В журнале НОВЫЙ БЕРЕГ (Дания) опубликована моя лирическая проза. Наталья Малинина Резинка. Язык. Реабилитирована Три маленьких новеллы «...начинаю текст в точке боли, когда она становится невыносимой». Андрей Назаров Резинка Поссорились мы раз с Андрюшей, братиком моим: ну, никак он не желал у бабушки смородину собирать, как велено: сначала в стакан, а потом в корзинку. Я пять стаканов собрала, а Андрюша всего один и от того половину отъел! Стали вопрос по-доброму решать, как бабушка учила. Решили, кто первый до Алискиного дома добежит, до красненькой дощечки на воротах дотронется, тот смородину больше не рвёт. Спохватилась я, что бегаю плохо (в боку у меня колет), да поздно было. Первое слово дороже второго. Андрюша в бабушкином саду в трусах бегал, а на улицу бабушка запрещала в трусах выходить. И вот я говорю: «Раз ты мужчина, тебе корзинку нести в дом!» А сама мимо яблони-сливы-вишни бегу на крылечко, а там бабушка сидит и крыжовнику хоботки ножницами отрезает. Я подкралась, ножницы – хвать, да Андрюшиным штанам резинку-то и подрезала! Только две ниточки-тянучки остались вместо десяти, из которых резинка сделана была. Андрюша штаны надел, ничего не заметил. «На старт, вниманье, марш!» – командует. Ну, я уже на тёти Галином доме отстала здорово. В боку у меня колет, во рту вязко. А Андрюша с весёлым гиканьем несётся к своей свободе. И тут как раз Алиска со своей красивой собачкой из ворот выходит. Андрюша приветственно подпрыгнул, и... штаны свалились к ногам собачки. Та и давай их трепать! Вышагнул братик из штанов и назад, к бабушкиному крылечку помчался с рёвом. В беленьких трусиках, перепачканных смородиной и малиной. Я так потом хохотала, что бабушка пригрозила, мол, печёнка лопнет. Она не лопнула, только болела всю жизнь. А Андрюша даже драться на меня не налетел. Залез под стол, скатерть стянул пониже и долго тайно плакал. Алиска или собачка её, а может, даже обе, очень ему всю жизнь нравились. Он на них жениться хотел. Из-за меня, наверное, не женился… Язык …И откуда у меня такая скорость на сочинение разных проделок бралась? Сама я, как мама говорила, «копёха», бабушка и вовсе «ростопша» меня называла, а вот на шкоды искусные резва я была до полного собственного изумления. Однажды братик мой младший, Андрюша, от моей шоколадки целых три кубика отъел. А я шоколадку любимую на ночь берегла, чтобы плавить по квадратику во рту и сны сладкие снить. Разозлилась я, а братик не признается, что это его рук, то есть зуб…зубов дело. Но я-то вижу: маленькие зубки на шоколадке отпечатались, человеческие. У бабушки – рот большой, а зубы-то уже в стакане спят, кошка Дуська шоколадом и вовсе пренебрегает, я её угощала – убедилась. И зубки у Дуськи другие следы бы на шоколадке оставили. Точечки, а не полоски. Утром отправила нас бабушка гулять. А ящик почтовый, алюминиевый, на калитку приколоченный, инеем покрылся. Вот я внезапно для самой себя и говорю братику: – Смотри, какой сахарок сладенький. Давай его слижем: половину ты, половину я! Мне тогда уже девять лет было, а Андрюше всего пять. Он обрадовался да язык к ящику и припечатал! Чтобы ему больше «сахарку» досталось. Я и вскрикнуть не успела. Смотрю, а язык у братика из розового синим становится, там, где к ящику-то прилип. Андрюша хотел закричать – никак, громко зарыдать, чтоб услышали – тоже никак! Стоит, мычит и слезами в сугробе дырки выжигает. Я сначала за него реветь принялась, а потом смотрю, там, где Андрюша язык пытается отодрать, половина языка на ящике остаётся. – Не отдирай, – кричу ему, – не отдирай. Без языка останешься! Стой, – говорю, – тут, а я чайник с кипятком