Место под облаком 1 Сергей Григорьевич Степанов, врач-кардиолог, толстоватый, лысеющий, скоро пятьдесят, человек добрый и заядлый филателист, заканчивал трудное ночное дежурство. Вторую неделю стояла упорная, неподвижная жара, даже по ночам несносная духота теснила дыхание. Атмосферное давление прыгало. Пациентов за ночь поступило много, все тяжелые, Степанов устал и утром мечтал поскорее уехать домой и спать, спать. Однако в седьмом часу его неожиданно вызвал к себе Александр Иванович Бойко, главный врач, он в эту ночь тоже дежурил в параллельном отделении. «Господи, — подумал Степанов с нарастающей тоской, — неужели сменщик опять заболел? Тогда придется еще полдня кружиться по отделению. Надо из поликлиники кого-нибудь вызвать, я не выдержу». — Сергей Григорьевич, — сказал Бойко, едва Степанов переступил порог его кабинета, — я знаю, дорогой, знаю, что ты с ночного дежурства, знаю, было трудно. В моем отделении сестры прямо валятся с ног, да и я на грани нервного срыва. Трудные дни… Устал, наверное? — сочувственно говорил главный врач, в своей странной манере глядя не в глаза собеседнику, а куда-то в лоб, что ли. — На вот, выпей кофейку. Замотался? Бутербродик с рыбкой, сыр вот. — Да, пожалуй, есть, Александр Иванович, — тяжело вздохнул Степанов, тупо глядя на синюю большую чашку и бутерброды; есть совсем не хотелось. — Двое в реанимации, это надолго. Четверо в интенсивной терапии. Двое вообще на кушетках в коридоре. — Все с инфарктами? — Да, кроме тех, что на кушетках. Обширные, трансмуральные. Двоим чуть за сорок, остальные постарше. — Не удалось поспать? — Нет, не получилось. Голова словно ватой набита. Да еще родственники у одного, ну просто хамы настоящие, наседают, орут, диктуют что делать. У него уже третий инфаркт, вот они и решили, что сами знают все. — Из «белых»? — поднял глаза к потолку главный. — Небожитель? — Ну да. Замгенерала нашего комбината. Устал я от них, этих небожителей. Ведут себя... Словно мы у них холопы какие. — Понимаю, понимаю... И ведь не пошлешь, замучают жалобами. Для них мы и есть холопы. Обслуживающий персонал. Простых, так сказать, людей лечить легче. Однако такой у нас с тобой долг, милый мой, такова, так сказать, планида. Что делать, деонтологию надо блюсти, больной всегда прав. Ну так вот... Да ты пей, пей кофе-то, остынет. Тут ситуация такая, Сергей Григорьевич. Щекотливая. Помнишь, ты лечил такого Чуракова, начальника нашего строительного треста? Ну, который нам ремонт делал. Неплохой ремонт, кстати. Кафель в процедурных и туалетах, весь линолеум заменил. А потом еще двадцать пластиковых стульев подарил, два дивана и цветы пластиковые, в кадках. Сам знаешь, мебелишка у нас обшарпанная, даже тарелок и ложек сколько надо не было. Ну так вот. Этот Чураков Виктор Петрович, вспомнил? Он только что звонил мне, говорил с мобильника, он сейчас в деревне Усола, это от города километров тридцать, рядом, на реке. Знаешь? — Да нет, как-то не приходилось. Но слышал. — Это просто. Все время вдоль берега, после наших садов старицу объедешь, за рощицей направо. Просто. До Красного Яра, там и Усола. Да не деревня даже, так, десяток домов-развалюх. Дорога грунтовая, но хорошая. Если дождя не будет. Но дождя не будет. — Но почему... — А вот почему. Чураков требует именно тебя. Так сказать, персонально. Главный смотрел не моргая. Степанов хорошо знал: если главный смотрит в упор и не моргает, значит, его просьба — это непреодолимый приказ; возражать, даже обсуждать бесполезно. Степанов махом, не отрываясь, выпил большую чашку кофе. Кофе был горячий, крепкий и очень сладкий. — Но все же, что такое, Александр Иванович? При чем тут я? Сергей Григорьевич снял очки, потер глаза, переносицу. — Почему не «скорую»? Можно ведь и кардиобригаду послать. Что там с ним, с этим Чураковым? — Ну как «почему»? — вскинув в изумлении брови, сказал главный. — Ты же его лечил? Он очень доволен. И хочет, чтобы сейчас ты его посмотрел. Говорит, нитроглицерин не помогает, давление, мол, улетело. Надо уважить человека. В конце концов это же твоя обязанность. Как врача. — Обязанность? — вяло возражал Степанов. — Я же не врач «Скорой помощи». Суббота, Александр Иванович. Знаю я его, Чуракова. Перепились, наверное, накануне. Он и когда тут в отделении был, умудрялся коньяк... — Ну ладно, ладно. Это не наше с тобой дело. Наше — лечить. А там пусть сами о себе думают. Кроме того, хороший коньяк — это неплохое лекарство. Виктор Петрович в свое время нам очень помог и еще поможет, он обещал. Или у тебя самого забот нету? Построил в саду баньку? Нет? Помню, ты собирался. Гаражик? Машина как твоя? — Да нет, все как-то не получается. Времени мало, пацанов надо учить... То, сё. — Денег нет, — подхватил главный врач, кивая, откинувшись на спинку кресла. — Денег нет, — пожал плечами Степанов. — В училище взятки, в институте взятки. Просто не знаю. Машина? Машина еле ходит, нужен серьезный ремонт. Резина лысая. Я же по участкам на своей ездил. — Благородное дело, Сергей Григорьевич, благородное. Зачтется! Кстати, про машину. Чураков в своих мастерских ее отремонтирует по высшему классу. Я уже договорился. И вообще, пора машинёшку менять, а то не продашь потом. Баньку тебе постепенно построим. Институт? И там побеседуем с кем нужно. Жена ректора моя пациентка, — усмехнулся Бойко. — У нее обычный невроз сердца, кардиограмма хорошая, а я ее пугаю, вот она и ходит за мной чуть ли не по пятам. Гипердиагностика — полезнейшее дело, а? И вообще, лучше перебдеть, чем недобдеть. Так что будь и тут спокоен. А сейчас придется тебе съездить к нашему благодетелю в деревеньку, в эту Усолу благословенную, богом забытую. У тебя садик в том же районе? На обратном пути остановишься на своей дачке, отдохнешь. А твою жену, я позвоню ей, и мальчиков, и все другое, что нужно для полноценного отдыха, я попозже отправлю на своей машине. Видишь, как удобно? И мы подъедем. Я все продумал и просчитал. Впереди выходной, поезжай, сделай доброе дело, а потом отдохнем. Я понимаю, перегрузка, но такова наша с тобой миссия, долг и планида, так сказать. Чураков в долгу не останется. Главный посмотрел со значением. Степанов грустил. Какая дача? Что там делать? И почему этого Чуракова так срочно надо лечить, если они с главным планируют пикник? Спать лучше всего дома, на балконе, там под окном липы растут. И почему к Чуракову не едет сам главный? — Да я знаю, понимаю, — механически сказал Степанов, кивая как китайский болванчик. — Только уж очень устал. Как бы самому в твою кардиологию не залететь. Будешь потом меня откачивать. — Ладно тебе! Еще накличешь на свою и мою голову, — отмахнулся Александр Иванович. — Врачу — излечися сам, как говорили древние. Разве забыл? Молод еще болеть. Я как-нибудь расскажу, как на мне пахали... По две с половиной ставки, а платили только за одну. Планида! — Бойко поднял вверх глаза и указательный палец. — К Чуракову некого больше послать. Это не приказ, это настоятельная просьба. Он никого другого не хочет и не примет. К чему нам с тобой проблемы? Очень прошу тебя, поезжай немедленно. Желание пациента для нас с тобой закон. Мы же гуманисты, разве не так? Скажешь, демагогия? Нет, планида! Тьфу ты, привязалась эта планида... Чураков — уважаемый, влиятельный человек. Он очень, понимаешь, очень нужен нам всем, в том числе и тебе. Ну, посмотри сам, у нашего электрика Шапака «джип», а у тебя, лучшего нашего кардиолога, тарантас какой-то. Разве справедливо? Степанов туповато, словно в ступоре, смотрел в угол кабинета. «Мне? Мне-то зачем этот Чураков? И при чем тут «джип» Шапакова? Пока их лечишь — кульки носят. А как подлечил — так и забывают». В углу, в пластиковой кадке возвышалось до потолка большое зеленое дерево, ствол как нога у слона, листья огромные, как лопухи, в желтых пятнах и дырках, пышные пунцовые фальшивые георгины с неестественной добротностью и симметрией торчали у черенков листьев. Впрочем, все это пластиковое, зато ухода не требует. Пыль только вытирать... Огромное дерево, свободное и беззаботное, никуда ему ехать не надо, не надо ему ни денег, ни пищи, даже воды не надо. Хорошо быть деревом или облаком, облаком даже лучше... — Два отгула, — тихо сказал он дереву. — Понедельник и вторник. Два. — Без проблем, — откликнулся словно издалека главный. — Только почему вторник? Побойся бога, Григорьевич! Не все сразу. Как только станет полегче в отделении и будет кем заменить тебя, три отгула дам. Клянусь! К осени, например. Уборка там, картошечку на участке собрать. Осенью хорошо! Баньку с Чураковым возведете. Мы с ним к тебе сегодня же на дачку подкатим. Обсудим твои проблемы за рюмкой чая. У младшего вопросы в техникуме? Решим. И так далее. У меня в саду пара молодых козочек есть, кушал ли ты шашлык из молочной козлятинки? Нет? У-у... Печеночки отдельно, почечки, сердечки отдельно. Haш электрик Шапаков большой мастер по этой части, он все приготовит. Не пожалеешь. — Нет, — сказал Степанов. — Спасибо, Александр Иванович. Я спать буду два дня. Ты же знаешь, из отделения двое врачей уволились, работать стало невозможно, сплошные перегрузки. На износ. Да еще эти вызовы на дом... — Да какие вызовы, милый мой? Или ты и в поликлинике ведешь прием? — А куда я денусь? — Вона что... Эдак в самом деле тебя кондрашка хватит. Ладно, обмозгуем, Зимой отправлю тебя на повышение квалификации, получишь высшую категорию, потом сделаем тебе кандидатскую, прибавки получатся существенные. — Ну да! Высшая категория, кандидат наук... Так ты же сразу меня сам и запихаешь во всякие комиссии. Там рехнешься от бумаг. Заставишь коллег проверять. И самые тяжелые больные — мне на шею. Так, да? — Это так, брат ты мой. А как же? Но ты же толковый, я не боюсь этого слова, классный специалист. Тебе все по силам. А врачи да, ушли. В участковые подались. Молодые, а теперь там побольше можно заработать. И какой дурак придумал эти странные реформы, прямо удивляюсь. У нас не министры, а настоящие враги народа. Ладно... Что мы с тобой можем? Нас насилуют, вот как я тебя, но ведь и мы не лыком шиты. Придумаем что-нибудь. Сила противодействия равна силе воздействия. Закон природы. А теперь вот что. Сходи в столовую, там я велел тебе поесть приготовить. С собой возьмешь кофе в термосе, добавь туда ампулы три-четыре кофеина, кордиамин, аскорбинку. С собой в деревню к Чуракову возьмешь все препараты, побольше, и дефибриллятор, и аппарат ЭКГ, у нас есть новый, портативный. Вот тебе, кстати, мой личный глюкометр, штатовский, новейшая модель. Тщательно проверь у человека сахар крови, помню, у него были с этим небольшие проблемы. Вот тут у меня несколько ампул лобелина, тоже на, прихвати. На всякий пожарный. — А это зачем? И что я буду там делать один с этим дефибриллятором? Да и лобелин. Зачем он? Лишнее. У нас тут у самих его нету. — Да наверняка не понадобится. Но не лишнее. А случись что, какая-нибудь тетка поможет, нажать кнопку по твоей команде дело не хитрое. Есть женщины в русских селеньях, есть. И в башкирских аулах есть. Насчет юрт не знаю. Лобелин сейчас в отделении — большой дефицит, он только у меня. Но в деревне-то его совсем нету. Чуракову лобелин не понадобится, не делай ему ни при каких обстоятельствах. Это для других. — У меня, Иваныч, бензина всего... — начал было Степанов. — В гараже заправят. Я распорядился. Поддуют, подъюстируют. Масло заменят. Уже заменили. В путь! Попутного ветра тебе в лицо. У него, между нами говоря, есть такие-эдакие диктаторские замашки, бай доморощенный. Но! У каждого свои недостатки, а у иных, как у Виктора Петровича, они, недостатки, полностью компенсируются значительными и неоспоримыми достоинствами. Как раз тот случай. Тебе в квартире нужен ремонт? — Ремонт? Уже третий год собираюсь. — Подумаем, покумекаем. Это же все насущное, живая жизнь, Сергей Григорьевич. А там и пойдет, и пойдет... Не заметишь, как сыны выучатся. А где работать? Теперь направлений-то не дают. А жить где? И квартир не дают. Ты можешь им купить квартиру? Нет? То-то. Словом, куй железо, пока горячо, и ловите миг удачи, пусть неудачник плачет, как говаривал классик. Наш с тобой долг — обеспечить сынам стартовый капитал. Любой ценой. Иначе зачем мы? Согласен? — Верно, это так... Хотелось