Говорят, что человеку нужно иногда много раз пройти по кругу только для того, чтобы узнать, круг это или овал. У з н а в а н и е началось для меня со знакомства с Ней. … В тот год на Пасху не играло солнце. Впервые за последние сто лет. Хотя, может быть, оно и играло, но Та, что жила в старом доме, этого не увидела. То ли темные, полузасохшие ветви древней липы, густо переплетенные за мутным окном, помешали Ей насладиться пасхальным рассветом, то ли глаза Ее, потерявшие былую остроту, послужили причиной этого – теперь уже трудно понять. Но в то утро, приблизившись по затертой, словно стонущей под Ее ногами половице к тому единственному и светлому, что связывало Ее с миром, Она не испытала привычной радости, и потому – встревожилась. Об этой тревоге Она рассказала мне – я тогда ходила к Ней. Мы встречались еженедельно, обязательно, как будто спешили закончить какое-то важное дело. Она настаивала на более частых встречах, но я не могла себе этого позволить – работа и семейные обстоятельства занимали основную часть времени. - Зачем ты противишься? – говорила Она, обижаясь на мое, как Ей казалось, нарочитое дистанцирование. – Я ведь – смертница. Да-да, не морщись! Ты прекрасно знаешь, что это слово отражает истинную суть вещей. Мне скоро сто. Я давно уже должна была умереть. А уж теперь… - Она помолчала, глядя на свои руки, сложенные одна поверх другой на резном набалдашнике Ее клюки. - Теперь это может произойти в любой день. Да что там день! В любую минуту… Мы сидели с Ней за квадратным столом, занимавшим почти все пространство небольшой комнаты с окном в сад. Два стакана в старинных, темных от времени серебряных подстаканниках стояли на этом столе, а также – сахарница кузнецовского фарфора с едва заметной трещинкой на боку, блюдце с печеньем, узкая вазочка с ландышами, принесенными мною по случаю праздника, чуть поодаль лежал пластмассовый футляр для очков, стопка обтрепанных, пожелтевших книг, еще какие-то предметы. По нынешним понятиям, когда одномерность и пустота интерьера под именем минимализма стали считаться вершиной стильности и уюта, стол, да и вообще весь этот дом можно было назвать абсолютно не уютными и «безстилевыми». Но мне в тот год эта захламленность была нужна, как воздух. Откуда еще, если не из нее (не из минимализма же!), я бы выуживала, вычленяла, выхватывала, выцарапывала (иногда в буквальном смысле слова – с кровью) те необходимые всякому пишущему человеку важности, сущности и смыслы, без которых, как я теперь понимаю, не стоит изначально даже браться за перо. Настоящим писателем я, конечно, тогда еще не была. Это уже много позже стало приходить осмысление того, за чем я на самом деле ходила в этот дом. А тогда… Тогда я просто ходила. Историческая тема для журналиста – всегда находка, всегда выигрыш, всегда счастливый билет на пути к двухстраничному развороту с броской подачей на первой полосе, тогда как во всяком другом случае приходилось биться за каждую строчку. Поэтому за старушку, ровесницу века, так сказать, свидетельницу трех эпох (до, во время и после), которая эти эпохи тщательно записывала, а теперь вот ищет, кому бы свои дневники передать, я ухватилась сразу. Помню наш первый день. Странно, но тогда тоже была Пасха. На улице лил дождь, пригибая к земле цветущие ветки деревьев. Шумящие потоки воды стремительно неслись по асфальту, усыпанному опавшими сиренями. В воздухе пахло холодной весной и первым, по-настоящему майским, ливнем. Мы сидели за столом и говорили. Хозяйка вспоминала пасхальные дни в родном доме, их неповторимый аромат и давно ушедшую радость, закончившуюся в день ареста отца. - У нас всегда было многолюдно. Возьмет, бывало, мама баранью ножку с расчетом приготовить обед на девять человек – такова была наша семья, - а отец еще троих к обеду ведет. Он очень любил общество, любил людей в доме принимать. Часто обедали у нас почтмейстер и дьякон из церкви – они близко дружили с папой. Посещали наш дом и бывшие в здешних местах проездом генералы да полковники – как же не заехать на обед к любимому батюшке?! У папы много было знакомых офицеров, ведь в первую мировую он служил полковым священником. Сам пошел, добился назначения в действующую армию – как же без него, разве обойдется? Такой уж он был. Эта дружба с генералами сыграла не последнюю роль в папином аресте – кто-то донес, что они часто бывают в доме... Провожая меня, Она долго, с молчаливым достоинством, опершись на клюку, стояла у своей покосившейся, ветхой калитки. Вся в черном. Цвела черемуха, осыпаясь под ноги прохожим, в глубине двора готовился к плодоношению старый, заброшенный сад. Качались на ветру тонконогие нарциссы и крупные, стройные тюльпаны, стелился барвинок, пробивался ландыш, зеленела бурно проросшая трава, кружились пчелы и шмели, время от времени залетая в старый дом. Дом в переулке моего детства под названием Зеленый… Бывают знакомства, как предварение Пути. Про Путь – именно так, с большой буквы - я впервые прочла у Шмелева. Случилось это гораздо позже, уже тогда, когда я, спеша и разрывая бумагу, пыталась облечь свои смутные, не совсем оформленные впечатления от захвативших меня встреч в какую-то цельность, в нечто удобоваримое, совершенное и завершенное, в то самое, что каждому писателю видится там, вдали, в конце тоннеля, и называется таинственным и