- А Красная Армия, между тем, побеждала. Фронт приближался, вести доносились тревожные. Из уездного центра эвакуировался штаб Белой Армии. Вскоре потянулись вереницы отступающих белых частей. Шла артиллерия, конники, пехота, кухня, обоз. Усталые, измученные двигались они по шляху, печально понурив головы, молча, без песен, без музыки, без шуток. Каждый был погружен в свои грустные думы и мысли; каждый понимал серьезность сложившейся ситуации. Нет тягостнее зрелища, чем отступающая армия. А воинские части все шли и шли через село по столбовой дороге. Но вот, наконец, прибыла последняя часть. Солдат разместили по крестьянским хатам, а сам полковник остановился у нас. Это был высокий, худощавый старик, типичный кадровый военный. Стройный, подтянутый, со строгим лицом, очень интеллигентный, с хорошими манерами. Он ехал в обозе с семьей, которая состояла из жены, совсем еще молодой женщины, и дочери лет шести-семи. Мама угостила приезжих хорошим обедом, после которого жена полковника, пианистка с консерваторским образованием, дала всем присутствующим великолепный фортепианный концерт. В репертуаре были Моцарт, Бетховен, Шопен, Бах и Чайковский. Пианино у нас было хорошее, шредеровское, концертное. Оно не умолкало до самой ночи. Особенно мне запомнился похоронный марш Шопена, символически прозвучавший похоронным маршем России – страны, которую эти люди навсегда покидали... Когда все ушли на покой, отец с полковником всю ночь, до самого утра, просидели в столовой при коптилке и все говорили, говорили... Они как-то быстро сблизились, почувствовали обоюдную симпатию друг к другу. Полковник рассказал о безнадежности положения Белой Армии, о беспощадности ЧК к духовенству и все уговаривал отца ехать с ними, покинуть Россию. Я слышала, как он говорил: - Батюшка, я хочу Вам добра, только добра! Собирайте вещи, я устрою всю вашу семью в обозе. Учтите, что это последняя часть армии, следом идут красные. Решайтесь, пока не поздно! Я чувствую, что, оставшись здесь, вы совершите непоправимую ошибку! Но отец колебался: нет денег, слишком большая семья – девять человек, из которых двое стариков. Куда же и как двигаться без средств? Я лежала за ширмой и слушала этот разговор, и мне, семнадцатилетней девушке, непонятны были сомнения отца. Как было бы хорошо поехать в обозе, попасть за границу, увидеть свет! Голова моя в то время была полна романтикой, жаждой путешествий. Я вышла из-за занавески и обратилась к отцу с просьбой все бросить и уехать, ведь полковник обещает все устроить! Но отец рассердился, сказал, что я молода еще давать советы взрослым, что я ничего не понимаю: - Да ты знаешь, что значит нашей большой семье тронуться с места?! У нас нет ни денег, ни ценностей! Да мы погибнем в дороге – не от голода, так от какой-нибудь болезни! Отец был рассержен не на шутку. А я даже заплакала тогда от досады – так мне хотелось разнообразия и приключений. Отец колебался, и неизвестно, к чему привели бы его раздумья, если бы в это время не явилась к нему делегация от крестьян. До них дошли слухи, что их любимый батюшка хочет уезжать с семьей вместе с воинскими частями, и они пришли уговаривать его остаться. - Батюшка!– говорили они наперебой. – Что же ты от живого ищешь мертвое? У тебя вон какая большая семья! Что ты с нею будешь в дороге делать? Отец ответил, что не хотел бы оставаться, так как красные – люди неверующие и преследуют духовенство. - Родимый ты наш! – закричали крестьяне в один голос. – Мы не дадим тебя в обиду! Мы сядем у дверей твоего дома и будем охранять тебя. Это ведь будет власть крестьянская, а мы – крестьяне. Стало быть, наша власть! Значит, нам и решать. А мы тебя любим и заступимся за тебя, если кто-то захочет причинить тебе зло! Этот аргумент окончательно сбил с толку отца, и я поняла, что он никуда не уедет. Вскоре в селе появились первые части Красной Армии. Бойцов