принесу, полью на язык, он и отклеится! От такой перспективы Андрюша взревел и дёрнул язык со всей мочи… На алюминиевом белом ящике остался розовый контур, покрытый инеем… А потом он и вовсе чёрным стал. Ужас. Мы как домой пришли, я Андрюше всю шоколадку отдала, а он её и есть-то не мог. Положил на тумбочку. Я видела, что она там лежит, но в этот день даже смотреть на неё не хотелось. Тошнить начинало. Реабилитирована Я еду в промороженной маршрутке. Мне сорок лет с большим хвостиком, Андрюше, братику, тоже сорок. С маленьким. Мы выросли. Теперь уже Андрюша юморнее и остроумнее меня. Может, меня профессия так рассерьёзила, не знаю. Андрюша болеет раком. Мы с женой его, Мариной, по очереди дежурим в раковом корпусе. Андрюша лежит в палате на шесть человек. У пяти человек – лёгкий рак, операбельный. А у Андрюши – нет. Но он всю палату смешит. Анекдоты рассказывает. Все смеются. А потом он вдруг «ухудшился». И в операции, к которой его готовили, отказали. Поздно. Мы с Мариной купили ему отдельную палату. Когда наступал просвет, Андрюша просился у меня домой. «Помнишь, Птах, как нам дома-то хорошо было?» – спрашивал он меня и начинал собираться. А дома-то нашего с ним уже и не было. И мама вслед за папой как раз умерла. Это и подломило Андрюшу. Но он смешил меня, рассказывая мне про мои же детские проделки, и всё звал и звал домой. К папе и маме. А меня мучила совесть: если бы я знала тогда, в детстве, что Андрюша умрёт, разве бы стала я так шутить над ним? «Но я же не знала», – говорила я себе. Дети никогда не знают, что они умрут. И вот, после очередного воспоминания Андрюши о моих детских «шкодах», я взглянула в его глаза, синие, синие, как в детстве, глаза моего младшенького братика, умирающего теперь от рака, и в первый раз увидела, как он, не скрываясь больше от меня, плакал. Заплакала и я. Уже не прячась, не отворачиваясь. Он как раз про свой отмороженный язык рассказывал. Смешно и, как всегда, немного по-новому, Андрюша, задыхаясь и хрипя, обличал меня в моей жестокой выходке в такой же морозный день, какой теперь стоял за окнами ракового корпуса, только в детстве. Там, в детстве, в такие дни до самых окошек дотягивались весёлые и вкусные сосульки. Яблони в саду трещали от мороза, а на голубом сугробе было столько интересных следов… Тогда всё было ещё впереди и никакого рака в нашей жизни не было. А теперь утреннее январское солнце лупит в окно палаты, в которой лежит Андрюша и вспоминает такое же, детское солнце, потому что нынешнего не видит. Он уже не ходит и лежит к окошку затылком. Я взглянула на этого Андрюшу оттуда, из нашего детства и поняла, что «нас», Птахи и Дрюни, больше нет. И что всё самое счастливое у нас с ним закончилось. И не только счастливое. У нас с ним закончилось всё. Я взяла его за руку, огромную руку моего сорокалетнего младшего братика, упала в неё лицом, и, больше не скрывая своего горя, повторяла, захлёбываясь от плача: «Андрюш, прости. Прости, пожалуйста…» А он молчал, руки не отнимал и вдруг стал задыхаться. Я побежала за кислородом… Перед тем, как потерять сознание, он снял на минутку маску и прохрипел: «Реабилитирована…» В детстве между нами не было ритуала прощения. А теперь, мы прощали друг друга даже за те, детские выходки. Почему? Не знаю. Ведь мы вместе смеялись над ними… Только после этого трудного слова «реабилитирована», которое Андрюша прохрипел по слогам, он уже не приходил в сознание и не веселил меня больше. Бредил, связно отвечая только на один вопрос: «Что у тебя болит, Андрюш?» «Всё, – говорил он. – Птаха, у меня болит всё…» *Опубликовано: Журнал "Новый Берег" 2015, 50 "Московский комсомолец" |