В то время я проходил практику электромонтера в трамвайном парке. Там же, много лет работал электромонтёром, теперь уже пенсионер Иван Иваныч - шестидесяти четырёх лет, небольшого роста, с редкими и седыми волосами на голове, красным и часто не бритым лицом, но всё же ещё, он был довольно крепким и бодрым стариком. На работу он всегда приходил с маленьким чемоданчиком саквояжиком, будто в краткосрочную команди-ровку. Главной трудностью для него на работе было тягостное ожидание времени обеденного перерыва, тянувшееся очень медленно, будто нарочно испытывавшее его терпение. Казалось, что в ожидании этого времени был заключён наибольший смысл его бытия на этой Земле. И невозможность ускорить его течение, сильно раздражало Иван Иваныча, душа его ныла и страдала нетерпением и тоской, он начинал ворчать, кого-то, в чём-то обвинять, даже грубить, лицо становилось нервным и озлобленным. После томительных ожиданий наступало, наконец, время обеденного перерыва, совершающее долгожданный перелом в его мироощущении. Обычно за полчаса до его наступления, ждать дольше видимо, уже не было сил, Иван Иваныч закрывался в мастерской доставал свой чемоданчик-саквояжик ну, прямо, как драгоценную, волшебную шкатулку, исполняющую всякие желания её владельца. Никто из посторонних о её содержимом и чудесном действии на человека знать не должен и, вожделенно потерев руки, предчувствуя ожидаемое состояние душевного подъема, он аккуратно раскладывал часть его содержимого на стол, застланный газетой с названием «Труд» и начинал пиршество, как ритуал должного свершиться таинства. Обедать, я обыкновенно, ходил в городскую столовую, пообедав, и нигде более не задерживаясь, сразу же возвращался в нашу мастерскую, где уже трапезничал Иван Иваныч. Он, всегда, строго, назидательно наказывал мне, ни в коем случае после обеда нигде по территории трамвайного парка зря не шататься, чтобы не попадаться на глаза начальству и не навлекать его гнева и излишних подозрений к нам, но, в большей мере, это касалось самого Иван Иваныча. Инстинкт самосохранения вынуждал его быть крайне осторожным, и не пренебрегать никакими мерами предосторожности, в противном случае последуют разоблачение и сильный гнев начальства с неприятными последствиями для него. Я, конечно же, старательно выполнял все указания, и инструкции Иван Иваныча, потому что был тогда, слишком молод и послушен, мне тогда было всего семнадцать лет. По возвращению из столовой, я условным знаком, как учил Иван Иваныч, тихонько стучу в дверь. Иван Иваныч, после непродолжительной паузы, недовольный, ворча что-то себе под нос, открывает и снова, спешно закрывает за мной дверь. Садится на кожаное кресло-диван, списанное начальством из-за его износа, из какого-нибудь шикарно обставленного кабинета, где когда-то, на нём восседал какой-нибудь начальствующий брюхан, и, неизвестно каким образом, оказавшееся теперь в нашей мастерской, продолжает начатое, пиршество. На столе у него бывало разложено много всякой всячины, хватившей, вполне, на несколько человек: - банка супа или щей, бутерброды с маслом или колбасой, кусок мяса или курятины, порезанный тонкими ломтиками сыр. Картошка, и к ней два или три довольно крупных солёных огурца, два-три сваренных всмятку яиц и несколько кусочков селёдки в масле с луком в банке из-под кабачковой икры, и нарезанное аппетитными кусочками с мясными прослойками свиное сало, в меру просолённое, издающее легкий, чесночный аромат. И баночка с вареньем из слив или крыжовника. И, ко всему, по нескольку ломтей, чёрного и белого хлеба. А самое главное, что представляло наибольшую ценность из всего представленного здесь, это была четвертинка самогонки, подкрашенная малиновым сиропом. Придающим ей вид гораздо более благородного и аппетитного напитка, чем есть он у неё на самом деле, удовлетворяющий вполне непритязательный эстетический вкус Иван Иваныча. