не помнил. Но времени для подобных развлечений было не много. Лагерь начинал работать в усиленном режиме. Потому что днем и ночью на станцию Люблин приходили эшелоны. Однажды в один месяц поступило что-то около пяти тысяч человек. В основном это были советские военнопленные. Конвейер смерти стал давать сбои. Поэтому в сентябре 1943 года в Майданеке был открыт крематорий. В нем впервые стал использоваться ядовитый газ "Циклон Е". В меркнущем сознании Германа проступает еще видение. Оно напоминает ему, как под его непосредственным руководством в непосредственной близости от лагеря, заключенными были выкопаны рвы 100 м длиной, 6 м шириной и 3 м глубиной. Утром 3 ноября шел сильный дождь, и он изрядно промок, наблюдая за акцией, хоть был в черном, длинном плаще. Они тогда раздели всех евреев лагеря и приказали лечь вдоль рва по «принципу черепицы»: то есть последующий заключенный ложился головой на спину предыдущего. Группа эсэсовцев из примерно 100 человек целенаправленно ходила и убивала людей выстрелом в затылок. После того как первый «слой» заключенных был ликвидирован, сделали перекур. Потом повторили экзекуцию до тех пор, пока 3-х метровая траншея не была полностью заполнена трупами. Во время расправы, для того чтобы заглушить выстрелы играла музыка. Она звучала из репродукторов до тех пор, пока рвы не были доверху заполнены людскими телами. Штурмбаннфюреру СС Мартину Вейссу это казалось недостаточным. Он брал в руки аккордеон и без устали, широко улыбаясь и пританцовывая, играл композицию из знаменитых немецких мелодий. Когда очередная партия заканчивалась, трупы прикрывали небольшим слоем земли. Офицеры изрядно продрогли под холодным дождем и Герман попросил обер-ефрейтора Эвальда Шнайдера, водителя подразделения офицера связи, принести всем по чашечке кофе. Они пили кофе, курили, а Мартин потом перешел на военные марши. Утром следующего дня трупы кремировали. Эта работа была проведена под кодовым названием «Эрнтефес» . Название этому акту придумал комендант Майданека Карл Кох. Праздник сбора урожая. Сбор урожая! Красиво, глубоко символично! Не зря Карл слыл интеллектуалом, фанатичным книгочеем, педантом и буквоедом. В ходе это операции было уничтожено 18 тысяч евреев. Именно после «Сбора урожая» Герман начал мучаться бессонницей. А когда засыпал - снились герметические чугунные двери, которыми запирались печи больших топок. Однажды пожаловался надзирательнице Хильдегарде Лэхер, что ему стали сниться скелеты и прочая жуть. Она долго хохотала, накручивая на пальцы белые локоны. Офицер забыл, что Хильдегард сама отличалась придумыванием особенно изощренных пыток. Ей доставляло истинное удовольствие бить хлыстом молодых мужиков по половым органам. Она, таким образом, требовала, чтобы они демонстрировали ей свою потенцию. В лагере заключенные ее называли Кровавая Бригитта. Как-то с роттенфюрером СС Теодором Шёлленом они пили пиво, доставленное из Берлина специально для них, офицеров. Теодор протянул Герману руку и показал на ладони горстку золотых коронок, которые он вырвал изо рта у трупов, пока их везли в крематорий. Германа так стошнило, что если бы роттенфюрер не успел прямо со стулом отскочить весь его мундир был бы в блевотине. А между тем во всех этих буднях, пропитанных трупным запахом, с заваленными полуистлевшими скелетами, черепами, с месивом костей, с обрывками полусгоревшего мяса все более отчетливо стали доноситься залпы русской нарастающей канонады. Она была особенно различима и слышна с наступлением весны 1944 года. В лагере срочно началась беспорядочная работа по уничтожению следов геноцида. Эсесовцы и солдаты из зондеркоманды стали извлекать из могил и всевозможных рвов останки расстрелянных людей и в массовом порядке сжигать их. Крематорий захлебывался телами, дымил днями и ночами. Когда уже разрывать могилы времени не хватало, там, в спешном порядке на кости и мясо в прямом смысле слова стали сеять зерновые, сажать деревья и прокладывать дороги. К лету 1944 года Майданек представлял собой гигантский растревоженный муравейник. Близость фронта становилась ощутимой. Слышались пушечные выстрелы. Это войска 1-го Белорусского фронта под командованием Константина Рокоссовского стремительно освобождали окрестности Люблина. Неразбериха, паника и невообразимый хаос безраздельно завладел лагерем. Лаяли собаки и кричали люди. Отряд охраны, солдаты зондеркоманды, и надзирательницы метались по лагерю. Из окон комендатуры валил дым – там сжигали секретные архивы – бумаги, документы, приказы и разные списки. Офицеры бросались к «Фольксвагенам», и захватывали грузовики, боясь остаться без места. Стучали по крышам кабин: «Быстрее! Быстрее! Поехали!». В сплошном бардаке, когда внимание эсесовцев слегка ослабло к заключенным, охраннику одного из бараков лопатой размозжили голову и дикая толпа полубезумных людей, устремилась на волю, по дороге вызволяя остальных. Из окон и дверей ломились уцелевшие заключенные. Обессиленным дистрофикам силу прибавляли все более явственные