Портрет овцы Народу в доме было много. Люди входили и принимались бродить по разным комнатам. Наливали себе коктейли, заваривали кофе, усаживались в кресла салона или протискивались в пространства, сплошь уставленные картинами. Картины были везде: на полках библиотеки, в специальных шкафах, на стенах, даже на полу. Кровать художника - огромная, с чистым накрахмаленным бельём, - тоже была отчасти завалена картинами. Сам Художник полулежал, облокотившись на подушки, чтобы было удобнее работать, и писал овец. Брал загрунтованный холст, натянутый на рамку и прибитый к ней гвоздями, и делал несколько быстрых и точных движений кистью с акрилом. Дверь в его спальню была приоткрыта и он видел всех, кто входил и выходил. Он приветствовал их кивком головы и продолжал работать над очередным портретом овцы. Овцы окружали его со всех сторон - грустные и весёлые, мудрые и наивные, розовые, жёлтые, синие и зелёные. В глазах у одной из них отражалась ещё одна овца, как уровень подсознания... Я была влюблена в эти портреты без памяти! Все стены моего салона в квартире были увешаны овцами Художника, купленными по случаю в различных галереях и на аукционах. Одну из овец мы даже отреставрировали, после того, как муж нашёл картину под дождём ночью у мусорного бака. Какой-то умник выбросил - не подошла под оббивку салона... Однажды муж, страстный собачник, разговорился с одним из близких друзей Художника и попросил познакомить нас. Друг Художника гулял с его собакой, был вхож в дом и согласился на нашу просьбу зайти проведать. И вот теперь мне предстояло войти и что-то сказать. Чувствовала, что дрожат коленки. После сложного перелома ноги Художник ходил с трудом, с помощью "бегунка", вставал с постели редко, что не мешало ему, однако быть всегда в белейшей свежей сорочке, выбритым и благоухать дорогущим мужским парфюмом... Я его обожала! Мы с мужем робко стоим в проёме двери. Взгляд невольно задерживается на прикроватной тумбочке: бог мой, что здесь делает фотография моей мамы?! - Это же моя мама! - я ошарашенно уставилась на художника. - Это моя мама! - говорит он и даже откладывает кисть в сторону... Придя в себя, вглядываюсь в фото ещё и ещё и начинаю понимать, что ошиблась. Но сходство настолько велико! Да и весь антураж говорит об этом - послевоенное десятилетие, Украина, берег Днепра, фасон платья, причёска, лицо, глаза... Дальше - больше. Наши мамы оказываются родом из одного городка, жили чуть ли не рядом, судьбы только разнятся, и существенно. Говорим уже пятый час. Говорим - не наговоримся! Русского он не знает совсем - ничего, обходимся моим небогатым, на тот момент, ивритом. Он меня рисует. В виде овцы. Глаза похожи очень! Дарит картину. Прижимаю её к груди. Муж смеётся: - А какая она овца: белая или чёрная? - Она - белая среди чёрных и чёрная среди белых, - отвечает Художник и целует мне руку. Бредут-разбредаются его овцы по паркам и скверам моей страны, по обложкам моих книг, по музейным залам мира, по галереям и аукционам "Сотбис", говорят, что в салонах королевских семейств Европы висят... Третий год уже, как без пастуха. Песня про попугая Утро выходного дня. Наша группа, где-то чуть больше 30 человек разных возрастов и профессий, взобралась на высокие стулья одного из пивных баров в центре Тель-Авива. Стулья и высокие стойки стоят прямо на улице, народу в баре ещё нет, а нам очень вольготно слушать нашего гида, не стоя тесной толпой возле него, внимая каждому слову, а усевшись посреди улицы, радуясь внезапному комфорту, прекрасной тёплой зимней погоде и потрясающей информации, которую наш гид Цафрир выплёскивает огромными дозами в наши переполненные и всклокоченные