– Люди! Лю-у-ди! Мать вашу…! Откликнется мне хоть одна собака, али нет? Лю-ди! Черт его знает, кому адресовано это воззвание. Ради любопытства подхожу к дому Степана Антоновича Просвирова; на входной двери висит амбарный замок, у дома, в пыли лениво роются куры, а на пороге, щуря глаза от солнца, распластался серый, матерый, шпанистого вида котяра. Из дома же продолжают доноситься вопли - К окну, к окну подойди! Что ты как не русский? – негодует Антонович. Подхожу к окну. Антонович сидит в углу на полу, разложив перед собой молотки, отвертки, увесистые ключи, стамески – взъерошен и свиреп. – Слава тебе, Господи – дождался! Кинь покурить, со вчерашнего дня не курямши. – Может, я в окно залезу – подам? – Нет! Стой, где стоишь, здесь тебе делать нечего. Прикурить кинь, у меня спичек тоже – нема. Прикуриваю сигарету и бросаю ее в окно, стараясь попасть как можно ближе к Антоновичу, но, все равно сигарета падает по середине горницы. Антонович ловко, по-обезьяньи вскакивает на руках из своего угла, волоча по полу обрубки ног. Поспешно засовывает сигарету в рот и в мановение ока возвращается на исходную позицию. Прислонившись к стене, он закрывает глаза и с наслаждением затягивается. Через секунду сигарета превращается в замусоленный окурок. Обжигая губы, он делает последнюю затяжку и тушит окурок пальцами. – Славно пыхнул. Кинь еще, коли не жалко. Эх, надо бы сразу пяток попросить, что я буду за каждой цигаркой сайгакать? Мне жаль Антоновича и дабы он и впрямь «не сайгакал» понапрасну нахожу возле дома пустую консервную банку, должно быть кошачью миску, кладу туда сигареты и спички и на вилах с длинной ручкой протягиваю их через окно Антоновичу. – А я уж думал, ты ушел. Вот доживешь: каталку и ту отобрали. У-у, вражины! – грозит кулаком Антонович в сторону входной двери, – пензию теперича вздумали за меня получать. Ты, кричат, дурак, усё пропиваешь. Я вам покажу – пензию! Кто этот порог переступит – так без головы и останется. У меня есть, чем оборонится, Антонович кивает на ряд разложенных перед ним инструментов, – Сзади меня не возьмешь – стена, и с боков – стена, а спереди я им сам не дамся. Иш, взяли моду над ветеранами измываться: не кури, не пей, не храпи – пущай теперича на улице освежаются. А усе Шурка – ведьма поведенная, не даром говорится: нет, злей осенней мухи, да девки – вековухи. Выбилась в начальство – депутатша, пущай люди добрые полюбуются, как она родного отца обхаживает... Как сызмальства мою шею окорячила, так и по сей день не сгонишь. У меня пензия как у министра, да и так все по хозяйству делаю: табуретки, лавки мастерю, рамки наващиваю, обувку правлю, кошелки плету – чего тебе еще, песья твоя требуха, от меня надо? Иш ты, пензию заграбастала, а я людям должен, брал прошлый месяц литруху в долг, так что же мне теперь моргать бесстыжими глазами на старости лет перед народом? Не бывать этому! Костями тут лягу – а не бывать! Степан Антонович Просвиров личность в округе известная. На войне его контузило и, когда он бесчувственный лежал на поле боя по ногам проехал танк. Попал в плен. Положение немцев в то время на Белорусском фронте было весьма шатким и, предчувствуя скорое отступление, они начали, как ненужный балласт расстреливать пленных. Антонович уговорил товарищей, чтобы те, когда по приказу немцев станут выгребать уборную, посадили его в бочку и, залив нечистотами, вывали в овраг. Иного выхода убежать у безногого просто не было. Так он, грязный, оборванный, с раздробленными ногами и с двумя сухарями в кармане неделю полз по лесу. Попал к партизанам, затем в госпиталь, а далее на поселение в Сибирь, как человек, сдавшийся в плен. После смерти Сталина, Антоновича реабилитировали и даже наградили орденом. ...В это время к Антоновичу через окно прыгает его шпанистый кот. – А-а, голюбчик, мой пришел меня проведывать – Тришка, – Антонович целует кота в голову и тот от восторга начинает мурлыкать так, что слышно даже на улице. – Вот кому жизнь! Не жизнь, а краковская колбаса, с мармеладом на голландском сыре – вольный ветер: ни печали, ни забот. Споткнётся на него крыса – поймает, а нет – пускай себе живёт. Тришка в крысах разочаровался: их миллион, а он один, разве со всеми управишься, когда одни кошки одолели. Дел у Тришки невпроворот: и с котами подраться надо, и песенку душевную кошечке спеть, и дома всё проверить, где какая кастрюля не закрыта. Иной раз так умориться, что и на печку не бывает сил забраться – падет замертво прямо возле порога, как собака. Ох, Тришка, одолели нас с тобой хлопоты. Вскоре объявилась и сама притеснительница прав и свобод Антоновича – Александра. – Ты чего тут? – вместо приветствия поинтересовалась она. – Да вот дед закурить попросил. – Нечего ему курить – пока дом не спалил. Не вздумай ему