Поэты Наследье дедов пашет на волах своих… Гораций. Эподы В гибкий пластик кипяток разлитый. Мякиш срезан ножиком складным. В пирожковой пахнет эвкалиптом, словно чем-то давним и родным. Птахи перелётные откуда этот запах в память занесли? От библейских странников до курдов в каждом хлебе слышим горсть земли. Кем тебя окликнули по крови, на каком с пространством говорить, если речь, похожая на кронверк, не приемлет регулярный ритм? Прежде прочих завещал Гораций: равнозначны заступ и хорей. Хлеб – к столу, а в наших школьных ранцах – кубики наследных сухарей. * * * Те, кто назвали меня – Баобаб, вымерли пять миллионов листьев тому назад. Я помню шорох их аккуратных лап, вопли пойманного грызуна, грай перелётных стай над своим птенцом, встретившим немыслимого врага. Потом они разглядели на мне лицо и дали мне имя – Изеэльга. Они приносили корм для моих корней. Они окружили меня дождевой водой. Их песни как вязкие смолы текли во мне, как будто их страсти себе возводили дом. И каждую осень, чтобы забыть и спать, я скидывал в землю эту чужую речь, которая прела и выпускала пар, в которую страшно было однажды лечь. Но шкуры моей не коснулись топор и гвоздь, моим долголетием радуга изумлена. И столько мной листьев скинуто на авось, что больше нет смысла отращивать имена. * * * Навсегда юные Герман, Иннокентий, Родион. Стихотворение не взрослеет, остаётся растрёпанным и чумазым, растерянным и с дырой на анжамбмане. Пока не придёт редактор, не сбреет пух над посвящением, не втиснет в подобающий костюм, не отберет жвачку изо рта. Больше эти книги я не открываю: горячие трансформаторные будки, они работают на кого-то другого. А я смотрю на светлого мальчика, поджигающего лужу, полную тополиного пуха. |