бы. Да я и так съезжу к Чуракову, Александр Иванович. Что-то ты уж слишком много наговорил мне тут. Признаться, я в недоумении. — Дают — бери, да, да, дают. Вот и бери, пока дают. Бери, бери, — как-то скороговоркой пробормотал главный. — Ничего, ничего, отработаешь. С моей помощью. Бойко внезапно стал очень серьезным. Он рассматривал Степанова долго, подробно, глаза при этом были холодными и внимательными, они словно бы уменьшились и остекленели. Пауза затягивалась. Сергей Григорьевич ощутил нарастающее внутреннее напряжение и не мог понять, что его вызвало. Бойко, конечно, напорист, воля сильная, убеждать и уговаривать умеет, не отнимешь. Но ведь я, думал Степанов, уже согласился поехать к этому «важняку». Однако главному, похоже, еще что-то нужно, он не все сказал. Степанов пожал плечами, попытался расслабиться. «Бойко надо было стать гипнотизером, что ли. Или психотерапевтом». — Все понятно, Александр Иванович. Что будет в моих силах — сделаю. Очень хотелось отвести глаза от взгляда главного, но не получалось — и Степанов удивлялся себе, и списывал свою слабость на чрезмерное утомление. — Да? Очень хорошо, очень хорошо. В твои силы я верю, в профессионализме не сомневаюсь. Как врач ты этически безупречен, наслышан, наслышан, даже сестры тебя любят, что редко бывает, потому что мы гоняем их как сидоровых коз. Но надо будет сделать кое-что сверх твоих сил. Бойко поднялся из-за стола. Начал ходить по кабинету, заложив руки за спину, пальцы сплетены, а большими вертит. Степанов знал — это знак сильного волнения. О чем же так волнуется главный? Дело-то, в конце концов, выеденного яйца не стоит. Почему он так бесшумно ходит? Вот я всегда топаю, надо тоже научиться бесшумно. Бойко повертел большой глобус на резной деревянной подставке, он занимал целый угол кабинета. Зачем врачу глобус? На Северном полюсе на бронзовой точеной ножке была закреплена отливающая золотом титановая пластинка с гравировкой: «Александру Ивановичу Бойко в день сорокалетия от Виктора Петровича Чуракова». Бойко смотрел в окно на огромные старые тополя. «Давно пора спилить, как они надоели со своим пухом». Оглянулся на слегка согбенного Степанова. «Хороший работник, добросовестный, исполнительный, знающий. Все сделает как нужно... Надо быстро и безупречно, и чтобы комар носа... Двое сыновей, старики свои и жены, это много...» — Старики как твои? — Не очень. Диабет у них. Слабые уже совсем. «Кем у него работает жена? Не помню... Письмоводитель какой-то в архитектурном управлении? Ценный кадр товарищ Степанов. Весьма. Но Чураков много ценнее, милый ты мой Сергей Григорьевич, прости уж. Такие дела... Так что поезжай, поезжай, и делай что нужно, и дай бог тебе удачи и еще раз удачи. И упаси тебя господь ошибиться, проколоться. Себя погубишь и меня утащишь». — Степанов, ты там Чуракова слушайся. — Это в каком смысле? — удивился Степанов. — В каком? Да в прямом. Не удивляйся, а слушайся. Даже если что-то покажется тебе... невероятным. Прислушивайся, исполняй, не особенно вникай. Да. У него в деревне много больных, да, собственно, все. Старички по большей части, хотя возраст невелик, у них биологический возраст безнадежно преклонный. Изнурены трудом и водкой. Тебе надо будет ими вплотную заняться. Мда-а... — Да что такое, Александр Иванович! Степанов был крайне удивлен словами главного. — Я им что, участковый врач? Есть же районная больница, куда они все приписаны, вот и пусть там лечатся. Подперев скулу кулаком, Бойко смотрел в глаза Степанову. — Лечить их будем мы, Сергей Григорьевич. Мы с тобой. Чураков тебя посвятит в суть дела. Но никого, ты меня понял, ни-ко-го не направляй к нам в стационар на лечение. И в районку не направляй. Все будем делать амбулаторно. У меня в отделении никто умирать не должен. Если уж кто окажется совсем безнадежным, пусть районная больница занимается. Но это не желательно. — А если... — Никаких «если». Всех амбулаторно. Всех. На дому. Причем документация должна быть безупречна, в том числе и по диспансеризации. А чуть кто в похмелье, а там все пьяницы, сразу отмечай «нарушение режима». Запивают клофелин водкой или самогоном? Вот и пусть по своей воле отправляются ад пајтрес, к праотцам, как говорили древние. — Ну да, я понимаю, у нас же лишних мест нет. И так в коридорах лежат. — Большие рыбы, большие рыбы... Большие рыбы поедают маленьких рыб? Так, да? Как говорили древние. — В каком смысле? — Да не знаю, Степанов, как-то вдруг подумалось. В смысле жизни, вот что. Не помнишь, кто это сказал? Сенека или Гиппократ? — Я не знаю. Гиппократ вряд ли мог так сказать. — Неважно. Но это основной закон жизни. Неодолимый. Большим рыбам нужно большое пространство для жизни. Акула кушает всех, селедка мальков, мальки планктон, планктон микробиков. А акулу не кушает никто. — Как-то уж очень все это простенько. — А вот люди друг друга не едят, хотя изредка бывает. Но это патология психиатрическая, а мы с тобой терапевты, утешители. Людоедами не занимаемся. Люди друг друга выживают, вытесняют, это тоже закон нашей жизни, Степанов. Ты хочешь быть мальком или селедкой? — Я о таких делах не задумывался, Александр Иванович. Это все же достаточно абстрактно. Разве человек — животное? Закон? Это из новых законов жизни? Бойко приподнялся со стула, низко наклонился над столом, приблизив свое лицо к Степанову — почти вплотную, Степанов даже непроизвольно отшатнулся. — Да почему новых, Сергей Григорьевич, ну почему же новых? Разве не всегда так было? — Да, пожалуй, — пробормотал Степанов. — Это если, так сказать, в общефилософском смысле. — Во-во. В общефилософском. Экзистенциальном. Меняются только формы, а суть процесса остается неизменной. Если мне нужно место под солнцем, кто-то же должен оказаться под облаком? И разве плохо — под облаком? В тенечке, в прохладе... — Бойко сладко улыбнулся, зажмурившись. — Ты вот как предпочитаешь, под солнцем или под облаком? — Я? Да я вроде и так все время под облаком, как ты говоришь. Нормально. Всем места под солнцем не хватит. Бойко прищурился: — Что — нормально? В тенечке? Правильно, некоторые предпочитают именно такой способ существования. Вот и пусть их. А ты, я уверен, достоин большего. Меня же никак не устраивает всю жизнь мыкаться на задворках бытия, так сказать. Один, знаешь, барахтается в чуть живом мутном киселе, то есть в чуть теплом, как амёба, а другой вольно плавает в нарзане. Свежесть, пузырьки... А? Место под солнцем, а не под облаком. Главный блаженно прикрыл глаза, слегка запрокинул голову, хрустнул суставами сцепленных рук: — Если чувствуешь, что достоин, должен добиваться всего сам. Никто ничего сегодня на блюдечке не принесет. Степанов приметил, что из-под прикрытых век маленькие острые зрачки Александра Ивановича наблюдают за ним неотрывно. «Кисель, нарзан... — без особого интереса подумал Степанов. — В нарзане, пожалуй, лучше. В киселе, да еще чуть теплом, противно, однако... А вот на солнышке может и припечь». — На солнышке, Александр Иванович, может припечь. Солнечный удар! — Да не такое уж у нас тут солнышко агрессивное. Не Калифорния. У нас тут зима полгода, а остальные полгода затяжная осень. Или весна, что все равно. Бойко встал, подошел к Степанову. Сергею Григорьевичу показалось, что главный как-то навис над ним, словно туча, загородив свет из единственного — очень большого — окна. Мелькнуло в голове: «Место под облаком?» На мгновение появилось чувство гнетущего бессилия и тут же исчезло. «Какое-то странное проявление усталости... Энергетика у него, однако...» — Значит, говоришь, все понял? — глядя Степанову в глаза, тихо промолвил главный. — Дело у тебя будет большое, Сергей Григорьевич. Большое, тонкое и сложное. От его успеха зависит и твое будущее, и твоих сыновей, даже в некоторой степени мое. И вообще... — Что-то я не совсем понимаю, Иваныч. Заморочил ты меня. Что же тут особенного? Поеду, посмотрю, подлечу. Подкорректирую. Обычное дело. Осмотрю население. Если уж так надо. Рецепты, рекомендации... Много их там? — Да ну, человек семь. Или десять. Да какая-то блаженная старуха в землянке. Вот и все население. Не совсем понимаешь? А говоришь, все понял. Стало быть, так, Сергей Григорьевич. Деревня эта бесперспективная, ее уже, можно сказать, и нету. Это раз. И оставшиеся там люди— тоже бесперспективные. Это два. Никчемные они, паразиты. Посмотришь их. Большинство, уверен, неизлечимы. Думаю, их всех надо укладывать в стационар: кого в психушку, кого в наркодиспансер. И долго, очень до-олго лечить. Без особого результата. За счет народа. Подлечим, а они опять паразитировать и лакать свою кислушку да самогон. Так зачем лечить? Разве будет толк? Мы с тобой периодически принимаем стариков и старух из Дома престарелых, психоневрологического диспансера, из дурдома. И чем заканчивается? Принесут пенсию — они тут же ее пропивать. Помнишь, два деда жилистых были, такие крикливые, похабные частушки орали на все отделение? Зимой. А привезли их в рубашечках, один вообще был в тельняшке. Ты принес им свою старую, но вполне приличную одежду. Что сделали благодарные деды? Нагадили в твои куртки и отдали нашим бедным медсестричкам: постирайте, мол. Разве не скоты? Степанов вздохнул: — Помню. Так они же были это... Деменция, слабоумие. — Да? Ничего себе слабоумие! Дурачки бы сами сожрали свое говно или еще что-нибудь подобное... А эти, якобы слабоумные, нашим девочкам: сестрички дорогие, красавицы, постирайте старичкам курточки, а то мы совсем немощные... Скоты. Бойко невиданно, витиевато выругался. — О! Да ты мастер, Александр Иванович. — А что? Нормальный русский язык. Было бы к месту. Не надо быть ханжами. — Но все же это как-то... — Не интеллигентно? Это ты хочешь сказать? — Вроде того. — Вздор все это. Интеллигентно, не интеллигентно... Как наших отцов в их юности учил добрый дедушка Ленин, интеллигенция — это говно. Однако давай-ка поближе к теме. Мы, понимаешь ли, попусту тратим на них народные средства, лекарства, пищу, уход, силы свои, ночами ради этих уродов не спим. Зачем? В результате молодым не всегда находится место, вон в коридорах на раскладушках лежат. — А гуманизм, Александр Иванович? Как же гуманизм? Гиппократ тот же, клятва врача... — Разве ты ее давал? — Да, а как же, в торжественной обстановке. — Кто такой Гиппократ? Бог? Государство? Кому ты давал клятву? Народу? Народ — быдло. Государству? Ну, ты видишь, как оно любит свой народ. Кому? Все это мыльные пузыри, Григорич. Забыл, где живешь? Клятва... Пустое сотрясение воздусей — вот что такое твоя клятва. — Но ведь даже эти дебилы жить хотят. — Да откуда ты это взял? Не жить они хотят, а жрать и пить за наш с тобой счет. И за счет всех тех, кто честно и много работает, перенапрягается, за счет таких, как ты, дорогой Сергей Григорьевич. Ты у нас прямо какой-то блаженный... Извини за выражение. Клятва, понимаешь. Надо же такое сказать. У нас один такой давал как-то клятву на всю страну, что вот, мол, на рельсы ляжет ради народа. Народ он на рельсы положил, а сам до сих пор процветает. Его бы ко мне в отделение, я бы его быстро вылечил... Э, нет, он предпочитал в Германии да в Израиле лечиться. Разве не видишь, как живет простой народ, как живут твои насквозь больные пенсионеры? Они всю жизнь работали за гроши от зари до зари, а что имеют? А? Не видишь разве? Ты вот выписываешь лекарства людям. А эти лекарства двадцать лет тому назад в Европе запрещены. Не отменены, Степанов, а запрещены по причине не только их полной бесполезности, но и вреда. А ты их все выписываешь. Потому что не имеешь права выписать человеку хорошее, современное лекарство. Его нет в льготных списках. И не будет! Какой ты у нас гуманист махровый, Степанов. Просто заядлый гуманист. Тебя государство заставляет быть преступником, а ты мне про долг, про какую-то клятву Гиппократа... Не смешно, Степанов? А ты все мурлыкаешь, как твоя терапевтическая кошечка. Как ее зовут? — Масяня, — сказал Степанов. — У меня тоже есть. Майка, по имени моей первой жены. Персидская, громадная, роскошная. Приду усталый, сердечко давит, лягу на диванчик, а она тут как тут, на грудь, и коготками своими точно над сердцем массирует, наверное, знает зоны Захарьина-Геда? Помнёт, помнёт, помурлыкает — глядишь, тяжесть и боль из сердца ушли. Кошечка... У тебя дома есть такая кошечка? — Есть. Тоже очень ласковая. — Кошечка, кисонька... — задумчиво проговорил Бойко. — Особенно хороши задастые кисоньки. Чтобы были непоседливые, веселые и ласковые. А? Как ты думаешь на эти темы? — Ничего я сейчас на эти темы не думаю. — Всегда надо думать, Степанов. Это полезно. — Какие еще будут указания? — тихо сказал Степанов. — Я пару раз был в деревне у Чуракова. Это ад. Сам увидишь. — Ад? Почему ад? — Ад, ад. Данте отдыхает. Там у него живут монстры и вурдалаки, они рвут и грызут друг друга, только что не едят. Есть там одна старуха безногая, ее Тятя зовут, живет в вонючей землянке, но, кажется, не такая уж юродивая. Представляешь, пошел я посмотреть на нее, достопримечательность, а она выползла из своей норы и давай причитать: свят, свят, избавь нас от бесов, они везде тут... И ползет ко мне, к ногам, коленки целует... И крестится загадочно, снизу, от живота начинает. Такой, Степанов, был эпизодий. Я пообещал избавить... Впрочем, может быть, мы с тобой кого-нибудь из этих бесов возьмем сюда, долечим до конца, так сказать, до упора. Хотя это дорого, долго и хлопотно. Но — пригодятся. Главный улыбнулся одним уголком рта, это было больше похоже на гримасу. «Какие у него крупные клыки, — подумал Степанов. — И глаза интересные, желтые, зрачки маленькие почему-то, такие острые, точные, внимательные». — Кому пригодятся? — Кому? Нам с тобой. Чуракову пригодятся. А ты говоришь, все понял. Там, в этой убогой Усоле, у Чуракова не люди, а одна худая трава, Сергей Григорьевич. Сорняки, чертополох. Требуется радикальная прополка. Но некоторых, способных, так сказать, к созидательному труду, надо оздоровить, пусть оправдывают свое бессмысленное существование. Хотя бы некоторое время. — Я не понимаю, Александр Иванович, разве Усола — это личная собственность Чуракова? Вотчина, как теперь говорят? — Собственность. В некотором роде. Пока. В смысле, что только пока в некотором роде. Сначала надо расчистить все, прополоть и облагородить, а потом мы устроим так, что все там будет цвести и благоухать. И никаких чертей или монстров. Зомби должны быть в другом месте. — В каком? — улыбнулся Степанов. — В резервации, что ли? Вдруг заболел затылок, виски. Степанов помассировал точки за ушами, глаза, переносицу. «Давление подскочило?» — Найдем мы им резервацию. С твоей помощью. Разве ты не хочешь иметь просторный дом, чтобы каждому члену семьи было по две, а то и по три комнаты с видом на поля и речки? Веранды, мансарды, башенка смотровая... Там рядом с Усолой два озера, старица, река недалеко, сосновый бор. До города чуть более двадцати километров, а ближайшая деревня за тридцать. Федеральная трасса прямо за лесом. Понимаешь? Надо спешить, Степанов, надо спешить. Лакомое местечко. Пока есть Чураков, оно вполне может стать нашим, то есть в том числе и нашим с тобой. Он уже второй срок депутат, все нужные связи отлажены. А мы с тобой люди маленькие, какие у нас связи? Нет у нас с тобой никаких связей. Одни обязанности. Ну, за дело, Сергей Григорьевич! Главный крепко пожал руку Степанову, излишне долго держал его ладонь в своих, сухих и сильных, энергично встряхивая, ободряюще мыкая. За желтоватыми отблесками йодистых стекол очков глаза его были неразличимы. — Худая трава? — сказал Степанов, безуспешно пытаясь поймать взгляд главного. — Это вроде поговорка такая, или писатель какой-то сказал, что худую траву с поля вон? — Именно, Сергей Григорьевич, именно, — улыбнулся, кивая, главный. — Совсем худая, никудышная. Он протяжно вздохнул, словно бы в глубоком огорчении. И — встрепенулся: — Да! Сергей Григорьевич! Не забыл? Лобелин Чуракову ни при каких условиях не вкалывай. Да ему и не понадобится. Запомнил? — Ну как... По показаниям. — Для Чуракова показаний нет. Запомни. Ни при каких условиях. 2 Усола оказалась деревней странной, Степанов никогда таких не видел. Десяток словно бы вросших в землю, слегка покосившихся домов, некоторые под соломенными грязно-серыми крышами с ивовым корьем, другие — драночные, с темно-зелеными пятнами толстого мха, располагались не привычно, в два ряда, а были беспорядочно разбросаны по небольшому голому холму; холм прорезал овражек с мелким чистым ручейком. Впрочем, по остаткам первых деревянных венцов и полуразвалившимся печкам угадывался былой порядок. Деревьев в деревне не было. В запущенных огородах как-то сиротливо торчали низкорослые яблони, осыпанные красными и желтыми плодами. Вишни, тоже приземистые, в гроздьях почти черных маленьких ягод. Малинник, густой, путаный, словно сорняк, ломился наружу из щелястых полупорушенных заборов. И кругом — двухметровая глухая крапива, циклопические, с дырявыми листьями, лопухи, чертополох, тоже громадный, серо-зеленый, в сиреневых шишках, перепутанный седыми космами пыльной паутины. Очень много разноцветных мальв, невиданно рослых, бравых. Сорняковые заросли немного украшали лиловые пирамидки иван-чая; его цветки любят пчелы, но пчел не было. Ни людей, ни каких-нибудь следов жизни. На дороге в пыли купались три маленькие грязненькие курочки с перемазанными чем-то синим шейками. Четвертая лежала словно в обмороке: глаз полузатянут белесой пленкой, из-под скудных перьев крыла тянулась и подрагивала желтая чешуйчатая нога, неожиданно длинная. Крикливая стайка воробьев весело барахталась в зеленой мелкой луже. На ее берегу стояли два стула с гнутыми спинками, на одном висел серый пиджак, рядом валялись валяные опорки с галошами. Степанов долго рассматривал эту декорацию: как и зачем такое может быть, кем устроено? С берега в лужицу прыгали маленькие лягушата. Кругов от них не было, только шлепки. Степанов усмехнулся: «Это жизнь в теплом киселе...» Вдали, за заросшим плотной желтой сурепкой полем, высилась громада синеватого соснового бора. Доносились гудки электровоза. Несмотря на раннее утро, было влажно, душно. В долине, под деревенским холмом над озером стояло сизое марево вроде тумана, только погуще, поплотнее, оно колыхалось, словно живое. Из долины тянуло тиной, застойной водой, затхлостью. Крякали утки. Картина была неприятная, но притягивала взгляд — Степанов с удивленным усилием преодолел колдовство нехорошего пейзажа, передернул плечами: «Да какое это озеро, болото, наверное, как та зеленая лужа с воробьями. Только эта с утками». С темных покосившихся столбов, от желтых и зеленых шишек изоляторов до земли свисали оборванные провода. Рыжие кривые останки комбайна, обросшие, проросшие толстыми сорняками и вездесущими мальвами, жутковато громоздились на обочине еле заметной дороги. В обшелушенном ржавчиной бункере комбайна жили маленькие кривенькие березки. Степанов медленно ехал по деревне, вглядываясь в черные бельма окон. Занавесок нету. Да есть ли тут кто-нибудь живой? Он остановил машину. Выпил стаканчик кофе. «Нет, что ни говорите, но в этой мерзости запустения есть все же какая-то неизъяснимая поэтическая прелесть. Такой покой, тишина... вечная тишина...» Степанов решил заглянуть в ближайший дом. Двери были открыты. В сенях тьма. Постоял немного, привыкая глазами. Дверь в комнату поддалась с трудом, нехотя. Несусветная вонь, пахнет чем-то прокисшим, помойкой, самогоном, прокурено все, воздух как кисель. На столе ломти хлеба, баллоны из-под газировки, коки, в них мутная жидкость. С печки-лежанки из-под тряпья свисает голая нога человека, в рыжих волосах, жилистая, в червяках толстых синих вен, с громадными желтыми ногтями, загнутыми как когти. Зеленая керосиновая лампа с матовым от грязи и копоти стеклом стоит на подоконнике. В тарелке искуренные дотла папиросы. По стеклам окон, столу, хлебу лениво ползают крупные мухи. На полу лужа. Степанов напрягся, потянул носом — точно, моча. Кажется, ацетоном пахнет? В красном углу темнели еле различимые иконы. Под ними сидел полуголый лысый человек и не моргая огромными глазами смотрел на Степанова. — Чего тебе? — хрипло проговорил человек. — Я?.. Мне? Я врач, — кивнул Степанов. — Что с вами? Вам плохо? Где болит? Человек с явным усилием отлип от стенки: — А! Похмелиться. Щас… Он попытался встать, но сразу расслабленно соскользнул на пол, вытянув вперед невероятно длинные худые ноги в красных шелушащихся пятнах экземы. — Никак. Видал, чё? — сказал человек, распластав по полу руки. — Никак. Степанов отметил, что ступни и нижняя часть голеней толстые, пухлые, бледные. «Отек, почки. Но откуда же у него свищ в животе? Невероятно...» — Я не пью, — привычно строго сказал Степанов. — У вас уже очень тяжелое состояние. В животе человека ниже пупка была небольшая дырочка, из нее тонкой непрерывной струйкой текла мутноватая жидкость. Человек надсадно закашлялся — струйка брызнула фонтанчиком. — Не пьешь? Тогда какого тебе тут хрена надо? — проговорил человек, и голова его упала набок, и сам он медленно завалился кулем, успев сказать: — Там есть. Счас мы с тобой... эта... по стакашечке. Он было дернулся, но тут же осел, обмяк; затих, вроде бы заснул. «Интоксикация, отравление, почки отказали, — подумал Степанов. — Тут без стационара никак, интенсивное лечение надо, переливание крови, плазмы, у него асцит и обезвоживание. Это почти агония». Степанов достал из кармана фонендоскоп, поискал на худой груди человека место, где можно было бы прослушать биение сердца. Еле-еле слышно... Пульс. Где же пульс? Быстро сходил к машине, взял три шприца: кофеин, кордиамин, двойные дозы, лобелин, вколол в дряблые мышцы предплечий. Человек никак не отреагировал, а уколы довольно болезненные. В дурном предчувствии посидел минут десять у окошка с мухами. За окном крапива, мальвы, лопухи, синие и рыжие мухи. «Почему эта дрянь тут такая сочная, рослая, а вишенки и яблочки маленькие? Что говорил Бойко? Худая трава? Тут нужны совсем другие терапевтические мероприятия, системные. Нужна реанимация». Он послушал у человека сердце, пульс. Ни того, ни другого не было. Приподнял веко, тронул зрачок — не реагирует. Сильно прижал большой палец к сонной артерии, ослабил... ничего. Сердце остановилось. Он быстро принес дефибриллятор, сделал два разряда, потом еще один, человек даже не дернулся. Все, необратимо. Из дырочки на животе текла и текла желтоватая жидкость. — Умер, — сказал Степанов вслух. И подумал: «А что же тот, который на печке?» Который на печке протяжно храпел, захлебываясь, рыкая. Сергей Григорьевич вышел на улицу. Из мусорных зарослей высунулась козья морда, серая, в репьях. От свежего воздуха на мгновение закружилась голова. Трава во дворе была по горло. По мобильнику он вызвал «скорую», морг. Городские сказали номера районных. Перезвонил. «Будем часа через три, к концу дня обязательно, пока машин нет». — «Тут ад, — сказал он районным. — Я не собираюсь охранять труп до ночи. Вон уже собаки собрались на улице». — «Мы знаем, — сказали районные. — Не в первый раз». Два больших рыжих пса сидели около зеленой лужи, скалясь и тихо урча. Степанов наклонился за камнем, собаки вяло потрусили прочь, оглядываясь. «Почему они молчат? Бешеные, что ли?» Напротив, за ручьем, был довольно добротный дом. Синие ставни на окнах закрыты. Мансарда, веранда крашены голубой краской. На крыше шифер. К коньку прибит высокий шест, на нем телеантенна, пониже два скворечника. «Зайти? — тупо подумал Степанов. — Или не надо? Я же не трупы приехал сюда выгребать». Он положил в карман шприцы, ампулы, повесил на шею фонендоскоп. Натянул резиновые перчатки, надел марлевую маску. Положил под язык большую таблетку валидола с глюкозой. Постоял на крыльце с сомнением: входить или не входить?.. Дом был тоже открыт. В темных сенях пахло незнакомо, неопределимо, но не гадко; может быть, сеном, прокисшим молоком. Привыкая к сумраку, Степанов остановился. В темноте засветились два зеленых глаза, потом постепенно проявился огромный рыжий кот, он медленно, вздев хвостище, подошел к напрягшемуся Степанову и, урча, принялся ходить вокруг его ног восьмеркой, мурлыкая и ласкаясь, боднул пару раз. «Кис, — сказал Степанов, — кис-кис-кис». — «Урл-л-л?» — спросил кот и отошел, сел около двери в комнату: открой, мол. В просторной темной комнате был такой же стол, что в доме напротив, те же ломаные куски хлеба на нем, открытая банка консервов, половинки