Когда я пришла на Землю, была глубокая осень. И была Ясная Поляна. Нет-нет, не графская, отдельно стоящая, с арочным въездом и окаменевшими львами по обеим сторонам и с большим домом посередине. Не анфилада добротно обставленных комнат, удобных для п р о х о ж д е н и я, для совершения пути, как п е р е х о д а из одной инициации в другую, обрамляла мои первые потуги в этом направлении. Нет! Совсем не та Ясная Поляна стала для меня дорогой возрастания из силы в силу. Под этим названием я разумею маленький, но не менее уютный закуток в теле большого города, который принято называть микрорайоном, и который в силу своей автономности, архитектурно-продуманной лесопарковости и, тем самым, похожести на знаменитую одноименную усадьбу, вполне мог бы сойти за таковую. Что почувствовала я, свёртком внесенная сюда на руках, вплывшая в эту неизвестную, волнующую темно-зеленую гавань из своего недавнего безопасного внутриутробия? Пожалуй, сначала это были только запахи и звуки: звон разгребаемых перепревших листьев, вздыхающие в преддверии зимы тополиные кроны, скрипящие ступени вверх, на узкую мансарду, одним – всего лишь! – окном выходящую в свободный теперь уже от тягот и замерший в ожидании холодов чужой – х о з я й с к и й – сад. Мои родители снимали здесь у г о л.. Он и стал тем местом, той защищающей средой, которую они, сами едва соприкоснувшиеся со взрослой жизнью, смогли предложить мне в качестве стартовой площадки. Старт - это всегда начало судьбы. Это выхлоп, щелчок секундомера. Это бессловесный, но такой красноречивый, как выясняется потом, такой много (если не всё!) определяющий впоследствии, энергетический посыл тех, кто у ж е на беговой дорожке – тем, кто только выходит на дистанцию. Из двух, бывших со мной при н а ч а л е, главной была мать. Юная, кудрявая – как та из песни, которая никак не хотела обрадоваться веселому пенью гудка, с испуганно распахнутыми навстречу тревожаще-неизвестному, что в д р у г случилось с ней, серыми глазами, она плохо понимала, что происходит, зачем вообще э т о сделалось? - На первый прием к врачу я пришла в абсолютной уверенности, - рассказывала она позже, - что мое новое состояние связано с какой-то в р е м е н н о й женской немощью, что сейчас я войду в кабинет, расскажу с и м п т о м ы , и вслед за этим последует лечение, освобождение… Отец, столь же юный, но совсем иной по характеру и мироощущению, застенчивый и молчаливый, не подозревал не только о моем уже зачавшемся бытии, но даже об этом визите матери к женскому доктору. Она не посчитала нужным рассказать, а он п о с т е – с н я л с я спросить. И лишь когда признаки б о л е з н и всё явственнее, все неотвратимее стали проявляться желтовато-коричневыми пятнами на безупречном материнском лице, её изменившимися вкусовыми предпочтениями («сроду не любила редиску, а однажды на вокзале – куда-то ехали с твоим отцом – вдруг увидела ее в буфете и затряслась вся!»), появившейся откуда ни возьмись неуклюжестью движений, неповоротливостью («я же танцевала тогда в самодеятельном ансамбле, была грациозной и легкой, первой красавицей техникума, а тут вдруг – репка репкой, словно шарик надутый!») – вот тогда только оба моих родителя признали – нет, не право! – а н е и з б е ж н о с т ь моего появления на белый свет, тот неприятный, но, увы, непреложный факт, с которым придется считаться. Таким образом, послания, которые я уловила в окружавшем меня «первичном» земном эфире, звучали не очень обнадеживающе. Вскоре после моего рождения отец ушел в армию. В туманных, почти стертых временем отрывочных воспоминаниях, я вижу его высоким, худым, задумчивым, со страдательно сжатыми губами, уже не стыдящимся, но любящим меня, не спускающим с рук, заласкивающим, словно просящим прощение за что-то, ведомое одному лишь ему. Возможно, за то, что не так в с т р е т и л. Или – за то, что не так встретили когда-то его самого, и он, н е п р а в и л ь н о встреченный, не смог придумать ничего лучшего, кроме как воспроизвести ту боль, о которой больше всего на свете желал бы напрочь забыть. |