мозги. Мы пропускаем через себя сегодня "тель-авивский" период жизни Авраама Хальфи - израильского актёра, поэта и переводчика. Семья коммивояжёра и торговца мануфактурой Хальфи, отца нашего героя, проживала тогда не в самом комфортном месте для еврея - в украинском городишке Умань. Погромщики пришли ранним утром, когда их, естественно, никто не ждал. Отделили мужчин и подростков и выстроили их одного за другим по росту. Женщины и малые дети стали безмолвными свидетелями этого действа. Дело в том, что у погромщиков был приказ от их руководства: топоры и другое холодное оружие в ход не пускать, а только расстреливать. У погромщиков было одна винтовка и три пули в ней. Старший принял решение: выстроить виновных в том, что они евреи, по росту и выстрелить первый раз. Если пуля пройдёт через двоих (а то и через троих - в смелых мечтах погромщика), то он сэкономит патроны и сумеет убить всех семерых. Авраам стоял первым, как самый младший и самый маленький по росту. Главный погромщик скомандовал: - Целься! Мужик с винтовкой прицелился и ждал команды "Пли!" Но тут отец мальчика, который стоял последним, с криком ринулся вперёд и стал впереди сына, заслоняя его собой. Мужик поморщился с досадой: "И чего это они все вдруг заорали?" Прицелился во второй раз. Но тут ему в колени упала Анна, домработница в этой богатой еврейской семье: - Мужик, слышишь, мужик, не стреляй! Хорошие они люди, тихие. От них - лишь добро. Я у них больше десяти лет по найму, слова грубого не слышала. Не стреляй, мужик, Христом богом молю! Целится третий раз мужик не стал. Погромщики угрюмо уходили. Анна лежала на полу, сотрясаясь в рыданиях от пережитого волнения. Авраам и вся его семья оставалась в живых. Я рыдала в три ручья! Рассказ бурлил в моём сердце... Слёзы застилали глаза. А голос Цафрира продолжал: - И вот тогда Авраам начал сомневаться во всём: "Да, его бог и их Анна сотворили чудо - оставили его в живых. Но почему бог допустил этот погром, и все другие погромы? И велик ли человек или жалок? И веровать ли ему, мальчишке, в своего сурового бога либо верить в Анну, Марию, матерь божью - заступницу, что защитила его сегодня?" Так и пронесёт он с собой по жизни эти вопросы и тишину свою, и скромность раздумчивую и неимоверную - через всю жизнь. И смеяться будет над собой, и плакать, как грустный шут, и как мать его сумасшедшая, пока не заберут её в приют для душевнобольных уже в Тель-Авиве... Мы бродим по центральным улицам старого Тель-Авива, стоим перед домом, где проживала, до сих пор до конца не выясненная и не обнародованная, долгая и платоническая любовь актёра и поэта. А вот здесь он служил театру. Всю жизнь. Главная роль его - Акакий Акакиевич, "маленький человек" из "Шинели" Гоголя. Хальфи с трудом разыскал пьесу Гоголя, с трудом нашёл переводчика, перевёл вместе с ним на иврит, сделал спектакль, который утвердили, и вышел на сцену в этой своей главной роли - смотреть в зал глазами, полными слёз, глазами "маленького" униженного человека. Он так никогда и не завёл семью, "чтобы не плодить несчастных, подобных себе". Никто не знал, где он живёт, хотя жизнь всей тель-авивской богемы всегда проходила громко, у всех на виду. Цафрир, наш экскурсовод провёл долгие месяцы в архивах, чтобы представить нам сейчас эту жизнь в мельчайших подробностях. Хотя всё равно многое остаётся в тени. Хальфи, талантливейший поэт Хальфи, весь огромный свой литературный талант "уменьшал в точку", чтобы не быть уязвлённым миром! Скромность на грани аскетизма. Скрытность на грани затворничества: - Как жаль, что у евреев нет монастырей! Я бы ушёл туда жить! Однажды ему выделили малюсенькую