Алена Воробьева Трепанация души Изведи из темницы душу мою Редкий гость на моем книжном столе – Есенин. Права Надька – в трудные жизненные минуты хочется не Блока читать – а Есенина. «Море голосов воробьиных… Ночь – а как будто ясно…» Зеленый томик, купленный в Константиново, на обложке – портрет поэта с чутким, дедовым (моего деда ко мне) выражением лица. Поистине душа важна, то, что останется, а не «понятия», не нажива. Хочется все время гадать – на картах, цыганских и Таро, на Книге перемен, по знакам, по числам… Ничего при этом не предугадывать, ибо угадано довольно, ни о чем не знать, ибо многая знания… И вместе с тем, от правды не отвертишься, но какая она разная для всех, эта правда. Сколько миллионов людей, жалуясь на свою судьбу, восклицают: «За что мне это?!», – а ведь знают, за что. Сколько раз на разумные доводы воспаленного мозга тело выдает нервическую реакцию, вплоть до озноба и различных расстройств. «Ты ли та музыка, которую забыл? Та ли ты музыка, которую забыл?»1 – «Милая, ты ли? Та ли? Эти уста не устали…»2 Сколько снов, зловещих и темных, в ощущаемых ночных тенях… Душа человеческая мучается, и она – в темнице. В черноте, в оковах, полуслепая, оборванная, в кандалах, наложенных на себя самой. Душа – словно совесть, нематериальная, а потому – не имеющая право на существование – субстанция в нашем материальном мире. Не загонять ее ни в какие рамки вековых – тысячелетних уже – заповедей, жить телом, для тела, для праха, для клозета, для земли, для свалки. Что такое семь граммов души, которые растворятся в воздухе? Семь граммов души – не семь тысяч евро, на которые можно одеть-обуть-прокормить-обеспечить столько-то килограммовое тело. Душа ни в чем не нуждается, кроме любви. У нее – свое дыхание. Помнишь, как она звучала в талом февральском воздухе, наша любовь? Била в жадные ноздри воздушной струей, смешанной из зимнего вечера на шестнадцатиградусном морозе, праздничных посленовогодних огней, оранжевых размазанных фонарей, сыплющихся импрессионистически несфокусированными искрами на ледяной тротуар. Было Сретение, 15 февраля, когда зима встречается с весной. У февральской весны – зимней весны – свой, особенный привкус – привкус предчувствия… обновления… любви… Воздух, который ударяет в голову, бьет по мозгам, но не блокирует их – и чувства – а обостряет. Запах последнего снега… Масленичных похорон… Острота мороза… Мурашки оголившегося асфальта… Доверчивость души, физически изголодавшейся по теплу человечьего сердца, воплощению слова, выхода из набившей оскомину отсыревшей темницы своей… Здравствуй. Ты, повелитель души моей, вывел ее из темницы, наполнил ее любовью своей, восхитил ее своею преданностью и верностью – и потеряла она язык свой и летопись, утратила с разумом связь, стала чистой и неубиенной, словно невеста Христова. Да не коснутся ее страсти земные и позор тленный, да минует ее защита любая, кроме твоего святого непробиваемого щита. Ибо любишь ты, и я люблю, и нет никого меж нами… Помнишь ли ты это предчувствие нашей встречи с тобой? В холодном автобусе, неуютном от неприветливой и одинокой (слова не с кем молвить) зимы, я ехала на встречу с тобой. Кафе с роковым названием «Час Пик», 12 столик – именно за ним мой друг Николай Калтыгин знакомился со своей будущей тещей, устроив перед встречей своеобразный мальчишник. Я – с головы до ног красивая, ухоженная, дорогая и уверенная в себе на тысячу процентов, блондинка с глазами цвета васильковых сапфиров, в черном бархатном «пиратском» пиджаке, надушенная низкой нотой «Амбрового Султана» Лютанса – завораживающее воплощение костюмных фильмов «Пиратов Карибского моря». Номер столика тебе неизвестен, ты сбрасываешь мне смс-ку: «Хотите (мы еще на Вы), я угадаю, за каким Вы столиком?» Конечно, ты угадал. Твое сердце привело тебя ко мне. Ты даже не сомневался, что