огурцов, порезанных вдоль. На подносе лежала большая рыба. В хлеб вдавлены сигаретные окурки с желтыми фильтрами. Керосиновая лампа, зеленая, стекло почти чистое — посередине стола. Фитиль тлел, испуская витую струйку синеватого пахучего дымка. Две пустые водочные бутылки валялись у изголовья просторной кровати, накрытой ярким цветастым пледом. На нем лежали в обнимку мужчина и женщина, оба были в приличных спортивных костюмах, светло-синих, с двойными белыми полосами на рукавах и штанинах. Степанов тронул, потеребил женщину за плечо. Пышная копна смоляных, чуть замызганных волос зашевелилась, открылось смуглое лицо. — Гражданка, товарищ, как вы? Все в порядке? Женщина слегка приподнялась на локте. Круглое, гладкое, лоснящееся, красивое, но явно опухшее лицо. Она приоткрыла один глаз, другой заплыл фиолетовым синяком. — Ахме-еди-ик, родной... приехал? Молодец. Иди ко мне, миленький, иди сюда. И — упала опять, обняв мужчину, зарывшись лицом ему под мышку. — Раздевайся, Ахмедик, — еле слышно пробормотала она, причмокивая. — Дай попить. Иди к нам. — Я не Ахмедик, — сказал Степанов, уже понимая, что никто его не слышит. — Я врач. Как ваша фамилия? Мужчина зашевелился, медленно сел на кровати, опершись о стенку. Долго молчал, равнодушно глядя совершенно трезвыми глазами на Степанова. Смуглое лицо с крупными, правильными чертами, черные усы как у хохла. Сквозь длинный зевок он неожиданно четко произнес: — Ну?.. Залезай на девку. Я уже свое отработал. Не бойся. Она здоровая. А я чего, племенной жеребец? Прямо замучила. — Ну ладно, — сказал Степанов. — У вас, кажется, все в порядке. Я попозже зайду. Отдыхайте. Там на улице собаки. — Брезгуешь? — сказал мужчина. — Слышь, а чего это у тебя с руками? Белые какие-то. Ты кто? Степанов поспешно стянул перчатки, сунул в карман. — Я врач. — А-э-э... ох! — зевнул мужчина. — Врач не нужен. На подоконнике стояла неполная трехлитровая банка молока. Степанов дотронулся до нее — банка оказалась теплой. «Неужели недавно надоили?» На поверхности молока корячились две толстые мухи. — Дай банку, — сказал мужчина. — Пить охота. И сам пей, не боись. Утрешнее. Сколько времени? — Спасибо, спасибо. У меня кофе есть. — Коф-фый! — фыркнул мужчина. — Козье молоко полезнее. От всего. «Да, похоже. Бойко был прав, — сидя в машине, думал Степанов. — Тут в самом деле какой-то бедлам, притон, что ли. Их всех надо в наркодиспансер. Водка с козьим молоком, надо же...» В машине было душно. Он взял термос, вышел, присел на удобные теплые бревна, проросшие сорняками. На затесях были тусклые римские цифры — хотели, видно, сруб куда-то перевозить, но не сумели, забыли, все гниет... В пакете, которым его снабдили в больничной столовой, были пирожки с капустой, еще тепленькие. Тусклое низкое солнце, вялое, словно заспанное, лениво вставало над кромкой соснового бора; солнце было странно большим, и даже сквозь марево было видно, как оно переливалось оранжевыми оттенками, рдело. Но вот возникли первые лучи его — и все кругом сразу стало иным — ярким, нарядным, даже лопухи преобразились, засветились бархатистой зеленью. «Сколько красоты, однако, здесь... А где же тут Чураков? Кругом одни убогие халупы». Глубокая синева высокого неба бледнела на глазах, обещая долгий изнурительный дневной зной. Как он надоел за эти две недели... Ни ветерка, ни движения вокруг. Ни одна былинка не шелохнется. Над тусклым озером долины тихо исчезал сизый туман, открывалась водная гладь, она была цвета неба. Вдоль тростниковых зарослей в рядок, гуськом, движутся темные крупные точки — наверное, это утки плавают. Длинными изумрудными пятнами поля, колыхающаяся полынью степь — куда ни глянь. Раздолье!.. Только бор мрачноват, огромный, темный, он словно глухой синеватой стеной отгораживал от всего мира забытую богом деревеньку и Степанова посередине ее. Над деревенским холмом замерли сизые слоистые облака, они были бледно-розовыми; подсвеченные косыми, но уже сильными солнечными лучами, стали цвета сукровицы. Словно некие небесные силы размашисто намазали небо над деревней чудовищной метлой, обмакнув метлу эту в озеро с грязной известкой. Степанов усмехнулся: «Место под облаком... Да, но где же этот Чураков?» Из крапивных зарослей вышла маленькая кудлатая козочка, грязненькая, вся в репьях. — Мэ-э-ээ, — провибрировала она. — Чего тебе? — сказал Степанов. — У меня нет ничего. И протянул надкусанный пирожок, последний. И примерился погладить бедную по серенькой головке. Но коза оттопталась назад, встала, набычилась, и со слабого вихлястого разбега смешно боднула Степанова в колено. Посмотрела мутными глазами и побрела, понурясь, на жалких тонких ножках вдоль забора куда-то по своим козьим делам. Оглянулась пару раз, мэкнула, показала розоватый язык. «Неужели такая дистрофичка может давать молоко?» Степанов прошелся по задам деревни. Где-то должен же быть приличный домик с Чураковым внутри. За очертенело заросшим ивовыми, ольховыми кустами ручейком, на небольшом возвышении среди густой плотной травы обнаружилось кладбище. Высокие березы с длинными красивыми плакучими ветвями обрамляли его. Десятка три темных крестов косо торчали из еле приметных холмиков. Везде — тьма малины, путаница вьюнка с белыми розетками; ягоды у малины были белые. Степанов долго рассматривал странное кладбище. И вдруг понял, что его поразило: ни на одной могиле, ни на одном кресте ничего не было — ни дат, ни имен. «Почему же это? Разве так бывает?» Он обошел несколько могил кругом — ничего. Кто здесь лежит? Когда родился? Когда умер? Степанов в растерянности облокотился о перекладину креста — раздался короткий тихий треск, крест медленно, словно нехотя, повалился на землю и — канул, пропал в диком бурьяне. На его месте остался торчать косой коричневый, совершенно гнилой пенек. Полчища мелких красных муравьев суетно носились по гнилушке, вытаскивали из черных дырочек-норок белые личинки и исчезали в земных глубинах. Под березой, на свежих глинистых холмиках стояли два тесовых креста. На свежем дереве кое-где, как роса, посверкивали капельки янтарной смолы. И опять: ни имен, ни дат. Степанов машинально нарвал горсточку белой малины — попробовать. Скучновато, мало сладости. «А что, — подумал он, оглядывая безымянные кресты, — вот ежели я похороню, упаси бог, любимого человека, я же всегда буду знать, когда он родился, когда умер, и где я его похоронил. А другим какое дело до него, если его не любили?» 3 По едва заметной травяной колее (на обочине были глубокие следы мощных протекторов) Степанов проехал к озеру в долине. Он чувствовал — Чуракова нужно искать где-то здесь. Дорога, пару раз круто изогнувшись по распадкам, привела на белый песчаный берег. На краю его, скрытые высокими кустами, громоздились штабеля белых и красных кирпичей, бетонных плит; аккуратными рядами лежали кое-как отесанные сосновые бревна, очень длинные, толстые, чудесно пахнущие смолой. Пирамида двутавровых, ослепительно белых, блестящих, как зеркало, алюминиевых шпалер, бухта черного кабеля, оранжевая бетономешалка. Большие плиты толстых цветных стекол, переложенные пестрым ватином. Две железные бочки, на боках написано: «Огнеопасно!». Тюки стекловаты, перетянутые синеватыми полосками железа. Сварочный аппарат. Стопка оранжевых касок, на каждой черными буквами: «Чурастрой». В глубокой кустарниковой нише на толстенных шинах стоял синий вагончик, на крыше труба, две телевизионные тарелки — большая и маленькая, будто десертная. К открытой двери вагона было пристроено легкое дюралевое крылечко с лестницей, на ее верхних ступеньках сидел Чураков и курил трубку. Был он в просторном голубом комбинезоне с большими желтыми пряжками на лямках. Загорел, мордаст, мускулист, суточная щетина, на голове белая фетровая шляпа с большими полями. Он широко улыбался. — Сергей свет Григорьевич, спаситель и благодетель, луч света и надежды в моем пока еще темном царстве, приветствую всеми фибрами! Обнимемся. Чураков спрыгнул с крыльца и пошел вразвалку, нарочито широкими шагами на Степанова, набычившись, вытянув вперед загорелые, в темных кудрявых волосищах ручищи, готовые крепко обнять Сергея Григорьевича, и обнял, прижал к горячей груди, и отодвинулся, глядя в лицо улыбающегося доктора: — Как доехал, Григорьевич? Нормально? Погоди немного, скоро дорогу сюда выложим плитами с аэродрома, будет вечный комфорт! Чего ты такой хилый? — Что-то вы, Виктор Петрович, никак не похожи на больного. Здравствуйте. — О! — поднял брови Чураков. — Здорово! А кто тебе сказал, что я больной? Кто напраслину возвел? — Как?.. — растерялся Степанов. — Бойко сказал. Александр Иванович. — А, да, ну как же! — крепко хлопнул себя по лбу Чураков. — А то ведь тебя сюда арканом не вытащишь. Я что же, не понимаю: ты с ночного дежурства, замудохался. Ну-ну, не обижайся, все, все компенсируем семикратно и более того. Так надо, Сережа, так надо. Сегодня в мою деревню приедут аборигены из города, вот нам с тобой их и нужно будет осмотреть, прощупать, прослушать, составить планы лечения и все такое. Или завтра, лучше даже завтра. Завтра наши аборигены будут даже больше подготовлены к э-э... к осмотру. Да ты не бойся, немного их будет, от силы штук десять, ну, может быть, дюжина. — Виктор Петрович, отчего же им, этим аборигенам, не лечиться в городе? — Ох-хо-хо, — хохотнул Чураков. — Ты хочешь сказать, не велика ли честь, что мы этих алкашей, бездельников и бомжей будем лечить тут, по месту, так сказать, не проживания, а отдыха? Так надо, Сереженька, так надо. Мне нужно здесь провести радикальную селекцию — быстро, качественно и в кратчайшие сроки. Понимаешь? На неделе мэр, прокурор и наш новый генерал с комбината начнут завозить, то есть мой народ будет завозить строительные материалы. Очень скоро тут начнутся стройки века! Грандиозные ударные стройки нашего, понимаешь, нашего времени! Так что подлечить наших аборигенов нужно побыстрее и покачественнее. Навсегда, как, наверное, сказал тебе наш будущий житель Александр Иванович Бойко. Так он тебе сказал? Бойко-то? — Да что-то в этом роде говорил, — улыбнулся Степанов. — Видимо, вам работники нужны? Чураков выпучил огромные карие глаза: — Работники? Да на кой хрен мне такие работники? Мы навезем сюда хохлов, азиатов всяких, они будут сутками вкалывать. От здешних толку нет и не будет. Еле заметно пахло сосновой смолой, от воды тянуло свежестью. Утки плавали вдоль берега и между кувшинками; ныряя за кормом, они показывали дрожащие хвостики, потом тихо крякали от удовольствия. Чураков перехватил взгляд Степанова. — Нравится, Сергей Григорьевич? А? Благодать, умиротворение и первозданность. Песочек-то какой, один песочек чего стоит. Знаешь, откуда песочек? Кварцевый, с нашего стекольного. Чистейший, целебный, из него хрусталь и линзы льют. Тут два десятка самосвалов. Чуешь? Будет на нем и тебе место под солнышком, и твоей жене, и твоим замечательным ребятам с их будущими женами и детками. Все будет! — Чураков расставил руки: — Все, много и сразу! — Ну, Виктор Петрович, что вы, мне не потянуть. Да у меня уже есть неплохой домик на мичуринском участке, хватит нам. Целых шесть соток. Да и за какие заслуги? Я человек маленький. — Да бог с тобой, Сережа! Почему маленький? Домик? Это такая будка, гальюн типа сортир? Да ничего тебе тянуть, как ты говоришь, вовсе не надо будет, мы все за тебя потянем-вытянем. Во! — ткнул он себя кулаком в грудь — на груди комбинезона белыми буквами было написано: «Чурастрой». — А ты будешь нас всех лечить, вот и все дела твои. И аборигенов моих улечишь как положено. Ну, пройдет три, четыре, пять лет, мальчикам твоим надо будет работать там, где достойно платят. И это тоже наша забота. Разве мало? Будешь искать нам самых лучших, талантливых врачей, будешь покупать в Германии для нас самые лучшие лекарства... А отдыхать где? В придурошном санатории соленую водичку пить? Не лучше ли вот на этом беленьком меленьком песочке? Чураков вынул из кармана радиотелефон. — Шапак? Давай, приготовь все. Быстро. — Какой Шапак? — спросил Степанов. — Шапаков наш, что ли? — Он самый, Сережа, он самый. Удивляешься? Правильный человек, четкий. Ну вот... Вон, вдали, видишь, сосновый ленточный бор? До него проложим отличную