квартирку, так как он всегда жил в съёмных. Тут кто-то из актёров с семьёй и детьми стал сетовать, что он тоже всю жизнь - без своего жилья. - Бери, бери, - обрадованно закричал Хальфи, - вот же есть жильё! - и сунул в руку изумлённого товарища ключи. Стою в крошечном дворике - обшарпанном, неопрятном. Здесь было его последнее жильё. Здесь он написал свою " Песню про попугая". "Шир аль туки Йоси" ("Песня про попугая Йоси") Куплю попугая, звать его Йоси. И втайне от всех вот что я прошептал: Горьким вином Из души моей гроздьев Тоска о былом Струится в бокал. Ну так знай, птица Йоси, Ты слаб, как ребенок, И ждет тебя тихая смерть, Только смерть. И тогда я, с сердцем стесненным, Стенам прошепчу: "Йоси нет, Йоси нет". И вернется твой прах из клетки в отчизну, Из белой из клетки - в желто-пыльный удел. Одинок, без подруги, не ведая жизни, Чтоб такой, как ты, любить не посмел. О нет, Йоси, нет, полюбить ты не можешь, Такие, как ты, щебетать рождены Поэту, чье сердце гнев и ярость гложут; Других же сердца холодны и грешны. Такие, как ты, для них просто шалость, Которой легко позабавить дитя. Болтай, попугайчик, Утешь меня малость. Душа моя пуста... (перевод Марины Яновской) Из его немногочисленных друзей можно упомянуть поэта Авраама Шлёнского - шумного, блестящего баловня судьбы! Такие противоположности, по определению, притягиваются. Вот здесь, на этом балконе, по свидетельству любимой племянницы, поэтессы Рахель Хальфи, они сидели на балконе и часами молчали. Говорить с человеком - несложно, для долгого молчания нужна особенная, "интимная" духовная связь… Когда мы ехали сегодня в Тель-Авив на экскурсию "по следам Хальфи", которая называется "Песня про попугая Йоси", муж рассказывал мне местные легенды о поэте: как он был одинок и как всю жизнь хранил верность памяти о своей матери. Когда её забирали санитары, она сняла со своего плеча чёрную накидку-плащ. Сказала: - Сиди и жди меня здесь! Он выходил играть на сцену всегда в этой накидке, она была неизменным атрибутом его костюма и реквизита. В ней он играл "Шинель", "маленький человек"... Об этой стороне жизни поэта Цафрир почему-то не рассказал, может быть потому, что весь город и так об этом знает. Смотрю на чудесную фотографию грустного клоуна, "Чарли Чаплина" тель-авивского. Он взлетает над сценой в каком-то немыслимо-высоком прыжке, в акробатическом трюке! А ведь ему здесь за семьдесят. Прекрасная физическая форма и измученное изношенное сердце. Он умер в больнице после успешного излечения от воспаления лёгких. У него просто произошёл разрыв сердечной мышцы. У него просто разорвалось сердце. Весь этот рассказ о Хальфи так бы и остался блуждать во мне, подступая к горлу, так бы и стоял слезами в глазах, если бы не написались стихи. А так - обычное дело: пишешь стихи, и напряжение спадает, ты будто бы отдаёшь бумаге излишнюю эмоциональность. Старый дом с некрашеными стенами, на балконе - тряпка и совок. Жил поэт неслышно и растерянно, божий дар взвалив на позвонок. Божий дар тяжёл. Подросток щупленький из местечка выбыл в добрый час, где погрома пьяные преступники пули не имели про запас. Там кричала Анна, и калачиком страх катился в тёмный закуток. Там глядел на мир с еврейским мальчиком безразличный и суровый бог. Будут строки чистыми и краткими. В Тель-Авив отправится поэт. Вспыхнет над заветными тетрадками непонятный синеватый свет... Но всегда, большие (нет, огромные!): жизнь, любовь, талант, земля, вода, – будут в нём сжиматься в точку тёмную страха, что хранил в себе всегда. Тёмный плащ от мамы - чёрным лебедем, под крылом - наивные грехи... И однажды сердце бьётся вдребезги, чтоб закончить точкою стихи. |