залпы русских катюш. В них, рвущихся на свободу, за колючую проволоку беспорядочно стреляли. Неожиданно, против собственной воли, среди этой сумасшедшей круговерти и светопреставления дикий, животный инстинкт самосохранения толкнул Германа в горящую канцелярию. На полу одной комнаты, где в беспорядке валялась полосатая роба, он увидел бумажный могильный холм всей Европы, состоящий из документов убитых. В него были свалены удостоверения людей всех национальностей. Оберштурмфюрер СС Герман Фёшель вырвал из этой кучи первый попавшийся ему паспорт. Это был паспорт еврея, уроженца маленького немецкого городка Веймара. Он взглянул на фотографию и узнал человека по шевелюре седых волос. Вспомнил, что привезли его то ли из Заксенхаузена, то ли из Дахау. Звали его Вили Майер. Тогда на платформе Люблинской станции шла селекция. Его молодую жену и дочку - маленькую девочку эсесовцы с овчарками потащили к вагону, который отправлялся в женский лагерь Равенсбрюк. Собаки заливались лаем, женщина визжала и упиралась, страшно кричал ребенок. Мужчину оттесняли солдаты из его охраны. Но он, вырвавшись из их цепи, бросился с кулаками на эсесовца, коваными сапогами бьющего жену. Короткая очередь и голова с шевелюрой седых волос безжизненно плюхнулась в большую, грязную лужу. Теперь его аусвайс он держал в одной руке, а другая лихорадочно расстегивала мундир. Герман разделся до трусов, швырнул форму и сапоги в угол, где бесился огонь, а портупея валялась в ногах. Дрожащими руками он натянул на себя полосатые штаны. В этот момент в дымящемся окошке показалась конопатая рожа обер-ефрейтора Эвальда Шнайдера. Того самого, который во время операции «Праздник сбора урожая» услужливо таскал офицерам кофе. «Гер офицер, что вы делаете? - истошно заорал он. – Как это понимать?». Герман, ни секунды не раздумывая, выхватил из кобуры парабеллум и в упор выстрелил тому в лоб. Половина туловища водителя офицера связи осталось безжизненно висеть на раме окна. Натянув куртку и зажав в руке паспорт Вили Майера оберштурмфюрер Герман Фёшель выскочил на улицу и смешался с толпой людей одетых, как он. На дороге, по которой бежали толпы беженцев: женщины, дети, старухи, старики людей в полосатых одеждах было великое множество. С ними удачно слился Герман Фешель. Нигде нельзя было остановиться. Люди бежали дальше, гонимые приближающимся фронтом и проносящимися самолётами. И он несся вместе с ними. Мчался, как угорелый то лесом, то по шоссе не рискуя сесть в попутки, которыми они были переполнены. Нигде не останавливался, бежал, брел, полз, забыв о еде, забыв о питье, не поднимая ни на кого глаза. Гонимый даже не приближающимся фронтом и проносящимися на бреющем полёте самолётами, а страхом разоблачения, страхом быть узнанным, страхом возмездия, которое вот оно, рядом. Хотя бы в лице этого немощного старика с колючим взглядом из-под густых бровей, тяжело дышащего, бегущего рядом. Как подозрительно он смотрит! Как долго тянутся эти места, где его легко могут узнать недавние заключенные из маленьких соседних лагерей. Таких как Таннрода, Ордруф, Валькенриед. Ведь он часто бывал там. Надо незаметно оторваться от деда. На седьмые сутки бегства на рассвете сквозь толщу стелящегося черного дыма он рассмотрел контуры Мюнхена. Пройдя еще километра полтора глазам Германа предстал город-призрак. Гигантское скопище руин с зияющими выбитыми окнами. Но в Мюнхен ему не надо. Ему надо в Эрдинг - пригород Мюнхена. Вопреки здравому рассудку, вопреки взывающему внутреннему голосу, который умолял: ни ногой в родные пенаты, там тебя тут же схватят на первом перекрестке, он зашагал в направлении любимого города. Но ведь придти в свой город это значит подписать себе смертный приговор. В Эрдинге его знала каждая собака. Ладно, если немецкая. А если еврейская? Любая местная еврейская собака, заглянув даже не в паспорт, а в лицо, скажет: «О! Сын хозяина пивоваренного завода, сын Фешеля стал евреем! Он теперь Майер!». И ему останется пять минут жизни. Пять минут ходьбы до ближайшей стенки. Но, увидеть мать, увидеть бабушку и деда, увидеть хоть одним глазом родное гнездышко - это желание было сильнее всяких русских карательных органов и американских всевозможных служб, занятых поиском нацистов. Это желание было сильнее всякого страха смерти. С ним он ничего поделать не мог. Ноги против воли несли его в Эрдинг. Ночью на каком - то из поворотов ему открылась деревушка, чудом уцелевшая от бомбежек. Там сердобольная, немецкая крестьянская семья, особенно не интересуясь его паспортными данными, пригасила в дом, накормила и переодела. Всю ночь он не сомкнул глаз. Вдруг гостеприимные хозяева на рассвете выдадут его стремительно наступающим русским солдатам. Но они не предали его. Утром он отказался бриться, ссылаясь на экономию времени. На самом деле решил отпускать усы и бороду, чтобы хоть немного быть похожим на убитого Майера. Тот с белой шевелюрой на голове носил еще и аккуратную бородку. Выйдя из дома в изрядно поношенном цивильном галифе, в