дорогу, там будет охотничий домик, всякие иные удобства... Пара специалистов по глухарям и косулям, по рябчикам, грибам, хариусам и травам. — Чураков засмеялся: — Хорошего много не бывает. Это будет наш с тобой личный лес, прорва грибов и ягод, тьма дичи, клюква, земляника... Слышал, новые законы на подходе? Приватизируем лес, водоемы. Давно пора. Разве я, хозяин, позволю загадить это чудесное озеро и вон тот бор? Вот ты же не пускаешь на свой жалкий участочек кого попало? Вот и я не пущу. — Виктор Петрович, все это как-то неожиданно и непонятно. Я же вас всех и без того нормально буду лечить. — Это верно, Сережа. Ты нам нормально, мы — тебе. Только вот особенность в чем. Нам нужно очень, понимаешь, оч-чень нормально. И — непрерывно. И нам, и всем нашим до седьмого колена. Всем нам и всем тем, кто с нами. А кто не с нами, упаси их бог, или против нас, совсем уж упаси, тем нужно иное лечение. Улавливаешь? Вот этим ты с товарищами своими, профессионалами, и займешься. Особенно теми, кто против нас. Мы тебе по мере необходимости будем подсказывать. Кто против нас. А пока... Вот эти самые мои дорогие аборигены. — Разве они против нас, то есть против вас? — насторожился Степанов. — Да куда им! Они просто не нужны никому. Подлечишь, чтобы поработали кто сможет, а там посмотрим. Полтора десятка уродов. — Виктор Петрович, я по пути сюда уже видел четверых. Один умер, можно сказать, у меня на глазах. Думаю, скоро еще один. Двое тоже в опасности. — Мужик с бабой, в синем доме? — Да. Но они совсем не старые. Даже выглядят вполне прилично. Но у них хлеб и водка! Больше ничего. Правда, молоко откуда-то... Рыба была. — Рыба? Какая рыба? — Чураков скосился. — Умер, говоришь? Интересно... Он разжег притухшую трубку, глядя исподлобья в глаза Степанову. Несколько раз глубоко затянулся. За клубами дыма было видно, что большие карие глаза его стали узкими и внимательными. — Это где два мужика? Братья они. Зеленцовы. Ну, их лечить не надо. Они готовы. В прокуратуру сообщил? Пусть теперь сами... Сейчас чуть отдохнешь, освежишься, угостишься, и сразу напишешь заключение о смерти, а также как свидетель. Сможешь? Сможешь. — Конечно, Виктор Петрович, никаких проблем. Тем более что это моя обязанность. — Написать все нужно так, Сережа, чтобы было абсолютно достоверно и ни при каких условиях не пришлось переписывать. Тем более, нужно два заключения о смерти и два свидетельских показания. Оба — твои. Степанов не понял: — Почему два? — Стой тут, — сказал Чураков. — Я сейчас. Он бодрой трусцой побежал к вагончику, махом вскочил в дверь — и тут же выскочил обратно, протягивая Степанову синюю пластиковую папку. — Это документы братьев. Паспорта, полисы и все такое. Ты их нашел в доме, в старом комоде, второй ящик слева сверху, они и в самом деле там лежали. Думаю, второй брат тоже не проснется уже никогда. — Если его сейчас быстро в больницу... — начал Степанов. — В больницу? Да знаешь, когда машина из районки сюда доберется? Им спешить не велено, тем более ни машин, ни бензина. Тут важно, чтобы человек не мучился понапрасну. Людям надо помогать. Так ведь? Разве ты не звонил в районный морг и прокуратуру? Разве они не сказали тебе, что будут не ранее как к вечеру? А звонил ты в семь утра. Так? — Помогать? А разве у вас нет машины? И у меня вот. — Мы разве с тобой труповозы? Моя машина с шофером и ребятами в городе, по поручениям. Они приедут только к обеду. А по пути надо будет им заехать в районку, привезти сюда прокурора и эксперта. Прикинь? Чураков огляделся и пробормотал: — Куда он делся, бездельник этот? И вдруг гаркнул с невиданной силой: — Шапак!.. Словно из-под земли появился Шапаков, слесарь и электрик той больницы, где работал Степанов. Был Шапаков в голубом комбинезоне, белой бейсболке с синими буквами «Чурастрой». Он еле заметно поклонился: — Здравствуйте, Сергей Григорьевич. А мы вас тут заждались, просто извелись. Шапаков был неузнаваем. В больнице — шмыгающий в замызганном темном халате, суетливый, тихий, угодливый; правда, очень толковый и безотказный. Тут он был словно выше ростом, спокойное выражение лица с явными чертами внутреннего достоинства, с неожиданной, словно застывшей улыбкой уверенного в себе человека. Шапаков наклонился к Степанову; Сергей Григорьевич уловил запах хорошего одеколона. — Какие проблемы, Сергей Григорьевич? Чураев схватил Шапакова за ухо, притянул к себе: — Бездельник... Покормишь Степанова и шометом к Зеленцовым. Мотоцикл заправь. Я вчера по степи мотался. Чураков с веселым азартом посмотрел на ошеломленного Степанова: — Люблю, Григорьевич, после баньки и коньячка поноситься по родной степи на мотоцикле. Он у нас гоночный, бешеный, на этаноле, без глушителя! Совершенно жуткое удовольствие, знаешь ли. Летишь, кругом простор, никого, особенно жутко в ранних сумерках... И обратился к Шапакову: — Правильно я говорю, смерд? Тот расплылся в поддельной улыбке: — Так точно-с, вајшство! Чураков погладил его по голове: — Возьми пару флаконов с лекарством, добавь клопа, свези младшему Зеленцову. Старший уже готов. Ни к чему там не прикасайся. Флаконы протри, чтобы на них твоих лап не было, прокатай по ладоням братьев. Понял, шут ты мой гороховый? — Как не понять, вајшство! Рад стараться, вашбродь! Всенепременно! Вопросец есть. — Давай. Шапаков с серьезной настороженностью посмотрел на Степанова, подергал в его сторону головой: — Вот он, вопросец, вашбродь. Сумление имею определенное. Чураков похлопал его по плечу, снова погладил по голове: — А-а! Молодец, бдишь. Ничего, ничего, Шапачок, все нормально, все по плану. Сергей Григорьевич наш человек, в случае чего он э-э... окажет нужную радикальную помощь. Первую и, так сказать, последнюю. Да, пару пузырей завези этим вонючим цыганам, в синий дом. Клопа им пока не давай, пусть работают. Нужны еще. Сам с ними тоже выпей хорошенько, так надо, потом сам знаешь что, отъедешь, отблюйся до дна, съешь горсть активированного угля, выдуй пару литров горячего молока. Правильно, Сергей Григорьевич? — обратился Чураков к Степанову. — Зеленцову, да и цыганам надо еще дигоксин, строфантин. Желудок промыть. Никотинку, аскорбинку. Глюкозу, тиосульфат внутривенно капельно. Много чего надо. — О, Сережа, ты сейчас нам тут наговоришь семь верст до небес и все лесом. А «Хенесси» с нельмой им не надо? К чему такие страсти? Шапачок знает что делает. Сейчас полкило масла выпьет, потом водки с цыганами, а потом молока банку. Теплого, козьего, дробно... Вот тебе и вся дезинтоксикация. Тут нам важно, чтобы ромалы наши раскрутились, чтобы не остановились эти негры, пили и пили. Вот не добил их Гитлер, теперь нам приходится. Да, Шапак, посмотри там, кто приедет в деревню к обеду. Позаботься об угощении. Проследи, чтобы постепенно все залили свои поганые глотки нашим фирменным пойлом. А Сергей Григорьевич завтра их будет, хе-хе-хе, долечивать. Если останется кого. Ну-ну, это я шучу так. Все постепенно, тихо, медленно. Медленно, но неуклонно и непреодолимо. Так вот. Шапаков нежно взял Степанова под руку, тихо, но настойчиво повлек за собой: «Пойдем, пойдем, Григорич, тут у нас даже комаров нет». По тропинке они недолго шли к берегу гладкого озера, на берегу обнаружилась засыпанная плотным мелким гравием поляна с длинным столом синего цвета и пластиковыми белыми стульями, над ними тихо колыхались цветные зонтики с бахромой. Здоровенный холодильник стоял на бетонной плите белым утесом, рядом большой зеленый ящик. «Танковый аккумулятор, — сказал Шапаков. — Очень надежно. На всё хватает». Недалеко от синего стола в рядок три мангала, на них тонкие рельсы, на рельсах шампуры с разноцветным мясом. Дыма от мангалов было немного, он был какой-то необычный, ароматный. Степанов невольно поднял голову, принюхиваясь. Шапаков усмехнулся: «Ольха, маленько можжевельника, чуток сандалу, Сергей Григорьевич. Под дичью — угольки чисто березовые, немножко яблоневых. Под рыбой — только раскаленные кирпичи, никаких углей. Поддув автоматический, равномерный. Переворачивание автоматическое, равномерное. Все окропляется соком граната, не извольте сомневаться. Каковое желаете, Сергей Григорьевич? — говорил Шапаков улыбаясь, косился снизу и сбоку, мелко кланялся. — Козлятинка молочная, барашек куском, филе жеребчика, а вот пара палочек с косулей, а вот на шампуре тройном, вилочного типа, особой моей собственной конструкции карасики изрядные из нашего озера, линьки. Очень! Так чего изволите-с?» — Ты все шутишь, Шапаков, — поморщился Степанов. — Мастер ты, однако. В некоторой растерянности Степанов сел за стол, вновь почувствовав внезапную слабость, усталость, даже плечи как-то опали. «Что тут происходит? Никакого алкоголя младший брат, очевидно, больше не выдержит. Что такое «клоп»? Кажется, клофелин? Самогон с клофелином? Но это же... Спать и пить, пить и спать. Пока не случится коллапс. И никто ничего никогда не узнает. Не установит... Но зачем они это делают? А я? — Степанов вдруг похолодел. — Ведь теперь любой прокурор запросто и правильно обвинит меня в неоказании должной помощи: ведь по закону я должен был немедленно этого старшего Зеленцова отвезти в реанимацию. Не отвез... Значит, уже преступник, бросил человека умирать. Выходит так? Да еще пиши заключение, свидетельские показания... Но можно сказать, что я сразу позвонил в реанимацию, в прокуратуру. Ну и что? Но в записях телефонного разговора будет, что они сказали, что нет машины... Почему же ты, спросят меня, сам не привез умирающих в больницу? Спросят? Спросят. И будут правы. И что я теперь?..» — Шапаков, дайте воды. — Сергей Григорьевич, зачем воды? Вода! Я пил ее однажды, она не утоляет жажды. Шапаков положил на длинную тарелку два шампура, рядом поставил глубокую миску с нарезанными кругляшами помидорами, густо пересыпанными зеленью, каким-то рыжим порошком. — Вот эта палочка с перепелами, Виктор Петрович их самолично добывает в полях, перепелов тут тучи. Каждая птичка обернута беконом, пропитана спецмаринадом, внутри яблочки. А эта палочка с почечками, сердечками и печеночками косули, а эта с ейной же вырезкой, шашлык по-карски, так сказать, собственное изобретение Чуракова Виктора Петровича под руководством Шапакова Сергея Ивановича, вашего покорного слуги. Не извольте сомневаться и игнорировать. Какая вода, дорогой? Какая вульгарность! Вот настоящий карданахи со льдом. Зачем вода? — Шапаков, а вы сегодня ночью или вчера вечером были у Зеленцовых? — А как же, дорогой Сергей Григорьевич, а как же, милый мой! Разве ж можно таких людей оставлять без присмотра и ухода? Никак. И ночью, и вечером, и непосредственно после вас, и скоро я опять навещу младшенького, несчастненького. Вы знаете, какое это смертоносное удовольствие ухаживать за человеком? У, какое! — С твоим пойлом из самогона и клофелина? Это вы тут клофелин называете «клопом»? Это ты называешь уходом и удовольствием? В самом деле смертоносное! Шапаков понурился, вздохнул глубоко. Развел руками. И — уселся напротив, скрестив на груди мощные руки. Некоторое время осматривал Степанова, шевеля губами, облизываясь. Потом снял бейсболку, положил на стол. Он был лыс. Коричневый череп. Почему он так блестит? И скулы блестят. Шапаков оскалился: — Дык они же все буйные, Григорич. Как же без лекарств? Вдруг покалечат друг дружку? — Буйные? Что-то я не заметил. Скорее еле живые. Один уже умер. Шапаков, не отводя тяжелого взгляда от Степанова, взял шампур с темным мясом, пальцами резко снял кусок, начал медленно жевать, потом еще один, еще. Той же рукой он хватал помидоры, запихивая их себе в рот горстями. Из углов его рта текла красная жижа. — Люблю косуль, чав-чав, Сергей Григорьевич, молодых, чав-чав, ох как люблю. Да ты, поди, и не жрал ни разу в жизни такого? А, праведник? Ну так жри давай. Чего уставился? Степанов растерялся: — Что это значит, Шапаков? — Значит? Чав-чав. А чтобы ты побыстрее уловил, что тут почем. Жри! А вот перепелок не жалую, Сергей Григорьевич. Горьковаты, суховаты. Хоть и с беконом. Мне господин Чураков как-то интересную книжку вечерком читал. Слушай сюда и вникай. Там много непонятного, но вот что запомнилось: «Подтолкни падающего!» Оч-чень актуально! А? Что скажешь? — Чепуха какая-то, Шапаков. Такой книжки быть