угадаешь, как не сомневался потом в наших отношениях, сам правил их и настраивал. С тем самым другом, который знакомился за этим столиком с тещей, мы уже выпили за мой прошедший день рождения дагестанского шампанского и опробовали армянский коньяк. Ты – живая картинка русских портретов купеческих сыновей, юный, кудрявый, нагловатый. Иконописный, чуть лихорадочный (с мороза?) румянец, внимательный взгляд, очаровательная улыбка, ямочки на щеках. Ты весь лакомый, сахарный леденец, липкий петушок на палочке из детства, сделанный на чаплыгинском хлебозаводе – знаешь, что все нёбо будет в сахаре, но нет соблазна не облизать. Калтыгин уходит, и мы начинаем держаться за руки. Уютно. Столик освещен лампой. Кафе забито народом, но кажется – мы одни. До сих пор помню твои глаза и твою улыбку в нежном вечернем свете. От тебя исходит сияние. Ты принес мне чудесную розу – двухцветную, с опаленными алым краями. Мне хочется целовать ее лепестки… Но вместо этого, повинуясь какому-то магнетическому порыву, я наклоняюсь и с благодарностью целую твои пальцы, а ты в этом момент прижимаешься губами к моим волосам. Эта гармония – тот стремительно разворачивающийся импульс счастья, который ведет нас в дальнейшем. Мы познакомились по интернету 25 января 2008 года. 15 февраля встретились. 26-го – начали жить вместе. Расстались 28 мая. Три месяца любви. Я – старше тебя на четыре года, замужем и с ребенком. Предупреждаю честно. Ты – двадцатитрехлетний обворожительный поэт-хулиган из есенинской серии («Как умеет любить хулиган, как умеет он быть покорным»), с повадками панка-маргинала, очень близкий мне по духу и диаметрально противоположный по творчеству; смелее меня, потому что не боишься пробовать. Не боишься жить. Зато, по ходу, боишься любить и быть любимым – не зря после моего переезда к тебе ты выдумал строчку «Губить и быть губимым» – в один день с моей строчкой «Высшая мера любви безразмерна». Через месяц после нашей совместной жизни я бросила писать стихи. 27 марта я написала последнее стихотворение и поставила точку в главном деле своей жизни. Рядом с тобой все прежние ценности (поэзия, дом, семья, достаток) оказались обесценены. Своей – нашей – любовью ты научил меня всему: что счастье – не в деньгах, не в золоте-бриллиантах, не в славе, не в творчестве, не в статусе мужа – а счастье в тебе, в нас с тобою. Ты оказался (казался?) родным настолько, что я доверяла тебе еще во время нашей интернет-переписки. Я писала тебе потрясающе откровенные письма о впечатлениях моей души. У нас нашлось много общего, хотя мне всегда казалось, что ты – на шаг впереди. При всей твоей нагловатости и непримиримости с миром ты был скромен, спокоен, нежен. Ты скрывал себя за внешне грубоватой маской – а в итоге именно она погубила тебя, съела твое истинное лицо и скрыла тебя не только от моего сердца, но и от тебя самого. У нас было всего четыре встречи. В зимнем морозном воздухе синего февраля, при неярком вечереющем свете заснеженной улицы, мы гуляли по центру города и заходили в кафе, где пили кофе и водку. Вторая встреча прошла в воскресенье – ты назначил ее у золотого кораблика у пристани Петровского пруда и, хотя я и думала – идти-не-идти, уверил меня, что встреча состоится, даже если начнется третья мировая война. Естественно, я пришла. Помню, как я спешила к тебе по хрустящему голубому снегу – был леденящий мороз и солнце, и на фоне прозрачно-синего неба заснеженный кораблик казался вымороженным серебристым инеем. Ты ждал меня. Мы сдерживали нашу радость и старались вести себя прилично, «без куражу». Мы погуляли по городу, попили кофе в кафешках, поговорили о бытовых, обычных вещах – о работе и чем-то еще таком же скучном. Дул немилосердный ветер, и ты пытался остановить его заклинаниями, чем напомнил мне меня же лет в шестнадцать – тогда я тоже верила в свою силу над