соломенной шляпе и стоптанных туфлях, поздно ночью Герман был уже в родном городе. Он бежал из окраин в свой район по улицам, знакомым с детства. Город представлял собою полуразрушенные фасады зданий, внутренность которых выгорела. На всём пути через город он не видел ни одного работающего магазина. Перед некоторыми домами бедные, плохо одетые люди занимали очередь за продуктами. Надвинув шляпу до самых бровей, Герман свернул на свою улицу. Сердце готово было выскочить из груди то ли от страха, то ли от предстоящей встречи с матерью. Но то, что он увидел – превзошло все ожидания. На месте двухэтажного особняка с белыми колонами и балконами он увидел разрушенные стены и провалившуюся красную черепичную крышу. Развороченный каменный забор и рванный сгоревший гамак, привязанный к опаленной большой липе в их палисаде. На ватных ногах по битому кирпичу, через огромный пролом он прошел внутрь двора и замер. В сгоревших черных окнах едва шевелились на ветру синие гардины, большой красный абажур болтался на оборванном проводе, на одной петле жалостливо скрипела на ветру ставня. Везде битое стекло, сажа и копоть. Герман наклонился. Из под щебенки красного кирпича вытащил за ремень любимый мамин коричневый ридикюль. В нем оказался ее веер, пахнущий домом, футляр от маминых очков, губная помада и 58 марок. Он опустился на груду камней и, прижимая к груди сумочку, разрыдался на всю улицу. Забыв о всякой бдительности, забыв о глазах, которые могли следить за ним изо всех щелей и окон забыв о том, что он изображает еврея Вили Майера! Что он не оберштурмфюрер Герман Фешель! Все-таки он дал выход слезам и чувствам среди развороченного жилья. Отказывался верить в самое страшное, не хотел думать о смерти родных. Гнал от себя черные мысли. Но более всего его душа была переполнена яростной злобой на Гитлера. Как он мог допустить, чтобы кто бы то ни было мог бомбить его город? Как мог допустить, чтобы армию несокрушимой Германии так бесславно разбили эти недочеловеки русские?! Как допустил, чтобы офицер элитных войск вынужден был рядиться в чужие одежды и прикидываться ненавистным юде? Ответа не было. Пришел в себя, успокоился и собрался уходить. -Нашли что-нибудь? – от неожиданности Герман вздрогнул. Какая - то худющая фрау, закутанная в платок, с интересом смотрела на него. В руках она держала длинный посох, которым ворошила всякий мусор и пепел. Из-под концов платка желтела пришитая тряпка звезды Давида. Но, что перед ним еврейка Герман понял и без звезды. Понял по лицу. Он молчал. Ничего не мог придумать, что сказать. - Тут жила семья настоящих бюргеров! Всех под чистую накрыли русские бомбы. У них был за городом свой пивной завод. Так их толстого управляющего нашли убитым в огромной луже из пива. Пиво, я вам доложу, текло там рекой. Бомба попала в самую большую цистерну. -Des аstes -прошептал Герман и громко высморкался. Развернулся и пошел. Начинало светать и людей вокруг появлялось все больше. Около часа дня пополудни на площади у соборной колокольни он встал в длинную очередь перед американской полевой кухней, которая вытянулась рядом с большой крытой машиной. В очереди стояло голодное гражданское население. Минут через сорок он протянул веселому солдату в форме американского пехотинца с фартуком на шее большую алюминиевую кружку, захваченную в деревенской семье. Американец, с улыбкой во все лицо, бросил насмешливое что-то и, большим половником зачерпнув суп из огромной бадьи, плюхнул им в протянутую кружку. Герман тоже улыбнулся, но очень вымученно. Отошел и закрутил головой, ища место, где бы присесть. Сел на край поваленного телеграфного столба. Обжигаясь и дуя на горячий суп, стал жадно пить. Руки дрожали, зубы мелкой дрожью били о край кружки, потому что он чувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Предательский страх разоблачения, картина разрушенного дома, мысли о матери парализовали душу и тело. - Hören Sie! Nehmen Sie den Löffel! Mit dem Löffel bequemer! - вдруг услышал он и поднял глаза. Напротив него на скамейке сидела молодая женщина. В берете и клетчатом пальто. Она протягивала ему деревянную ложку. Рука с кружкой застыла у рта. Он ни с кем не хотел разговаривать, боясь в каждом собеседнике неосторожным словом, каким либо несовпадением, не точностью в чем-либо спровоцировать подозрение, что человек не тот за которого себя выдает. Так было мало времени, чтобы основательно вжиться в несчастную еврейскую судьбу! Ничего не сказал. Остался сидеть на месте. Тогда она поднялась и направилась к нему с протянутой в руке ложкой. Пока шла, успел рассмотреть ее. Худая, на тонких ногах, в черных чулках и в желтых ботинках, лет сорока, с большой грудью и бледным лицом. Лицо еврейское. Большие груди бывают только у евреек. -Ich danke Sie. Sie sind sehr liebenswürdig . - выдавил он из себя и, взял ложку и стал есть. -Ich sah Sie hier gestern, früher. Woher haben Sie angefahren? Герман неодобрительно покосился на женщину, ложка нервно стучала по дну кружки. -Ich aus Майданек. Meine