не может. Наверное, «поддержи падающего»? — Ну да, ну да. Я тоже поначалу так спросил. Счас пойду козленочка оприходую, как раз готов, наверное. Он принес еще два шампура шашлыка. — Ну ты чего, Степанов? Ешь давай. Привыкай. — Ну и что тебе сказал Чураков? — А Чураков так разъяснил. Подтолкни — это и значит поддержи, это и значит спаси, помоги. Если человеку облегчить падение, разве это не помочь ему? Чем скорее упадет, тем меньше будет мучиться, тем скорее станет свободным. Разве не так? Прикинь, вот падаешь ты в пропасть, внизу острые скалы, шакалы какие-нибудь. И о чем мечтаешь в такой момент? Правильно, как бы побыстрее! Ожидание смерти страшнее, чем смерть. Вот человек ненужный, никчемный, он падает, он страдает от жизни. Разве не лучше ему помочь, чтобы не страдал? Так что подтолкни падающего! А то они сами медленно тут начнут падать, весь белый свет завалят, ни пройти добрым людям, ни проехать. Кому польза? А кто примется поддерживать, сам силы попусту растеряет. Что получим в результате? Поддерживающий сам станет падающим. Господин Чураков человек уникальный, Сергей Григорьевич. Умный и сильный. — И многих он тут поддержал таким образом? Шапаков взял стакан; медленно, жмурясь, не отрываясь выпил вино. Долил до полного. Белый лед плавал поверху. Помидорная кровавая жижа осталась на краю стакана. Он пододвинул стакан почти вплотную к носу Степанова: — Пей. — А ты у него что же, правая рука? — Ага. Пей, Степанов, пей. Помяни. И кушай. — Кого поминать? — Степанов насторожился. — Кого еще поминать? — А пока младшенького, младшенького Зеленцова. Земля ему пухом. — Но умер-то старший. — А старшего я уже помянул, Григорич. И не умер он, Степанов. Он не умер. Это ты его убил. — Ты что, Шапаков? Сумасшедший? Что ты несешь? Шапаков принялся ковырять ногтем в зубах и заговорил невнятно, палец мешал: — Сушай, Григорич, внимательно сушай. Тьфу, откуда жилки-то в молодой косулечке? Тьфу ты! Уколы ему ты сделал? — Я? Да, конечно. Разумеется. — Разуме-э-эетцца-ааа... — Шапаков высунул язык и подвигал им. — Конечно! А как же! Спасти вроде хотел. Поддержать, да? — Да почему же «вроде»? Что ты говоришь? Кофеин, кордиамин, лобелин. Что я еще мог? Я даже сердце пытался запустить дефибриллятором. Что я еще мог? — Лобелин? Степанов, а где ты взял ампулы с лобелином? — Как где? В отделении у себя. Бойко дал. Целую коробку. Лобелина мало в отделении, последняя упаковка, он несколько ампул оставил себе, остальное мне дал. На всякий, мол, пожарный случай. Мало ли что. — Да что ты говоришь, Григорич! Нет в этих ампулах никакого лобелина. Нет. Ешь перепелочек-то. Пей винцо, а то нагреется. Нет там никакого лобелина. — А что же там? — рефлекторно сказал Степанов. — Там? То, что надо. Если хочешь, на вскрытии обнаружат. А знаешь, где сейчас остальные ампулы? Ладно, не мучайся мыслительно. Остальные ампулы в больнице, в твоем столе. Пока. Или уже. Как хочешь понимай. — Но вскрытие неизбежно. — Вовсе нет. Они оба безродные. Никто не будет настаивать. — Прокуратура... — Да ну тебя, Степанов. Какая прокуратура? Когда у нас сменился прокурор? Знаешь? — Не помню. Месяца три назад, кажется. А что? — А когда нового мэра прислали? — Вроде... не помню. Тоже месяца три, может быть, четыре. Не помню. — Дачка мэра будет, Степанов, вон на том холмике слева от озера, а дачка прокурора нашего вон там, что справа. А твоя, Степанов, между ними. Или ты хочешь на отшибе? Можем и на отшибе. Мы многое можем, Степанов. — Не убивал я никого, Шапаков. Ты чушь какую-то несешь. — Да? Вскрытие покажет. — Дай мне воды. У вас тут вода есть какая-нибудь? Шапаков посмотрел на небо. — Вода сейчас будет. Много воды. Очень много хорошей воды, Сергей Григорьевич. Хоть залейся. В вагоне холодильничек, там «Боржоми». Кофе в термосе. Стремительно темнело. Фиолетовая, слегка клубящаяся туча быстро двигалась из-за стены соснового бора. Было видно, как ее плотная темная тень, изгибаясь, бежит по холмам и полям в сторону чураковского озера, на деревню Усолу. — Град? — сказал Степанов. — Град, — кивнул Шапаков. — Сильный град, Григорич. Пойди в наш вагончик, поработай как следует над заключениями о смерти братьев Зеленцовых. Над заключениями, над свидетельскими показаниями. Единственный свидетель, обрати внимание, это ты. Надеюсь, ответственность свою понимаешь. Иди. Работай. Шашлык погрею, принесу. Какой тебе? — Это что же получается? Писать свидетельство о смерти на человека, который жив? — Да что тут сложного? Ты просто бюрократ какой-то. Причина будет та же. Перебор, отравление, острая интоксикация, блокада сердца, почечная недостаточность. И так далее. Я что, тебя учить должен? Я же электрик. Электрик я, а не судмедэксперт. Ты вот знаешь, что такое ом, килоом, вольт, ампер? — Бог мой, да откуда? В школе что-то... Шапаков взял стакан Степанова: — А то нагреется наша хванчхара. — И выпил большими глотками. Кадык двигался как поршень. — О-о! — сказал он. — У-ух! Да ты все же попробуй. Это нектар. — С цикутой? — сказал Степанов. — Не-а! — беспечно мотнул головой Шапаков. — Не употребляем. Вчерашний день. Из кустов к столу вышел Чураков. Он был в длинной солдатской накидке, капюшон глубоко закрывал голову. — Шапак, — очень медленно и глухо сказал он, — ты чего, холоп смердящий, хочешь мне простудить боярина Сергея, сына Григорьева? Не видишь, стихия надвигается? Пойди на конюшню, скажи, чтобы тебе дали двадцать плетей по голой заднице. Шапаков вскочил, вытянулся во фрунт, утерся и сказал звонко, громко, радостно: — Никак нет, вашбродь! Накормлен, напоен! Разъяснительная беседа проведена в полном объеме, а ежели чё, вдолбим-с дополнительно и с должной доходчивостью! — А что, не дошло? — сказал Чураков, глядя на Степанова. — Сергей Григорьевич, скажи, успокой душу, все ли ты понял должным образом? — Дойдет, дойдет, вашбродь, всенепременно дойдет! Не извольте беспокоиться. Степанов в недоумении, брезгливо морщась, смотрел на Шапакова. Тот обернулся: — Ты... Ты сиди, дурачок, пока шеф чего не скажет. — Шапаков, ты хам. Хам и шут. Степанов встал. Чураков сел: — Сядь, Сережа. Не ерзай попусту. Не люблю. Давай принимайся за дело. А то, вишь ты, ливень сейчас грохнет страшный. Наше место под солнцем почему-то притягивает стихии. Сергей Григорьевич, ты не знаешь почему? Хотя откуда тебе знать... космогонию? Специалист ты узкий. Очень узкий. — Голое место, — сказал Степанов. — Холмы, возвышенность, вода. Вот и притягивает. «А если... пойти сейчас, сесть в машину и уехать? Наверняка бензин слили... наверняка». — Это поправимо. Насадим тополей, туй, лип. Громоотвод возведем, все равно собственный ретранслятор надо делать. Усовершенствуем. — Ну, поехал? — склонился как бы в поклоне Шапаков. — Мотай, смерд. Давно пора. Глушитель поставь. — Велика твоя мудрость, о великий господин! — воздел раскрытые ладони к страшному небу Шапаков. — Позвольте ручку, барин. — Пшёл, — сказал Чураков. Они обнялись, засмеялись. — Какой актёрище в тебе умер, а, Шапак? — Ничё, Петрович. Зато я электрик хороший. И — исчез. — Сядь, Сережа, сядь, что ты все торчишь? — устало сказал Чураков Степанову. — Брось ты эти рефлексии. Да сядь ты, я сказал! Степанов, удивляясь сам себе, сел. — Выпей вина. Степанов выпил, почти полный стакан. — Вот сулугуни, чурчхела. Ешь. Сыр показался совершенно безвкусным. — Не обижайся, Сережа. Не обижайся. Жизнь коротка, нам некогда. Как ты уловил, надеюсь, из разъяснений этого моего обормота Шапака, тебе уже ничего не угрожает, если ты сам себе... ну ладно. Если ты его, этого гада гадского, правильно понял. И что ты, именно ты — убийца старшего Зеленцова, и младшего, ты тоже понял. Но никто никогда этого не узнает. — Я не убийца, — тихо произнес Степанов. — Ну-ну-ну... А кто же вколол ему смертельный препарат? Замечу, кстати, что этот препарат разлагается в живой крови за два часа. А человек после укола умирает через полтора. Или сразу. Но это, конечно, хуже. Так что и вскрытие ничего не покажет. Шапак тебя просто на пушку брал. Увлекается иногда, корчит из себя Малюту Скуратова. Но способный, прямо удивляюсь этим нынешним слесарям да электрикам. Лучше бывших комсомольцев соображают. Самородки! — Почему самородки? — сказал Степанов. — Вы же их и породили. — Может быть, может быть, Сережа... Дивна жизнь наша нынешняя, не знаешь, откуда чего ждать. — Виктор Петрович, простите, но все это как-то... Чураков тут же сморщился: — Ладно, ладно, Сережа. Как-то, что-то, где-то... Проходили уже. Теперь надо говорить так: везде и повсеместно! Брось. Ты же видишь, что произошло с нашей жизнью. Кто не успел, тот опоздал. Разве тебя в детстве не учили, что абстрактного гуманизма не бывает? Есть только сугубо конкретный. Так меня учили в детстве и в юности, я еще застал в институте эту дубалектику. Двуличие — вот каков был закон нашей тогдашней жизни. Говори одно, думай другое, пиши третье, имей в виду четвертое. А главным было одно и то же: блат, связи, деньги. Сейчас двуличия уже нет. Мы вернулись к норме. Большие рыбы сжирают маленьких. И все. — Я уже от Бойко слышал это. — А этим бывшим большим рыбам мы припомним все! Все, Сережа, все припомним. Мои деды и прадеды пахали на этих козлов как рабы. А теперь они будут пахать на меня. Я — новый человек, Сережа! И ты у меня будешь новым человеком! Или помнишь, как спорили про добро с кулаками, нет, ты не помнишь, это уже не твое время, а я вот помню прекрасно. Не может быть добра с кулаками, орали они. Кулак, мол, уже страшное зло. Но вот пришли иные времена, и стало ясно, что добро может быть, если вообще может быть, только с кулаками. И гуманизм может быть только конкретный, для меня и тебя, а для Зеленцовых гуманизма нет и быть не может. Это клопы, мразь. И для паршивых цыган нет гуманизма, потому что они не только мусор, но и убийцы. И Мухаммад призывал резать неверных, а потом объединяться, чтобы еще больше резать. И Христос говорил, что не мир принес он, но меч. Чем занимались сталины и ленины? Мечтали, грозились раздуть мировой пожар. Нынешние террористы попросту отдыхают. Так что плевал я, Сережа, на всякий гуманизм, тем более абстрактный. Есть некий всеобщий закон жизни. — Подтолкни падающего? — Скорее — не мешай падающему падать. Помоги ему, несчастному, и этим его осчастливишь. — Жуткий вы человек, Виктор Петрович. — Сережа, милый, думаешь, легко быть справедливым? Поверь, это очень большой труд, чрезвычайная нагрузка. Напряжение ума и боль в сердце. Спроста, что ли, у меня инфаркт был? На стол упали несколько градин и принялись весело подпрыгивать. Чураков смотрел на них, улыбаясь: — Прыг-прыг! Прыг-прыг! А ну еще прыг! Редкие крупные капли дождя стучали по доскам, стульям. — Все, начинается! Пошли, Степанов, работать надо, — сказал Чураков. Сквозь порывы ветра из кустов донесся дикий грохот мотоциклетного мотора, словно заработал крупнокалиберный пулемет. — О! Шапак! Сказал же дураку: поставь глушитель. Пошли в вагончик. Вино, шашлык тебе принесут. Попозже. Надо тут, над столовой и мангалами, тент натянуть. Впрочем, если не будет особой бури, придем сюда обедать. Супец из раков Шапак обещал сварганить. Знаешь ли, отменное удовольствие! Кругом шум, грохот, гром и молния, град и ливень, а тут, под тентом, ароматный дым, угли горят, они при ветре замечательно горят, шашлычки ш-шшкворчат, карданахи, ркацители, мукузани... Ты какое любишь? Или не определился пока? В таких экстремальных условиях, Степанов, все, буквально все приобретает какой-то совершенно особый оттенок — острый, сильный. — Пир во время чумы, — сказал Степанов. — Иди пиши. Все должно быть безупречно. Перепроверь сто раз. Зеленцовские ксивы все там, в вагончике, в синей папке. Компьютер работает от генератора, хватит надолго. Если вдруг забуксуешь, телефон есть. Городской, районный справочники там рядом. Пиши в трех экземплярах. Через два часа приду, проверю каждую букву. К обеду должны приехать медэксперт, человек из прокуратуры, какой-то зануда, говорят, придется с ним поработать. К моменту их появления все бумаги должны быть готовы. Побыстрее... Не исключено, что мне придется ехать в район, если мои ребята не сумеют привезти сюда эксперта, прокурора. А если привезут, тебя тут уже быть не должно. Во избежание лишних вопросов. Иди, брат. Старайся. — А вы? — Я? Что — я? У меня сейчас самое время, Степанов. Самое мое время! Я человек брутальный, я человек стихии! Чураков одним движением скинул плащ, он был в одних полосатых плавках. Крепкое, волосатое, загорелое тело. На шее толстая белая цепь с крестом и полумесяцем. Большие, тоже белые часы на правом запястье. — Купаться, Степанов! Плавать, нырять, кувыркаться! Нет ничего прекраснее, чем купаться в дикую грозу. Такой адреналин! У бездны страшной на краю, и так далее, кто это сказал, не помнишь? — Часы, часы снимите, — сказал Сергей Григорьевич. — Я не знаю, кто сказал. — Часы? Да они на километровой глубине будут ходить. Вечные! Все показывают: год, месяц, день, час, секунды, век, давление, температуру, влажность, сколько осталось до конца света. Все! Пушкин сказал, Степанов. Паситесь, мирные народы, — это тоже Пушкин. К чему стадам дары свободы? Ты что же, доктор, Пушкина никогда не читал? А еще интеллигент. Не зря добрый дедушка Ленин говорил, что интеллигенция — это никакой не мозг нации, интеллигенция, говорил добрый дедушка, это говно! Ты что же, и Ленина не читывал? — Но гроза же, Виктор Петрович. Смотрите, какая туча низкая. А если молния в воду ударит? Бывает и такое. Там, знаете, миллионы вольт. — Молния ударит? А вот и посмотрим, посмеет ли! Чураков с нарастающим гортанным воем разбежался, ухнул в воду, как дельфин, его долго не было, потом он появился на поверхности, уже довольно далеко от берега, и, мощными взмахами рассекая воду, поплыл. В ту же минуту небо треснуло, треск перерос в дикий грохот, и из черно-фиолетового разлома тучи на землю обрушился толстый ломаный ствол молнии — не в озеро, а куда-то в поля, в полынь, в сурепку. Все-таки не посмела. 