денег в долг дать, я отдавать не буду. – Александра отперла дверной замок и осторожно заглянула во внутрь: – Еще не навоевался? – Ага! – встрепенулся Антонович, – прибыла, вражина! Ну-ка сунь сюда свою морду. – Брошенный Антоновичем молоток ударился об дверь, обвалив с дверного проема кусок штукатурки. Александра испуганно прыгает в сторону. – Я тебя научу Родину любить! Рано ты меня в запас списала. – Антонович с ловкостью фокусника извлек из кармана огромный магнит, с привязанной к нему леской, и с помощью его возвратил молоток на место. – Дай хоть поросят накормить, паразит. – Просит Александра. – Пока не возвернешь пензию, ни одна вражья сила в этот дом не просочится. Отдам сам, значит – бери, а нет – не подходи к моим деньгам близко. – Я, вообще, справку достану, что ты недееспособен – узнаешь тогда «пензию». – Я те достану! – взрывается Антонович. – Ты у своих хахалей доставай, пока они на стороне не поистерлись. Не зли меня, чертова душа! Дом спалю, ни окон, ни дверей не оставлю – мне хрен один. –Вот придет Борька вечером, он тебя обезоружит. – Борька – это местный деревенский альфонс, к услугам которого иногда прибегает Александра. – Пусть попробует! Видишь, – Антонович поднимает с пола стамеску, – Так и войдет, как в масло. – Посадят тебя – дурака! – Пущай сажают. Мне что здесь тюрьма, что там. Ну-ка, Тришка, взять её, суку! – Антонович приподнимает кота за бока и подбрасывает вперед в сторону Александры. И тут случается то, чего я никогда за свою жизнь не видел: кот поднимает шерсть дыбом, выгибает спину дугой, прижимает уши и начинает, завывая, шипеть на Александру, – Тришка, не робей! Взять-порвать! Нападай смелее, дам поддержку! – Вот, дармоеды! – Возмущается Александра, – Этот ещё гад облезлый на меня скалится. Погоди, сволочь, дождешься ты у меня! Я тебя теперь на кормлю. Пусть тебя теперь твой хозяин кормит, только когда ему тебя кормить, если он после пенсии неделю в саду к верху яйцами валяется? Тут Александра, чисто по женской привычке, явно преувеличивает – Антоновича скорее можно отнести к разряду умеренно пьющих, нежели беспробудных пьяниц. Хотя нет-нет и ему попадает вожжа под хвост – сказывается дефицит общения и тогда на парадно-выездной коляске: четырёх колесной с рычажным приводом и откидным верхом (кстати тоже – самодельной) Антонович подъезжает к магазину, где его, как ворон крови, уже ждут массные алкаши. Они начинают катать деда по округе, пока у того не кончаться деньги, или эту лавочку не прикроет Александра. – Тришка, взять-порвать, нас не запужаешь! – Постыдился бы – уже восьмой десяток, чего тебе не хватает? Одет, накормлен, обстиран, а водку всю не перепьешь. – А почему мне не выпить? Али я того не заслужил? Подумаешь: выпью, песню какую спою, я что, хулиган какой? Небось, борова своего – Борьку не знаешь куда посадить, чем угостить, а он все одно, как блудный кобель по всей округе рыщет. Вековух нынче много – в войну того не было. Упоминание об ее несчастной доле вводит Александру в краску, и она, смущенная, отходит от двери. Меня душат спазмы смеха, и чтобы не расхохотаться в ее присутствии, я начинаю нарочно кашлять и тоже отхожу от двери. – Слушай, залезь к нему в окно, будто покурить, отбери у него эти проклятые молотки, ей-богу, скотина со вчерашнего дня стоит не кормленная, – Александра улыбается, подстрекая меня на вероломство... На предложенную мне провокацию, я отвечаю категорическим отказом – нет занятия более неблагодарного, чем лезь в чужие семейные дела. Вечером того же дня Антонович уже выезжает из дома на каталке румяный и довольный. Устроившись под лозинкой, он достает из внутреннего кармана пиджака плоскую фляжку из нержавейки и делает несколько глотков, затем вынимает из другого кармана кусок хлеба, нюхает и прячет обратно, сосредотачивается, как бы прислушиваясь к внутреннему, душевному состоянию. Медленно тает летний вечер, смеркается, на темнеющем небе проклевываются первые звезды, в траве весело, без умолка стрекочут кузнечики, сладко пахнет свежескошенным сеном – благодать. «Эх, дороги, Пыль да туман..." жалобно выводит Антонович, но песня сегодня почему-то получается какая-то бескрылая, словно духа ей не хватает взмыть в поднебесье, хоть что с ней делай. Вновь появляется фляжка и кусок хлеба, но и это положение дел не спасает, да и Бог с ней, с песней и без нее хорошо. Вскоре, оставив вокальные потуги, Антонович засыпает. Завтра он будет вновь править обувку и мастерить табуретки, и даже косить траву – для этого у него есть специальная каталка. Из дома появляется Александра, заботливо накрывает отца одеялом и увозит, стараясь не разбудить. На кровать Антоновича, вероятно, уложит все тот же альфонс – Борька, и в доме Просфириных вновь воцарит мир, скорее всего, до следующей пенсии |