frau und die тochter sind in Равенсбрюке umgekommen . Женщина пристально посмотрела на Германа, из кармана пальто достала папиросы и закурила. А Герман доел суп и нарочно, ерничая, облизав ложку, вернул ее хозяйке. Та сказала, что у нее есть еще, а эту, чтобы он оставил себе. Протянула руку: -Меня зовут Хана Меерович. Я родилась в Румынии. Здесь я работаю в международном «Красном Кресте»,- кивнула она в сторону машины. Только тут Герман обратил внимание, что американский грузовик был с большим красным крестом на натянутом брезенте. - Вернее, я им помогаю. Единственный случай, когда знание английского помогло мне. Я ведь в школе была круглой отличницей,- улыбнулась Хана. - В 41 году попала в Германию. Сейчас мы приехали в Эрдин в поисках граждан, которые находились в концлагерях или были угнаны сюда на принудительные работы. Оберштурмфюрер Герман пожал ее холодные пальцы, сглотнул слюну и, взвешивая каждое слово, стал цедить: -А меня зовут Вили. Вили Маейр. Я родом из города Веймар. Там у меня никого не осталось. Все погибли. Приехал в Эрдин в надежде встретить тут старшего брата. Он здесь работал еще до войны садовником у каких-то богатых немцев, владельцев пивного завода. Утром люди показали мне особняк, где жили хозяева завода, вернее все, что от него осталось после русских бомбежек. Брата, конечно, я там не встретил. Куда идти и где его искать не знаю. Он лепил эту чушь и следил за ней, пытаясь по выражению еврейских, черных глаз понять, верит ли эта Хана в то, что он говорит, или нет. Но та с непроницаемым, серьезным лицом смотрела на погасшую папиросу. Молчала и слушала. Потом сказала, что ночью три машины красного креста с евреями, румынами, цыганами, югославами со всеми другими немощными и больными людьми отправляются на Балканы через Румынию. Он тоже может присоединиться к ним. Это неожиданное предложение застало Германа врасплох, если не сказать, что повергло в шок. В его ситуации это был оптимальный вариант, самый верный способ исчезнуть, скрыться, раствориться где угодно в Европе, а может быть и далее пока успокоится эта кровожадная охота за немцами, пока стихнет этот русский зуд возмездия. Пока пройдет значительное время и о нем, о оберштурмфюрере Германе Фешеле забудут. Он же будет тихо притворяться евреем по имени Вили Майер. Ни одна душа в мире не будет подозревать, что он оборотень. Потому что подлинной семьи с такой фамилией в природе существовать не должно. О, не дай Бог! Об уцелевших Майерах думать не хотелось. Даже о каких-нибудь однофамильцах. Она взяла его за руку. Он вздрогнул, вышел из оцепенения -Wir blieb es so wenig übrig, vom Weg Wanden! Wir die juden sollen uns einander halten. Was du in diesem im sterben liegenden Deutschland vergessen hast? Sind mit mir in die schöne stadt Konstanz gefahren. Оберштурмфюрер Герман хотел возразить, что агонизирующая Германия это его родина, но во время одумался и прикусил язык. Правда в душе успел отметить, что она сказала «мы евреи». К этому времени бадью с супом стремительно опустошили. У места раздачи появился капитан американской армии. Вместе с веселым солдатом-раздатчиком они зацепили порожнюю емкость к машине и огляделись. Капитан заметил, Хану махнула ей рукой, и посмотрел на часы. Она взяла со столба его кружку мотнула головой: «Иди за мной» и немец поплелся за нею, как овца на заклание. «Это Вили. Еврей, бежавший из Майданека, - показывая на него пальцем, сказала она американцу по-английски. – Он хочет ехать с нами. «Аусвайс, аусвайс - потребовал американец. Дрожащими руками Генрих протянул паспорт. Капитан раскрыл документ, бегло взглянул на страницы и произнес: «Яволь». Через сомкнутые веки Герман ощутил яркую вспышку света, но глаз не открыл. Воспоминания провалились, уступив острому запаху каких-то лекарств и невыносимой боли в области сердца. До него донеслось: «Давление 150 на 95. У больного кислородное голодание. Вводите нифедепин!». Сознание снова провалилось, уступая место рваной, размытой ленте памяти. Констанца так, во всяком случае, сразу показалось Герману, оказался городком странного вида. На одних улицах есть война, а на других нет. На одних улицах жители глядят из ворот, из подъездов и кто-то даже открыл витрину магазина. А на других улицах еще автоматная трескотня, окровавленный булыжник, на нем убитые, а рядом брошенные пушки. Их машина петляла между разбитой немецкой техники, повозок и раздавленных трупов лошадей. Судя по этим следам русские танки, не только расстреливали, но и просто давили немецкие колонны. Машина медленно двигалась по центральной улице, и Германа не покидало чувство, что он опять попал в Майданек. У дороги стояли такие же серо-зеленые бараки за колючей проволокой. Не так много, как там, но такие же, по немецкому стандарту. На недоуменный вопрос Хана объяснила, что здесь был немецкий лагерь для военнопленных. Среди этих бараков, сплошных руин, дыма и огня машина остановилась. Хана с Вили вышли. Она обнялась с капитаном, пожала руку водителю и тепло попрощалась