магическим словом Книга. Я тогда часто бродила по улицам города – тихого, провинциального, наполненного в мае запахами сирени и цветущих каштанов, а в октябре – прелых листьев. Нет, для меня это было не как у Трифонова: «Тоска – это хлам осени под ногами…» Отнюдь! Звенящий шум разгребаемых ногой терпко пахнущих листвяных куч всегда был и остается главным звуком в моей жизни. Именно осенью, на исходе октября, я чаще всего переживаю (а вернее – проживаю) что-то свое, очень важное и большое, без чего не могло бы быть меня. Этот рыжий, как старое золото, в одночасье ставший ненужным природе тополиный, каштановый и кленовый «хлам» кажется мне самым дорогим, чем обладает мой город. Потому что под этими ворохами ждет своего часа, чтобы обнаружиться, моя неведомая глубина. Предчувствие собственной глубины некогда оглушило меня, ошарашило, затопило с головой. Но я не могла еще его назвать. Я искала Слово – единственное, главное, самое важное и точное, которое позволило бы мне выразить себя, свою сущность, настоящесть и уникальность – именно то во мне, что отличало меня от других, давало импульс и направление всем моим мыслям, чувствам и поступкам. Я пыталась обозначить то место на древе бытия, из которого, нарушая целостность мощного ствола, пробилась когда-то моя жаждущая свободы и жизни почка. Я хотела стать собой – подлинной, не придуманной, не выращенной чужой рукой в ходе селекции, а – непослушной, дикой, хоть и ответвленной от целого, но вполне самостоятельной, полной сил и разнообразных потенциалов порослью, способной, в свою очередь, дать жизнь другим побегам. Одним словом, я искала Путь. Свой, никем не проторенный дотоле, но все же пролегающий в некоем общем метафизическом пространстве. Теперь я была готова разделить это пространство, это воображаемое земное Русло, с Той, которая ежегодно, вот уже целый век, наблюдает пасхальный рассвет. О том, что такие рассветы отличаются чем-то особенным, я даже не догадывалась. Я вообще з а б ы л а к тому времени, что рассветы можно переживать с радостью. А ведь когда-то моглось – давным-давно, на р а с с в е т е жизни, в те б а с н о с л о в н ы е года, о которых Она мне напомнила. Тогда счастье наступало с р а з у, по пробуждении. И не потому, что праздник – Новый год там, или день рождения, - а просто так, без причины. Просто в комнату вплывало что-то светлое, бледно-голубое, легким дуновением освежавшее мои еще сомкнутые после сна веки. Окно – большое, трехстворчатое, какими и должны были быть по типовому проекту окна в послевоенных энкавэдэшных домах, - уже было распахнуто одной своей створкой в огромный, пустынный в этот час двор. Тонкая занавеска из белоснежного крупно-дырчатого тюля слегка пузырилась, пропуская утреннюю прохладу в душноватую глубину большой квадратной комнаты, туда, где под куполом четырехметрового потолка, по ощущениям ребенка – почти под открытым небом, смиренно и тихо, как привязанная у самодельного дощатого пирса одноместная лодочка, покачивалась на еле ощутимых волнах моя кровать. Я открывала глаза навстречу этому радостному потоку, абсолютно точно зная, что сегодня случится что-то очень хорошее, важное для меня, может быть – самое важное из того, что уже со мной когда-либо случалось. Какое-то главное событие в моей жизни. Может быть, я получу в подарок самокат, о котором так долго прошу отца. А, возможно, мы отправимся с ним вечером в гости к его другу дяде Жоре, у которого я так любила бывать, и там, в гостях, в чужом и странном доме, окна в котором располагались почему-то на уровне человеческих ног, мы будем с Витькой, моим ровесником и сыном дяди Жоры, наблюдать за движущимися по улице прохожими, а, вернее, за их ногами. Лиц не будет видно, и нам с Витькой останется только угадывать, кому могут принадлежать вот эти стоптанные мягкие чувяки, или – вот эти громадные сапоги, начищенные до блеска, или – изящные остроносые туфли на гвоздиках, какие я видела у Витькиной мамы тети Лены, непревзойденной красавицы и модницы. А вот – грубые башмаки из темно-синей кожи, наполовину расшнурованные, с облупленными носами, очень похожие на Витькины. Фу, да это он сам и есть! Выскользнул тихонько за дверь, и теперь кривляется там, за окном, выделывая своими мускулистыми короткими ногами черт знает что… А, быть может (это уже из более позднего), этим утром произойдет встреча, которая изменит ход истории – моей, естественно, не мировой. Хотя… Может быть – и мировой, а почему бы и нет? Я ведь такая… Какая? Удивительная, необыкновенная, единственная в своем роде, одни глаза чего стоят! А волосы? А ноги – стройные, как у гимнастки, с красиво развернутыми наружу ступнями? А губы – полные, как у Софи Лорен, в улыбке растягивающиеся на пол-лица, отчего выражение его становилось, как мне говорили, «по-настоящему итальянским»? И я с этой своей итальянскостью долго качалась на тихой воде в ожидании эльфа, как Дюймовочка в ореховой скорлупе. Но он так и не прилетел. Однако, ожидание запомнилось, как радость. Как состояние. Как переживание. Как начало переплывания большого, бесконечного, необозримого пространства, простирающегося там, за сквозной занавеской, только протяни руку, только откинь эту колеблемую утренними потоками прозрачную белизну… Это было предчувствие жизни. Так и Книга – появляется только тогда, когда предчувствуешь. |