стихией, над ветром, погодой, в силу своего слова. Ветер тоже затихал на минуты и слушался тебя – так же, как меня дюжину лет назад. Третья встреча была, наверно, знаковой. Она прошла в кафе «Кофе Блюз». Когда мы вышли оттуда, был уже вечер, и мы, разговаривая о людях как носителях информации и носителях (по Гумилеву) мысли великой, оказались у фонтана на улице Ленина. Зимний фонтан, да еще ночью – мертвое зрелище: огражденная квадратная яма с белеющими сугробами и железной – не каменной! – фонтанной чашей в виде цветка, устремившего в липецкое небо свой пестик; летом с водой он напоминал звездчатого ежа, космическим кораблем попиравшего знойный воздух, или струящийся одуванчик, колыхающий свои белесые пушинки. Этим зимним вечером надо всей мертвенной мрачностью возвышалась круглая, будто кабашон в старинном серебряном перстне, луна – бледно-желтая, тоже мертвая и красноречиво немая, на сизой подушке пухлого облака – единственного на веснушчато-звездном небе. Воистину пушкинский пейзаж, от дыхания которого проваливаешься во вневременное пространство, где рад очутиться не один. Мы оказываемся неизвестно в каком веке – зимний рубеж 18-19 столетий, санные полозья, ночь, снег, тишина. Огромная луна, как драгоценный камень, дремлет на выцветшей бархатной подушке облака. Нет электрических огней, шума машин, вечерней суеты города, спешащего с работы домой за нашими спинами. Ты предлагаешь мне поцеловаться. В темноте твои зеленые, словно крыжовник, глаза, блистают черными алмазами. Я пугаюсь силы твоей нежности в голосе и глазах, понимая, что если твой поцелуй ошеломит меня, я упаду в ближайший фонтанный сугроб, и отказываю. Ты не обижаешься, ты берешь мою руку и начинаешь целовать мои пальцы. После этого свидания ты по интернету прислал мне письмо, в котором просил прекратить наши встречи, пока нам не стало слишком больно от невозможности быть вместе, и чтобы не разрушать мою семью. Вместо этого от невозможности видеть друг друга становится больно обоим. Мы разговариваем весь день по телефону, звоним с сотового на сотовый, пытаясь удержать ту «нить, которую меж нами протянули». Никогда не забуду твой голос, расстроенный и подавленный. Каким-то чудом мы договариваемся встретиться завтра, в воскресенье. 24 февраля, полдень, «Кофе Блюз». У меня три часа времени. Погода оттаяла – оттепель. Ты ждешь меня в правом зале за нашим столиком – средним напротив входа. Еще вчера в конце нашего напряженного разговора ты сказал: «Кто первый придет, тот заказывает водки». Водка уже на столике перед тобой, сияет горным хрусталем в прозрачном графинчике – и ты сияешь навстречу мне, словно неограненный изумруд – зеленоглазый, в оливковой рубашке, милый безыскусственной домашней простотой. Я сажусь напротив и по обыкновению заказываю каппучино. Речь заходит о поэзии. Ты объясняешь мне, почему тебе, реалисту, непонятны мои стихи, в то время как мне, романтику, твои стихи очень даже понятны – романтик может ходить из своего мира в пограничный с ним реальный и обратно, а реалист видит только то, что его окружает. Несмотря на твою молодость, ты кажешься мне глубоким человеком – да и твои письма производят неповерхностное впечатление. Мы выходим из кафе и по знакомому нам маршруту улиц Желябова – Ленина спускаемся через закрытые синими треугольными колпаками фонтаны Петровского спуска. Этот старинный центр города с появлением фонтанной «горной реки» по обеим сторонам длинной лестницы буквально за год стал модным местом. Но сейчас зима, под нашими ногами – крошево сколотого льда, закрытые фонтаны – словно обнаженные балерины без воздушной пены своих прозрачных пачек, словно невесты, снявшие свадебные платья, – и кроме нас на этом длинном спуске вниз нет никого. Ты спрашиваешь о поцелуе. Я смущаюсь. Мы спускаемся, созерцая окрестности с фирменным видом Новолипецка, где