разместили по крестьянским хатам. К нам тоже поселили нескольких человек. Вели они себя вызывающе. Беспрерывно сновали, не закрывая дверей, а ведь на улице был сильный мороз. Ноги от снега не очищали, поэтому через некоторое время в комнатах на полу образовались лужи. В доме стало сыро и неуютно. У нас была очень красивая гостиная, обставленная дубовой, с красным плюшем мебелью в стиле «модерн». Едва вселившись, красноармейцы стали сдирать красный плюш со спинок мебели и делать себе красные банты на грудь. В первый же день мама накормила их обедом, а в последующие дни они стали требовать обедов, как должного, и без зазрения совести садились за стол, ели семейные запасы – и без того скудные. Все это приходилось терпеть. И, благодаря такому терпению, семью уважаемого крестьянами сельского священника пока не трогали. Отец немного воспрянул духом: - Слава Богу, кажется, обошлось! Но однажды, в глухую ночь, когда все спали, раздался громкий стук в дверь. Я услышала его первая, так как моя комната находилась рядом с передней. Я побежала к отцу в кабинет и сказала, что кто-то властно ломится в наш дом. Когда отец открыл дверь, мы увидели двоих мужчин, стоящих на пороге. Один из них сказал, что отец арестован, и они уполномочены сделать в доме обыск. Хозяину велели сесть в кресло, стоявшее в столовой, и не вставать, а сами стали делать обыск в кабинете. На пол летело все: книги, бумаги, постельные принадлежности. Закончив в кабинете, то же проделали в остальных комнатах. В детской разбудили спящих детей, согнали их с постелей и переворотили все, на них лежавшее. Мне жаль было смотреть на трех братишек, младшему из которых едва исполнилось шесть лет, и сестру, которые в ночных рубашонках, дрожа от страха и холода, босиком на голом полу, с ужасом в глазах стояли и смотрели на все происходящее. Отец в ночном белье, не шевелясь, сидел в кресле, мы с матерью, ошеломленные, жались у стены. Наконец, обыск закончился, отцу велели одеться и следовать за ними. Его отвезли в тюрьму, что находилась рядом с волостным правлением. Утром мы с матерью пошли к тюремному начальству, но свидания нам не дали, передачу не приняли. Ни с чем вернулись мы домой. Позже узнали, что вместе с отцом арестовали еще мирового судью, псаломщика, староста и старшину. Еще узнали, что в село приехал особый отдел ЧК – судебный орган, который и будет судить арестованных. Расположился он в доме Ивана Затонского. В этом доме сосредоточилась теперь для нас вся жизнь. Отца водили на допросы по сельской дороге, под стражей. Он похудел, зарос, сделался каким-то маленьким и щуплым, с печальными глазами, выражавшими тоску и муку. Я не могла видеть этих темных, печальных глаз и всегда плакала. Наступала весна, таял снег, все село затопила непролазная грязь. Дедушка целыми днями стоял в палисаднике, облокотившись на резной заборчик и спрятав руки в рукава своего старого пальто. Он стоял на углу, возле дома, и смотрел в сторону, где находился его сын. Он похудел, побледнел, стал рассеян и терпеливо ждал, когда будут вести на допрос арестованных. Свиданий с ними по-прежнему не разрешали, передач не принимали, и все родственники были в неведении. И вот однажды повели. Дедушка встрепенулся, ожил, засуетился, выскочил на дорогу с возгласом: - Сыночек! Но грубые конвоиры оттолкнули его. Дедушка безнадежно махнул рукой, зарыдал и неверной походкой, сгорбившись, побрел в свою хату. Вскоре умер Иван Затонский, и самые главные чекисты-следователи расположились тогда в нашем доме, заняв гостиную. Их было двое; один из них совсем молодой, был грубый, злой, неряшливый парень; одежда его представляла собой очень грязную солдатскую форму. Поставив кровать около кафельной печи, он днями валялся на ней, не снимая обуви. Второй был армянин немного постарше и полная противоположность первому. Красивый, стройный, высокий, в черном суконном костюме, ловко