4 Документы Чуракова удовлетворили. После часу дня Степанову было велено уезжать. Шапаков напихал в багажник каких-то свертков, коробок, ящик минералки. — На дачку свезешь. Часам к четырем к тебе приедет Бойко. Мы звонили. Привезет всех твоих, свою семью. Наши ребята к вечеру приедут к тебе. Не скромничай. Оттянись по полной программе. Ведь наша замороченная душа так хочет праздника! А? Расслабься, а то все же какой-никакой стресс испытал, согласись. А стрессы, как ты нас учил, здоровью не способствуют. Еще невроз хватит, упаси бог. Нам это надо? Нет, нам этого не надо. Ты нам нужен здоровый, крепкий, спокойный и удивительно уравновешенный, вот как я, например. Никаких неврозов, Сергей Григорьевич, чтобы никаких комплексов и сомнений. Машину твою я посмотрел, бензин заменил на «экстру» из спецкраника. Ощутишь! — Где ты этого нахватался, Шапаков? В электрическом техникуме? Степанов смотрел на электрика с удивлением, вместе с тем чувствуя неприятное напряжение, похожее на то, которое он временами испытывал при разговоре с главным врачом Бойко. Те же стеклянные умные глаза, моментальные перемены тона, двусмысленная ирония, скупая жестикуляция... Глубокая борозда была на подбородке Шапакова, а между передними верхними зубами — щель. Те же борозда и щель были у Бойко. — Так с кем поведешься, Степанов, с кем поведешься, от того и наберешься. Разве не ты беседовал с нами, с обслуживающим, так сказать, персоналом, о важности психического здоровья и душевного равновесия? Это чтобы мы все не сильно переживали нищету свою. А теперь ты, Григорич, у нас сам вроде обслуживающего персонала, уже нам приходится заботиться о твоем благополучии во всех аспектах. Видал, как я выражаюсь? Чтобы психика твоя была прочной и не давала сбоев. Разве это не этот, как его, гуманизм конкретный? К нищете привыкнуть трудно, а, думаешь, к достатку легко? — Ну да, — кивал Степанов. — Психика прежде всего. С чего ты взял, что она у меня ранимая? Я вполне способен смотреть на вещи трезво, не мальчик уже. — Похвально, похвально, Григорич. Хочется верить. — Обслуживающий персонал? Наглец ты, однако, Шапаков. Хам он и в князьях остается хамом. Из грязи да в князи, все равно в грязи. — О-ё-ёй! Ну зачем ты меня нервируешь? К тебе как к человеку, полный сервис, а ты обзываешься. Что вы за люди... Удивляюсь. Сегодня ты, а завтра я. И послезавтра я! Каждый из нас кого-нибудь обслуживает. А за некоторую бестактность ты извини уж, воспитаньице подкачало. Нувориш я недоделанный, видал чего? Но исправлюсь. Наверстаем. Наглость хорошо, а вот хамство, ты прав, Григорич, это плохо. Стиль вчерашнего дня, тут я полностью согласный. Но иной раз хочется, ох как хочется покуражиться, а то иные... уж очень много мнят о себе. А на самом деле... Разве не замечал? Шапаков, широко расставив ноги, глубоко засунув руки в карманы синего комбинезона, склонив голову набок, с сочувствующей улыбкой смотрел на Степанова и как-то мелко прерывисто вздыхал, словно устал. — А что же Чураков? — сказал Степанов, глядя в поля. — Он же вроде собирался к нам на дачу. — Чураков-то? Планы могут измениться. В прокуратуре какой-то дурачок завелся, мы его пока не знаем, звонил, настаивает на расследовании, хочет следственную бригаду притащить. Представляешь? Нам это надо? Нет, нам этого не надо. Тебе это надо, Степанов? Нет, этого не надо никому. Шефу придется с этим законником поработать. Шеф занят нашим общим делом, Григорич. Да ты не переживай, не скучай, теперь ты с Чураковым часто будешь видеться. — Шапаков засмеялся: — Мы все теперь, можно сказать, братья по крови, единый организм. — А что Зеленцов младший? — спросил Степанов, осторожно посмотрев в глаза Шапакову, тот глаз не отвел. — Отправили в больницу? Шапаков скривился как от кислого: — Да ничего. Тихо, без страданий. Твои уколы помогли. — Ему я не делал никаких уколов. Что ты имеешь в виду? — Ты не делал, я сделал. Я все умею. Многостаночник. — Лобелин? — Ну-ну. Лобелин, лобелин. Он самый. Один укольчик, один грамм, один маленький укольчик. Хватило. Ампулы твои, пальчики на них твои, на шприце тоже. — На шприцах отпечатков пальцев не может быть. Шприцы разовые, в упаковке. — У, какой ты доктор Ватсон. Да мы отпечатки со стаканов переведем. Думаешь, хитрое дело? Были на стакане, станут на шприце и ампуле. Это просто. — А девушка, цыгане? — проговорил Степанов. — Они живы? — Эти в порядке. Молодые еще, дел много. Никуда они не денутся, за ними хвост с наркотой. Захотим — отмажем, захотим — уроем. Чавелы это хорошо понимают, сообразительные. Их дело — строить, вкалывать, наше дело — кормить их и поить. А будут залупаться — отправим на червонец в дальняк, в крытку, там и сгниют. Чавелы — мусорные люди, но соображают быстро. Степанов старался ни о чем не думать, да и не получалось. — Ну все, — сказал он. — Пора. Здесь мне больше делать нечего. — Во-во. Только не спешите, Сергей Григорьевич, не спешите, берегите себя. Как раз наоборот — у вас впереди дел много. Тут у нас еще десятка полтора человекоединиц. Всех надо лечить. Всех. — Я поеду? — с вопросительной интонацией сказал Степанов. Шапаков встал по стойке «смирно», отдал честь и сделал гаишный жест: — Счастливого пути, господин Степанов! Зеленая волна вам! 5 Сам не понимая зачем, Степанов заехал на деревенское кладбище. Четверо рослых парней в синих комбинезонах рыли около березы две могилы. Тесовые кресты прислонены к стволу. Рядом давешняя пара свежих могил. Один медленно подошел к машине, сам открыл дверцу. — Чего надо? Кто такой? — Я врач. Моя фамилия Степанов. — А! — скупо улыбнулся могильщик. — Тогда ладно. Ну а надо-то чего вам тут? — Кого хоронят? — Да этих придурков, братьев Зеленцовых. Опились до смерти. До чего же надоели всем. Воришки, бездельники, забияки. Силы как у цыплят, а чуть выпьют, лезут в драку. Друг с другом ухватами да коромыслами махались. Ну где это видано, братья же. — А что так рано? Разве у них нет родственников? Вроде умерли-то утром, днем. И уже хороните. — А мы по-мусульмански, — хохотнул могильщик. — Утром умерли — вечером, до захода хоронить. Родственники? Откуда? Безродные они. А кто был, уже тут лежит. А если какая сестричка и нарисуется за наследством, есть такая, ну мы ей тыщонку за развалюху дадим, она будет счастлива по самую... Так вот, господин Степанов. — Бренность, бренность... — тихо пробормотал Степанов. — Мемејнто мојри. Дозис леталис минималис... — Чего? — спросил могильщик. — Мемејнто мојри. Это латынь. Могильщик слегка наклонился, нахмурился: — В каком смысле? — Так говорили древние. Помни о смерти. Мемејнто мојри. — А еще? Ты чего-то там про дозу вроде? — Про дозу? Это переводится как минимальная смертельная доза. — Да? Дельные пацаны были, эти древние. Даже они уже понимали: будешь помнить о смерти — будешь жить. И про дозу конкретно! Только чуть-чуть. Степанов с удивлением посмотрел на парня. — Оригинальное у вас умозаключение. Парадоксальное, надо отметить. — А чего такого? Будешь жить дуроломом, не по понятиям, тут тебе и конец. А если прилично, помнить о смерти, то и бояться ее нечего. Вот эти, которых зарывать будем, разве помнили о смерти? Сами же себя зарыли. Они не хотели жить. — Я все же не совсем понимаю, — сказал Степанов, — а как же прокуратура, вскрытие? — Звонили уже из районки. Ты — Степанов? Твои же заключения на обоих жмуриков есть. Что еще надо? Кто будет вскрывать это барахло? Да у нас тут это и не принято. — Вон оно что... Не принято, стало быть. Ну ладно, тогда я поехал. — Подтолкнуть? — странно улыбнулся парень. — Зачем? Все нормально, — Это я шучу. Счастливого пути, Сергей Григорьевич. Парень приветливо помахал рукой. «Какой он статный, породистый...» Остальные трое могильщиков, опершись на черенки лопат, стояли в напряженных позах и неотрывно смотрели в сторону машины Степанова. «Как похожи. Братья, что ли?» Парень обернулся, махнул им рукой: — Отбой! Все в порядке. Это свой. «Свой, значит, — подумал Степанов, слегка удивляясь собственному спокойствию. — Свой? Но я же ни в чем не виноват, какой я вам свой? Какое я имею отношение ко всей этой чертовщине?» Нижняя, по задам деревни, совершенно дурная дорога вывела к завалившемуся строению, видимо, сараю. Из-под драночных пластов, лежавших шалашиком на земле, сочился дымок. Пахло печеной, подгорающей картошкой. Степанов остановился. Из-под мусорной крыши, опираясь на деревянные брусочки с ручками, на удивление резво выползла безногая миниатюрная старушка: опрятная синяя телогрейка расстегнута, белые волосы собраны в аккуратный плотный пучок, на шее свободно повязан розовый платок с синими цветами, неожиданно чистый, вроде бы даже глаженый. Старушка улыбалась крупными, неестественно белыми зубами. Степанов отметил: взгляд ясный, вполне осмысленный; значит, нормальная. Светлые глаза со следами былой синевы, не по-старчески пухлые губы. Только личико маленькое, темно-морщинистое, как кончик копченой колбасы, остренькое. Старушка подскакала к открытой дверце машины. — Те-те-те? — Здравствуйте, бабушка, — сказал Степанов. И вышел из машины, уселся на траву обочины. — Те-те, — кивнула старушка. — Те-те. — Те-те, — кивнул и Степанов. — Понятно. У меня еда есть. Надо еды? Бабушка отмахнулась: — У меня все есть. Хочешь картошек? — Картошек? Нет. Я сыт. Как вас зовут? Бабушка пожала плечами: — Те-те. И скосилась, и почти кокетливо поправила платок на плечах, аккуратно распластав, пригладив его широкие концы к груди. Кофточка на ней была сиреневая, тонкой вязки. Степанов с сожалением вздохнул: — Те-те да те-те. Что это значит? Таких имен не бывает. Мне говорили, что вас зовут бабушка Тятя. Может быть, Катя? — Всякие бывают, — сказала бабушка. — А вот скажи-ка мне, мил человек, чего ты весь такой похудавший? Аль болеешь чем? — Я от природы такой. Астеник. — Сетеник, да, сетеник, сетеник. Нет, ты ничем не болеешь, это просто не в коня корм, родимый. Я все вижу. Только скоро заболеешь. Степанов заскучал. «Ну вот, очередная юродивая, предсказательница, а то и целительница, колдунья черно-белая. Сейчас начнет голову морочить какой-нибудь чепухой, деньги выманивать. Почему последнее время их развелось так много?» — Чем я заболею? И почему? — А потому что пищу стал кушать нехорошую. И теперь скоро все у тебя будет болявое, соки потеряешь, потом глазами ослабеешь. Суслючка твоя сморщилась. — Какая еще суслючка? — А там, под сердцем, кругленькая такая, обычно она мягкая, а у тебя сморщилась почти. — Под