со всеми, с кем делила кусок хлеба, американскую тушенку, воду и все тяготы длинной дороги от Германии до родного дома. Далее путь не малой группы людей лежал на Балканы. Женщина долго махала им вслед и, Герман видел, что, не скрывая слез, плакала. Ее брат Мариус жил на улице Нити в уцелевшем маленьком доме, который принадлежал еврейской общине города Констанцы. Он встретил их у металлической калитки. Брат с сестрой, крепко обнявшись, долго раскачивались и гладили по головам и плечам, заглядывая друг другу в глаза. Говорили по-румынски. Вили, ничего не понимая, терпеливо стоял в стороне. Сестра перешла на идиш, представила его брату, объяснив, кто он и откуда. Вили попросил говорить по-немецки, объясняя это слабым знанием идиш. Брату он сразу не понравился. Хотя бы из-за не знания своего родного языка. На вопрос Ханы, где родители -- ничего не ответил, подхватил их нехитрый багаж, и они вошли в тесную комнатушку. Ночью, сидя за накрытым столом, говорили, как они разлученные войной, прожили эти годы. Пили красное вино, ели овечий сыр, вареную кукурузу, картошку и американскую тушенку. Хана чувствовала: брат что-то недоговаривает. Наконец, когда вино кончилось, Мариус, вытащив у сестры из пачки папиросу, стал рассказывать: «В тех районах, где воевал наш отряд, было столько виноградников! Вино практически в каждом доме! Немцы примут хорошо на грудь и, что называется, прут напролом! В районе Ляушени прорвалась одна группа, мы отбили первую атаку, фашисты отступили в лес. Слышим, перестрелка началась. Странно, думаем, наших там нет. А затем выходят люди с белым флагом, как оказалось, сестричка родная, это были евреи из гетто Транснистрии. Транснистрия - огромная зона лагерей концентрации и уничтожения евреев Бессарабии, Буковины и Румынии». Он рассказывал и подозрительно смотрел на Вили. Вили, ни слова не понимая, нервно мял в пальцах мякиш хлеба, и старался сохранять спокойствие. Чувствовал, брат рассказывает о ненавистных немцах. «Фашисты их гнали впереди себя. Шквал огня с обеих сторон не прекращался часа четыре. Когда наступил перелом, уцелевшие фашисты перестреляли выживших евреев из оградительных цепей и пошли сдаваться. Среди убитых были наши мать и отец, Ханочка». Брат уронил голову на руки и плечи его задрожали. Хана плакала беззвучно, закрыв лицо руками. Когда Мариус шагнул за порог, чтобы покурить, она по-немецки пересказала Вили трагическую историю гибли родителей. Пожалуй, впервые за все время их знакомства немец проникся чувством жалости к Хане. Он попытался посмотреть на нее глазами человека, за которого она принимает его. Выразил свое глубокое соболезнование, сказал что прекрасно понимает ее горе потому что сам совсем недавно пережил потерю семьи. До самого рассвета сидели, рядили, думали, как будут дальше жить. Перейти окончательно в общину Вили, стоя в дверях, на отрез отказался. Он готов был уйти, куда глаза глядят. Хана взяла его за руку и удержала. Так они стали жить втроем. В конце концов, неприязнь и раздражительность к этому неприкаянному, замкнутому, молчаливому еврею из Германии у Мариуса постепенно прошла. Он научился не замечать его, оправдывая его присутствие в своем доме хотя бы тем, что и он совсем без родных. Или хотя бы, потому что нравится сестре и даже больше того. Она, по-моему, в него влюбилась. Иначе, зачем взяла с собой. Мариус был прав. В то время Хане было 47, ему 41 год. Их не смущала разница в возрасте. Как это ни странным может показаться, их отношения с Ханой ничего не омрачало. Кроме, разве что, тайны, которую он успешно продолжал хранить.Они, похоже, даже прониклись любовью друг к другу. Вскоре пришла весна 45-ого, наступила победа! Что в эти ликующие дни чувствовал недавний фашист, описанию не подлежит. Он только прикидывал в голове, что было бы с ним, если бы тогда, в сумасшедшей круговерти, не догадался натянуть на себя робу концлагерного заключенного. «Даже до дороги не добежал бы. Русские были совсем рядом, - вспоминал оберштурмфюрер. – А так я дожил до их победы». Герман стал работать дорожным строителем. Мостил камнем разбитые дороги. Быстро стал понимать румынский, говорить на нем. В ноябре грянул Нюренбергский процесс. Все ликовали: «По заслугам, тварям, нелюдям! Пусть в веках будут прокляты их имена!». Пожимали друг другу руки и оплакивали родных, не доживших до справедливого возмездия. Вили_ тоже пожимал руки, и еще яростнее, со всей силы вбивал тяжелой трамбовкой камни в желтый песок. Мариус женился и уехал к молодой жене в Бухарест. Казалось бы, наступила у немца видимость некоторого душевного равновесия. Он вне всякого подозрения. Все воспринимали его нелюдимым и замкнутым евреем. Ни больше, ни меньше. Но наступил 1951 год и, Хана умерла. Последние годы она страдала открытой формой туберкулеза. Заболела им, когда работала на каких-то каменоломнях и бог где еще, ежедневно ночуя в сырых бараках и подвалах с такими же несчастными, как сама. После освобождения работала в «Красном Кресте», лечилась, как могла, продлевая