на нем сидевшем, в хороших сапогах, очень чистоплотный, он был интеллигентен, воспитан и вежлив. Он расположился на плюшевой тахте и спал на чистой простыне и чистой подушке. Над тахтой висела копия с картины Айвазовского «Буря», принадлежавшая отцу, на переднем плане которой были изображены летящие низко, над самой водой, чайки. Когда злой чекист хотел развлечься, он брал револьвер и стрелял в чаек на картине, попадая, как правило, точно в цель. Делал он это лежа, даже не потрудившись встать и прицелиться. Но рука была меткая. Он бахвалился этой меткостью передо мной, приглашая меня оценить столь высокий уровень его военной подготовки. Я же воспринимала все происходящее как тяжелое испытание. Вскоре арестованных «врагов народа» перевели в станицу. В начале апреля мать поехала на свиданье к отцу. Вид отца расстроил ее. Был он похудевший, очень грустный, убитый горем. Затем к сыну отправился дедушка, очень тосковавший в разлуке. Вернулся он оттуда еще более похудевший и печальный. - Пропал мой сын, - сказал он, безнадежно махнув рукой. – Не выберется он из тюрьмы. Погубят они его... Через некоторое время и я увидела своего отца. Какое это было свидание? Слезы, горе, тоска... Мама разостлала на полу холстину, разложила еду, которую мы привезли. Отец первым делом схватил луковицу и, едва очистив ее, стал есть как яблоко. Луковица была горькая, «злая», а ему хоть бы что! Наверное, измученный организм требовал этой остроты. Он расспрашивал о доме, о младших детях, о стариках-родителях, а глаза у него были такие печальные, и сам он был такой похудевший и грустный, что мне, глядя на него, хотелось плакать. Как тягостно, как печально было это свидание! В следующий раз мать поехала к отцу одна. Прошло дня три. Была глубокая темная ночь. Все спали. Я услышала стук в дверь. - Это я, - раздался мамин голос. Я открыла. Лицо матери поразило меня: оно было усталым и скорбным. - Умер папа, - протяжно сказала она и бессильно опустилась на стул. Убитые горем, долго сидели мы в столовой, и мама рассказывала мне о том, что ей удалось узнать. Отца поместили в отдельную камеру, привязали к столбу, подвергали пыткам. Потом его расстреляли, а труп бросили тут же, в саду, около тюрьмы, вырыв неглубокую яму и кое-как засыпав ее землей. На этом все закончилось. Был май 1920 года. Наутро после возвращения матери о смерти сына узнали его старики-родители. Они заголосили, запричитали, а дедушка, всплеснув руками, схватился за голову и, рыдая, душераздирающим негромким голосом закричал: - Сын мой, сын мой!.. Потом он лег на свою кровать лицом к стене. Не ел, не пил, лежал молча, не различая ни дня, ни ночи. Через две недели дедушка умер. Это случилось ночью. Я, не зная о происшедшем, рано утром хотела зайти в горницу, проведать дедушку. Открыла дверь – и отшатнулась: посередине комнаты мама с бабушкой обмывали его безжизненное тело... Мне стало страшно. Я убежала. Я была в отчаянии. Мне не верилось, что уже нет на свете не только моего горячо любимого отца, но и моего доброго, не менее любимого дедушки. Господи, сколько горя! Хоронили деда в чудесный майский день, с выносом, со всем церковным причтом. Я помню этот день до мельчайших подробностей: и голубое безоблачное небо, и яркую свежую зелень, и теплый, ласкающий весенний воздух, и легкий, нежный ветерок... Я помню вынос гроба из дома и плач убитой горем бабушки. Я помню отпевание в церкви и погребальное шествие под печальный перезвон колоколов. Я помню и свой страшный, нечеловеческий крик, которого я сама испугалась, лишаясь чувств, при опускании гроба в землю... Дедушку похоронили на дальнем кладбище, за селом, на могиле поставили новый деревянный крест. Вернулись домой. Большой и просторный дом был пуст и печален. Как жить теперь? Со смертью отца и дедушки кончилось мое беспечное, ветреное, такое счастливое детство. Мне шел восемнадцатый год. |