сердцем? Там ничего нет, разве что поджелудочная железа. Но она совсем не круглая. — Уй, не знаю, как там по науке-то, жалеза не жалеза, только суслючка кругленькая, мягонькая очень, а у тебя она уже как кусок глины, вот что. — Бабуля, — снисходительно улыбнулся Степанов, — такого органа в человеке нету. А насчет еды ты тоже не права, ничего я сегодня не ел, только кофе. И два пирожка с капустой. Да и то один коза утащила. — Не ври, не брала моя козочка твоих пирогов. Не ври. А если суслючки в человеке нету, тогда чего же в нем есть? — Но я ей давал пирожок! А она бодаться полезла. — Не станет моя козочка брать из твоих рук никаких пирожков. И разве не за дело она тебя боднула? — Интересная вы женщина, бабуля. За какое такое дело? — Ел, ел, мил человек. Много ты сегодня съел. Две души съел. Вот и сморщилась суслючка твоя. Степанов внимательно посмотрел на безногую старушку. «Почему она не отводит взгляда? Какие еще я души съел, что за вздор? Без сомнения — блаженная бабка, слабоумная, бормочет сама не знает что». — Ага, ага, — закивала безножка, поглаживая ладонью траву рядом с собой. — Юрода я божия. Правильно думаешь. Ты плохую пищу скушал, безвинную душу порушил, хоть и убогие братушки были, да никому они не вредили, а теперь плачут их душеньки безродные, а твоя стала и вовсе негодная, свел ты в ад братьев без времени, вон у тебя и язва на темени, и не примет тебя святый господь наш, если душеньку свою сам ему не отдашь. Аминь. Бабушка поклонилась Степанову, перекрестилась странно: живот, лоб, справа налево, и опять поклонилась. Степанов с тревогой смотрел на старушку. Непроизвольно потрогал лоб, посмотрел на ладонь — кровь, комариное тельце раздавленное. — Что это значит, что сам не отдашь? Бабка, это ты на что намекаешь? Я же не по своей воле. Это случайность, так сложилось. — Сложилось, сложилось, сложилось... — мелко закивала безножка. — Так сложилось, что теперь не разложишь обратно. Не, не-е, нипочем не разложишь. Ты смотри, завтра в своей бочке не купайся, и сынам не давай. Там мертвая вода. — А то что? Степанов начинал злиться. — А то утопнешь, мил человек. Утопать тебе рано. Или молнией в бочку ударит. И воду из бочек вылей всю вон, на грядки не надо, а то вся картоха помрет, да-а, а как же. — Бабушка, откуда вы все это взяли? Я вообще вас в первый раз вижу. — Откуда, откуда. Да ниоткуда. И так все видно. Утри на лбу-то, а то присохнет. Степанов расстроился. «Черт меня дернул остановиться у этой халупы. Хватило бы духу отказаться от этой дурацкой поездки к Чуракову — не было бы никаких несчастных братьев, не было бы и этой бабки. Чего она ворожит? На ненормальную вроде бы не похожа. Все ненормальные грязные, неухоженные, а эта, хоть и живет в какой-то норе или землянке, а вон какая чистенькая. А про бочки, так это полная чепуха, в каком саду их нет, подумаешь, загадка. А сыновья?.. И откуда она про эту паршивую козу знает?» — Те-те-те, — проворковала бабушка. — У меня ручей рядом, люди ходят, приезжают, еду и одежку носят-привозят, у меня все есть. Я могу лечить проказу всякую, когда на ногах или на лице. А ты можешь? — Нет, — вздохнув, сказал Степанов, — не могу. Я сердце лечу. Сосуды, сердце. — А чего же ты свое-то не вылечил? — Свое? У меня не болит. Я проверяюсь, все нормально пока. — Да? А теперь оно у тебя растает. — Ну, бабуля, хватит, ей-богу. Накликаешь тут мне. Без тебя тошно. — Хватит так хватит, и так много. Только ты не бойся, мил человек. Я помолюсь за тебя, больно не будет. Прощай. Бабушка-безножка поскакала в свою норку. — А я и не боюсь! — досадуя на срыв, почти крикнул Степанов. — Почему прощай? Она обернулась. Показалось, что сквозь бабушку просвечивают руины сарая. — Я пошла. А то картохи совсем сгорят. Иди себе и ты. Ждут тебя, мил человек. — Кто ждет? Но бабушки уже нигде не было. И появилось такое чувство, словно ее не было вовсе, привиделась. Пригоревшей костровой картошкой не пахло, дым над мусорным шалашом исчез. 6 Степанов откинулся на спину, руки под голову, улегся на теплую траву. «Как сильно и замечательно пахнут трава и земля. Я и не знал». Возник и уселся на груди кузнечик, нарядный, с малиновым брюшком. Степанов улыбнулся и затаил дыхание. Небо было сине-белесое. Над деревней Усолой по-прежнему стояли полосатые облака, словно кто-то чудовищной белой метлой... «Облака, они что тут, навечно? В вышине реяли черные «галочки» и «птички» — стрижи, наверное, или ласточки. Предвещают дождь? Когда я в последний раз смотрел на небо? Вот так, просто, бездельно и бездумно, лежа на теплой земле, и чтобы нарядный кузнечик так доверчиво спутал меня с травой... Кажется, только в детстве... «Чому я нэ сокил, чому нэ литаю...» Отец любил эту песню. Наш психолог Зеленцов, однофамилец этих братьев, очень советовал в трудных ситуациях думать о себе как бы в третьем лице, со стороны, это будет не раздвоение личности, а психоанализ самого себя, диалог с самим собой, чтобы не терзаться, не страдать попусту, а утешать, чтобы не мучиться, а оправдывать; надо учиться отсекать, забывать ненужное, тревожащее, не забывайте напоминать себе забывать, учил Зеленцов, ведь если вас двое, говорил Зеленцов, то уже и третий между вами, и это настоящий ты, и он примирит тебя с жизнью и уменьшит страдание...» Он, доктор Зеленцов, то есть Степанов, лежал на теплой траве и следил, как реют свободные стрижи в прекрасном высоком небе, и нежно и остро пахла полынь, и это было место замечательное, хотя и под полосатым облаком, и, как Микула Селянинович, Степанов набирался новых сил от родной земли. А в это время на краю деревни закапывали в глину братьев Зеленцовых, несчастных, никчемных алкоголиков, погибших от дурного самогона и нежелания жить. Кузнечик снялся и с еле слышным треском улетел. Степанов сел. Нет, это никакой не психоанализ. Это пустая констатация. А ты, безногая бабка Тятя, нисколько не права. В конце концов, ни Чуракову, ни Шапаку сдавать меня никак не с руки. И Бойко не с руки. Надо успокоиться и все холодно обдумать еще раз. — Бэ-э-э, — раздалось за спиной. Степанов обернулся. Кудлатая утренняя козочка стояла невдалеке, что-то жуя. — Чего тебе? У меня нет ничего, — сказал Степанов. Козочка покивала, помотала головой, щипнула травинку из-под ног. — Дай пирожка, Степанов, — сказала она. — Бэ! — И высунула свой розовый язык. И, повернувшись, поковыляла на тоненьких ножках в крапивные заросли развалин сарая. Степанов выдрал неподатливую травинку, пожевал. Горькая. «Тьфу, тьфу. Надо же так устать... Глюки начались. Дурацкая бабка, дурацкая коза... Тьфу». От тишины в ушах едва заметно шумело. «Ладно хоть не боднула, паршивка такая», — с улыбкой подумал Степанов. Он забрался в машину. Душно, противно, тяжело. Башка пухнет, в руках слабость. Нельзя нарушать режим, Степанов! Надо бы все-таки поесть чего-нибудь. В этих коробках в багажнике, наверное, есть съестное. Сейчас бы плитку шоколада, и все в порядке. Завернутые в фольгу, еще теплые, очень сильно поджаренные перепелки, обмазанные острым соусом, внутри печеные яблочки. «Вкусные птички. Шапак не прав. Очень вкусные птички». 7 Машина, послушная (какой отличный бензин!), бесшумно неслась по ровной полевой дороге. У тополиной рощи, обрамлявшей оконечность старицы, была развилка. В начале правой дороги стоял свежий знак, на дощечке было написано: «Ремонт! Объезд слева». Однако по правой до дачки было много ближе. За недалеким поворотом правой был большой пологий овраг, его все собирались засыпать гравием, устроив в дамбе дренажную трубу, а то спуск и подъем по откосам оврага трудно было преодолевать, особенно после дождей. «Неужели наконец-то отремонтируют? Наверное, это Чураков занялся. Ладно, только вперед, как-нибудь по полям объеду. Если ехать по левой дороге, то пилить почти до города, всю длинную старицу придется объезжать, это километров восемь, а потом назад, по берегу, еще десяток. Сколько же я буду кататься? Вперед, вперед, объеду как-нибудь. Там, на дачке, на открытой веранде, обвитой вьюнком и плющом с белыми колокольчиками цветов, в таких удобных плетеных креслицах, удачно купленных за гроши по случаю, наверное, уже сидят мои мальчики, Олежка и Константин, и жена моя Надька Павловна, в таком открытом платье в желтый горошек, и Бойко с семейством, и милая собачка Чика носится между грядками за бабочками, и все посматривают на улицу, ждут, когда я приеду, и выбегут обниматься, а Чика будет подпрыгивать, маленькая, визжать от радости, она всегда норовит лизнуть в нос, хорошая моя. У меня целый багажник гостинцев. У меня очень хорошее настроение. Все будет очень хорошо. Воду в бочках заменим. Немного посплю в моей любимой мансарде, оттуда такой прекрасный вид на реку, лес, поля... А ребята тем временем рыбки подловят, Надька Павловна — смешная девочка, она тоже любит удить пескарей, люблю речную рыбу, жареную, с огурчиком с грядки, картошечка, сметанка, укропчик... Хорошо! Костенька, он у меня на гитаре мастер, споет новую свою песню, он бард, менестрель, как сам о себе говорит, а потом вместе с мамой, Надькой Павловной, исполнят для меня, лично для меня и для Бойко, любимый мой романс «Утро туманное, утро седое... нивы...», дальше не помню, бабушка ужасно любила, «На заре ты ее не буди, на заре она сладко так спит...», да я и сам неплохо пою, Александр Иванович, то есть Петрович, когда настроение подходящее... Хорошо…» Впереди над тополиной рощей начала проявляться радуга, с каждым мгновением она становилась все ярче, наряднее, почему-то особенно выделялась зеленая полоса. «Хороший знак! — улыбался Степанов, прибавляя газу. — Все будет отлично!» Он оглянулся. Под небольшой темно-серой тучкой определялись косые полосы дождя. Солнце просвечивало их — вот и радуга. Степанов чувствовал себя очень бодро, легко, хотя и несколько возбужденно, так иногда бывает после напряженной бессонной ночи, если впереди ждет желанный отдых. А что может быть лучше родной дачки! «Надька Павловна, я скоро приеду!» Дорога была гладкая; до поворота — он помнил — еще далеко, можно прибавить скорость. Степанов опустил оба стекла — ворвался душистый цветочный воздух, его ароматы были дивно смешаны с несравненным запахом чистой дорожной пыли, слегка тронутой дождичком. Синие цветки цикория обрамляли дорогу. Черные, с широким желтым кругом листьев тарелки подсолнухов смотрели на солнце. Радуга впереди становилась все ярче. «А ведь в самом деле — чего бояться смерти? Мир прекрасен, и если любишь жизнь и живешь достойно, в полном согласии со своей совестью, и тебя любят и ждут близкие, и ты полон сил и здоровья, пока живешь и радуешься, и удача не покидает, ведь никакой смерти нет. А если придет она — ну и что? Меня уже не будет». Степанов на мгновение огорчился: все же какие-то ненужные мысли, откуда взялись они. Радуга... Какие насыщенные цвета! Один конец прекрасной небесной дуги касался дальнего луга на холме, и там виднелось неописуемо нарядное пятно цветов и трав, другой конец был скрыт за тополиной рощей. Где радуга касается земли, там зарыт клад, вспомнил Степанов. Цветная дуга была похожа на небесные врата в рай, прямо к ним неслась машина. Степанов, весь в счастливом возбуждении, прибавил скорость. «А вот интересно, почему в радуге нет главных цветов жизни — черного и белого? Наверное, это такая божественная мудрость, напоминание нам, человекам, что жизнь совсем не черно-белая. Вот в чем смысл радуги, теперь я знаю. Дивны дела твои, природа!» За поворотом как-то сразу возник, загородив весь горизонт, огромный оранжевый грейдер, от него врассыпную бросились к обочинам оранжевые люди, машину раз, потом другой подбросило на глубоких ухабах, она пошла юзом, резко и коротко развернулась на мелких камнях гравия, Степанова закинуло на правое сиденье, он потерял педали, машина с грохотом врезалась в громаду грейдера — и сразу превратилась в бесформенную груду железа. Оторвавшееся колесо, вихляясь, покатилось обратно по дороге, завязло, упало. Измятого, переломанного Степанова выбросило на обочину. Не чувствуя никакой боли, он лежал в высокой траве и с удивлением смотрел в тускнеющее бездонное небо, где в беззвучной тишине, под дугой радуги, на фоне белого облака медленно реяли черные стрижи и ласточки. |