себе жизнь. Но вот измученный организм стал совсем слаб, здоровье было подорвано, и сердце не выдержало. Тем более, что Хана много курила. Вили, как мог, день и ночь ухаживал за больной. Вытирал за ней мокроту, которая выделялась при хроническом, затяжном кашле. Ей трудно было дышать, и мучила горячка. Он промокал влажное, измученное лицо, кормил из ложечки и прятал папиросы. Но, увы. Перед самой смертью горько улыбаясь, держа Вили за руку, она похвалила его за то, что он так неукоснительно, так тщательно и так успешно все эти годы мастерски выдавал себя за еврея. «Но ты, Вили, не учел одну маленькую деталь, - чувствуя последние минуты, прошептала она. - Все мужчины евреи проходят обрезание. А вы, немцы, нет. Но отсутствие у тебя этого не принизило твои мужскую силу, не убавило моего желания любить тебя часто и сильно, сильно!» – тут на ее лице скользнуло подобие улыбки. «Это первое. Втрое: в концентрационных лагерях вы, немцы, выжигали людям на руках личные регистрационные номера. Многие из узников лагерей носят на своих телах их до сих пор. Покажи мне, Вили, где твой номер? Послушай на прощание мой совет: плесни себе на запястье немного соляной кислотой и будешь, потом всем показывать шрам от вытравленного номера. Это будет тебе громоотвод по жизни от ненужных вопросов. Уж будь добр! Играй свою роль до конца! И последнее: отличительная черта немцев пунктуальность, аккуратность, граничащая с фобией, и такая же педантичность. Ты не смог измениться и предать или вытравить эти черты. Там где можно было опоздать, ты никогда не опаздывал. Я много раз наблюдала, как ты по три раза можешь мыть яблоко и как по долгу смотришь, изучаешь дно стакана прежде налить туда молока. Еврею достаточно вытереть яблоко о лацкан лапсердака, и он может обязательно опоздать на раздачу бесплатной курицы или опоздать на поезд. И, кстати, о курах. Ты одинаково любишь и курятину и свинину. Евреи любят что-то одно – курятину. Ты знаешь об этом. Но на рынке при виде аппетитного куска свинины твои немецкие гены оказываются сильнее опасности накликать на себя всякое подозрение. Ты не понимаешь идиш. На это я обратила внимание раньше брата, когда мы еще только познакомились, и пылили восемь суток в машине красного креста в Румынию». Вили увидел, как тень смерти пробежала по ее застывающему лицу: «Скажи мне настоящее свое имя, Вили», - обескровленными губами прошептала Хана. «Меня зовут Герман. Герман Фешель», - такими же белыми губами прошептал Вили. Голова его упала на грудь Ханы. Когда он взглянул на нее, увидел, как черные глаза закрылись. Она умерла. Всю последующую жизнь Вили оплакивал и хранил в памяти образ той, кто не выдала его. Хану похоронили всей общиной, на похороны приехали представители Бухарестского Красного Креста. Было много венков и много скорбных речей. Вили остался жить один в доме еврейской общины города Констанце. Он не очень любил появляться на людях, к общине не подходил на пушечный выстрел, объясняя это тем, что не может спокойно смотреть на большое скопление своих соплеменников, прошедших все тяготы концлагерей, гетто и тюрем. Всего себя отдавал, работая на дорогах, трудился в поте лица и вырос вскоре до дорожного мастера. Его бригада в короткие сроки проложила прекрасную брусчатку почти до самого Бухареста. Вили стал курить, пристрастился к спиртному. Возвращаясь поздно домой, тщательно умывался и по- быстрому ужинал. Затем, улегшись на топчан, закуривал и включал черную тарелку, висевшую в углу комнаты. Шел 1962 год, и это стало частью его жизни. Он не мог прожить дня без каких-либо новостей о судьбе Адольфа Эйхмана. Подумать только! Радио рассказывало, как израильская разведка выследила и схватила его в Аргентине! А уже в начале июня того же года крупного специалиста по "окончанию еврейского вопроса» - то есть уничтожению европейского еврейства евреи с удовольствием повесили. Разведка выследила его в Аргентине! Что стоит этой разведке пристальней взглянуть на Румынию, которая гораздо ближе к Израилю, чем Аргентина. Ну-ка, ну-ка кто это у вас тут такой Вили Майер? Где доказательства, что он умирал в Майданеке? Закатайте-ка, товарищ, рукав рубашки. Где концентрационный номер? Все. Капут. Ниточка потянется. Он не послушал совета покойной Ханы. Не брызнул на себя соляную кислоту_ тогда, когда был моложе. Уж очень он боится всякой боли. К тому же с течением времени необходимость в «громоотводе» сама по себе спала. Он настолько вошел ко всем в доверие, что никому в голову не приходило просить показать у тихого еврея лагерный номер. Пытался себя успокоить мыслью, что израильская разведка не сообразит искать фашистов в центре Европы. Тогда в Эрдинге, когда Хана, практически не спрашивая его, посадила в машину, которая отправлялась в Румынию, он исподволь рассчитывал на метод от противного. Все годы метод работал идеально. Никто никогда не пытался искать фашистов в Румынии. И тем не менее. В холодном поту он ворочался до утра, прислушиваясь к каждому шороху. Лежал, курил и думал: «Руки его не то, что в крови, на них ни капли. Он лично не убил ни одного еврея! Ах, содействовал! Может быть. Но попробовал бы он не выполнять приказы! Он, как солдат, выполнял приказы. Единственный раз он застрелил только своего! Несчастного обер-ефрейтора Эвальда Шнайдера». Тогда же, неотступно думая о судьбе Эйхмана, панически боясь разоблачения, в ежедневном страхе за свою жизнь, у немца случился первый инфаркт. Две недели провалялся в больнице и, обещая врачам бросить курить, был выписан. Второй инфаркт случился, когда однажды пригласили в общину и с великой радостью сообщили, что его разыскивает некая престарелая фрау Марта Розенберг, проживающая в Мюнхене. «Вас нашла мать вашей супруги, погибшей в Равенсбрюке». Лицо председателя общины сияло. «Она написала вам письмо. Поезжайте к ней немедленно. С деньгами мы вам поможем», - сказал председатель и протянул ему голубой конверт. Каких трудов стоило Вили изобразить на лице счастливое изумление -- об этом знает только он. Почти плача от счастья, горячо поблагодарил за счастливую новость и, пребывая в предынфарктном состоянии, не помнил, как добрался до дома. Дома заперся и дрожащим руками вскрыл конверт. Старуха писала, что благодаря Международному Красному Кресту там подняли документы, связанные с фамилией Майер и выяснили, что некий Вили Майер проживает в Румынии, в городе Констанце. Далее старуха писала, что сердце у неё вещун, она чувствует, она уверена - это ты, чудом выживший в шальной круговерти войны, дорогой зять. «Что тебе известно о дочери и внучке? Вместе ли вы? А если нет, то, как они погибли?» - кричали строчки. «Зять» схватился за сердце и вспомнил, что незадолго до смерти Ханы, в году 1950-ом проводилась перепись населения Румынии и паспортные его данные попали во все государственные реестры. Он тогда мучительно думал, что серьезно сужается круг поиска всех, подобных ему, оборотней. Но деваться было некуда - его переписали. Что-то около двадцати лет никто им не интересовался и вот! Некая фрау Розенберг желает его перед смертью видеть! Ночью письмо он сжег, а все последующее время усиленно делал вид, что занят хлопотами для скорой поездки в Германию. В общине всем сказал, что написал теще сразу три письма и живет радостью скорой, предстоящей встречи. Вили не находил себе места, сосал нитроглицерин, говорил, что как только будет чувствовать себя лучше - сразу полетит. Бог услышал его молитвы! Спустя пол года ему сообщили, что Марта Розенберг умерла. Вили снова воспрянул духом! Но от переживаний, от черных мыслей его свалил второй инфаркт. И снова врачи с трудом вытащили его из лап смерти. Инфаркт люди расценили, как следствие душевных мук и переживаний по поводу того, что человек не успел повидаться с единственной на свете родной душой. Жалели его и выражали глубокое сочувствие. Шло время, страхи забывались. Вили вел затворнический образ жизни, в которой не было ничего случайного. Изо дня в день - работа, дом, радио, газеты, маленькие радости, производственные успехи и календарные праздники. Более всего он любил День Строителя. На работе в этот день ему дарили цветы, хвалили за множество учеников, которых он учил укладывать камнем дороги и всем ставили в пример. Приглашали на банкеты, угощали цойкой - румынской водкой и уважительно обращались: домнуле, что значит по-румынски «господин». Изрядно выпив, Вили с удовольствием, пел со всеми «Дойну» – румынскую национальную песню. Любил удить рыбу и часто особенно во время отпуска целыми днями пропадал на реке Дунай. Ловил рыбу и щедро раздавал ее соседям и даже людям незнакомым. На речку он всегда брал мыло и тщательно мылся. Речка не баня. В воде никто не мог увидеть необрезанного еврея. Мылся в реке до наступления холодов, а с приходом холодов, вынужден был ходить в баню. Выбирал дни, когда людей там было не очень много. Старался всегда прикрыть тазом или веником от любопытных глаз свое немецкое происхождение. Зрение его с годами ослабло, он стал носить очки, но курить не бросил. Не было дня, чтобы он не принимал какие-нибудь таблетки. Незаметно подступила старость, и Вили вышел на пенсию. Жить одному становилось тяжело. Самого себя ему уже было обслужить трудно. Члены еврейской общины часто навещали его, помогали по хозяйству, ремонтировали дом и снабжали продуктами, но Вили умолял не беспокоиться о нем. Случалось даже так, что он не открывал никому двери, кричал через окно чтобы его оставили в покое и уходили. Вскоре в Констанце открылся дом для одиноких и престарелых пенсионеров. Туда Вили Майер перебрался безропотно. Казалось бы, наступило время спокойно, с достоинством встретить старость. Плевать ему на румынские события декабря 1989-го, которые закончились свержением генсека румынской Компартии Чаушеску. Генсек вместе с женой бежал из Бухареста на вертолете. Но они были схвачены и казнены. Не тут то было! Еще не успели утихнуть страсти по псевдокоммунисту Чаушеску, как практически в это же время в прессе, по радио и телевидению стали ежедневно склонять