ты работаешь, и останавливаемся у Петровского пруда. И там целуемся. Целуемся так нежно и глубоко, что у меня кружится голова. Я прижимаюсь к твоей груди, чтобы не упасть, смотрю на разрытый пруд с будочками строителей, и чувствую замирающей от неожиданного счастья душой: все еще будет. От этого чуда (как неосуществимый, но вдруг осуществившийся подарок) становится тепло – мне доверили. Доверили настоящую любовь и чувство той смертной надобы во мне, о которой хищно писала Цветаева, которую алчно призывала я, какую описывали в бессмертных своих творениях Соломон и Куприн, Шмелев и Константин Воробьев, и все гениальные поэты всех времен и народов. Среди них – Высоцкий с его «Балладой о любви». Еще осенью я начала писать стихотворение – побывала на свадьбе, и ко мне пришла строчка: «Подарки на свадьбу вышли из срока годности». Я писала его два месяца, потому что, дописав до середины, вдруг поняла, что мне чего-то недостает. И начала читать Книгу Бытия с комментариями, так как образ Каина со сквозящей звукописью Кая из андерсеновской «Снежной Королевы» как убийц в любви уже был написан. И лодка Маяковского, разбивающаяся о быт, тоже возникла – очевидно, как прообраз Ноева ковчега в нынешнем веке – потому что в конце стихотворения, благодаря Ветхому Завету, появился сам Ноев ковчег – и мы, потомки Каина, на него не попали. Потом уже, в феврале, когда мы встречались с тобой, у меня возникло продолжение этой темы. Ковчег уплыл, грядет Всемирный потоп, мы (уже не с мужем, а с тобой) – два настоящих носителя любви, которая не должна погибнуть вместе с нашими душами и телами на этой несчастной земле – выбираем своим ковчегом гроб и выплываем после потопа к новой жизни – даже в рифмах и образах этого стихотворения слышится твоя фамилия. И после этого, случайно открыв Высоцкого на моей любимой, но давно не перечитываемой «Балладе о любви», я встречаю тот же образ – ковчег и любовь, только без гроба. Нам, грешным, иначе нельзя – любовь можно пронести только через смерть, не обязательно физическую: «Когда вода Всемирного потопа вернулась вновь в границы берегов, из пены уходящего потока на сушу тихо выбралась любовь». Я, конечно же, читая будущее нашей любви по знакам, усмотрела в этом совпадении надмирную поддержку. Мы целуемся еще раз, а потом ты идешь провожать меня на остановку. Пропуская автобусы, мы сидим на полукруглой скамеечке, болтая ногами, целуем лица (не губы! Прохожие же кругом!) друг другу, о чем-то разговариваем. В эту последнюю нашу встречу мы на красной салфетке в кафе подписали пакт о ненападении друг на друга, чтобы не расставаться, а просто хотя бы встречаться, пить кофе, и делать друг друга счастливыми на два-три часа в целой несчастной неделе – при том, что нас трясет друг от друга, и мы еле сдерживаем свою страсть. И еще для общения у нас есть интернет. В котором ты, взвесив дома все за и против, вновь пишешь мне о невозможности дальнейших таких «неполных» встреч, чем выводишь меня из реальности – выходя в магазин, я не могу вспомнить, как выглядит зубная паста, и найти ее на полке, стоя прямо напротив нее. Ты – как тот рыцарь из моего стихотворения, который пытается убежать в небо, чтобы избежать любви. Знание о любви – трудное знание, именно его лишено человечество, его и страшится. Любовь – сродни динамиту, страшная сила, которая поднимает человека над миром, делает его неуязвимым в гармонии чувств и мыслей. Я ее не боюсь. Не боюсь и той страшной ответственности за нее, той платы, которую заплачу – еще не зная цену, ибо то чувство, что есть между нами, бесценно. Я понимаю, что не смогу жить без тебя, что вся моя жизнь была ошибкой в ожидании тебя, что с тобой я умру – неважно, как человек или личность. Мелочная судьба решает за нас иначе.
1. Новожилов А. А. Музыка, которую забыл. 2. Есенин С. А. Море голосов воробьиных… |