имя Ивана Демьянюка. Каково было больному и старому Вили Майеру слушать выступления десятков свидетелей, которые под клятвой рассказывали, что творил «Иван Грозный» в Треблинке. У Вили тряслись поджилки, когда люди вспоминали, как Иван штыком вырезал у евреев из тела куски мяса, вспарывал саблей животы у беременных женщин. Еврейкам обрубал мечом груди перед тем, как они входили в газовую камеру. Расстреливал, резал, забивал, душил, порол узников до смерти или медленно морил их голодом. Душа Вили содрогалась не от этих ужасов, а от снова замелькавшего над его седой головой дамоклова меча возмездия. Проклятое прошлое неотступно гонялось за ним, не оставляя никакой надежды, что он забудет страшный сон, когда он, холеный и всевластный, наблюдал, как под музыку умирали люди. Прошлое бежало за ним, как сумасшедший с бритвой в руке. «В этот раз, если не после Чаушеску, так после Ивана Грозного скорые на расправу алчные израильтяне вычислят меня и расстреляют, - стонал в деревянном скворечнике, мучаясь от поноса на нервной почве престарелый оберштурмфюрер. - Снаряды ложатся все ближе», - бормотал он, заглядывая в зловонную дыру и застегивая штаны. Но пока Демьянюк терпеливо ждал вынесения израильским судом смертного приговора, желудок Майера слегка отпустил. Желудок-то отпустил, да дал о себе знать третий инфаркт. К врачам уже обращаться не стал. В тот день в кои веки он надел кипу, сел в машину к знакомому еврею, у которого иногда покупал курицу и приехал в синагогу. Ему вдруг показалось, что эти поступком он разжалобит еврейского Бога, выканючит в синагоге прощение за непомерную вину перед евреями и тот навсегда закроет дело за давностью лет. Он смиренно сидел за маленьким столиком, ни на кого не поднимая глаз, тупо смотрел на непонятные ивритские буквы. Сидел и на немецком языке вымаливал себе прощение. Внезапная боль вдруг пронзила все тело, и голова безвольно плюхнулась на толстую книгу. Вязкая тьма, нестерпимая блуждающая по телу боль, как будто она искала место для новой атаки неожиданно стала отпускать Вили. Он приоткрыл веки, увидел лица, но не узнал их. Лазарь схватил его за ру - Держись, брат. Ты поправишься. Мы еще попьем красного винца в синагоге! Держись! -Эрнтефес, эрнтефес ,- губы Вили едва шевелились. -Что? Что он сказал?- Давид придвинулся ближе к кровати. -Черт его знает. Что-то на идиш, кажется,- ответил Лазарь. Доктор взял Вили за руки, стал щупать пульс, озабоченно и обреченно смотреть на экран монитора. - ICH HABE SEINE ERNTE GESAMMELT ,- медленно прошептали обескровленные губы. -Что? Что он говорит?- Давид психовал потому что ничего не слышал. -По-моему что-то про урожай. Бредит, наверное. -Он уходит,- устало произнес врач и безвольно опустил руку Вили. Тоненькая, голубая линия на мониторе несколько раз дернулась, потом раздался тоненький писк, и линия побежала абсолютно ровно. Врач еще секунду постоял, глядя на застывшее лицо, а затем стал отсоединять какие-то провода. Потом они все вместе накрыли покойного простыней и вышли. * * * Вили Майера похоронили рядом с заброшенной могилой Ханы Меерович. Надгробная плита заросла мхом и была почти наполовину расколота. Рассмотреть можно только было звезду Давида. Ни цветочков завядших, ни какой-либо другой зелени, ничего. Сплошное забвение и полынь на небольшом холме. Его слегка расчистили, обтерли плиту и положили на нее несколько роз, принадлежащих Вили. Его могилу быстро забросали землей, рав Арон прочел поминальную молитву и народ подался на выход. За воротами кладбища мужчины, аккуратно сложили кипы и закурили. Некоторые женщины шмыгали носами. Неторопливо, медленно пошли к автобусу. -Я вспоминаю, как Вили не любил ходить на первомайскую демонстрацию,- раздался в тишине голос соседа по дому престарелых. -Вообще странный он был какой-то, - сказал другой голос. – Замкнутый, дерганный и неразговорчивый. Страстно любил пиво и никогда не ел мацы. -Это еще что? Самое поразительное, что он был, оказывается, не обрезан. Говорили, что обряд обрезания ему сделали на вскрытии,- оживленно подхватила какая-то женщина. - Что вы такое говорите? Вы вообще, думаете, что говорите? Вы с ним ходили в баню, мадам? Вы терли ему спинку? Сплетни все это! Может, вы с ним спали? Перестаньте, Муся, распускать сплетни! – набросился на нее водитель автобуса Нуцу Мареш. - А, что вы думаете? С ним бы я -таки с удовольствием легла! Мужчина был видный! Но меня опередил патологоанатом. Он раньше меня увидел его голого! - в голосе Муси сквозила досада. - Так я теперь вам -таки, скажу! Вили крупно повезло! - серьезно заметил парикмахер Додик. - Слава Богу, что он представился до того, как вы, Муся, исполнили бы свое желание - затащили его в кровать. Он раньше бы помер. -Ой, только не надо мне говорить, кому больше повезло!- стала угрожающе надвигаться на парикмахера Муся. -Хватит вам уже! - остановил ее Лазарь.- Об умершем или хорошо или наливай. Люди замолчали. Сели в автобус и поехали поминать душу покойного оберштурмфюрера Германа Фешеля. |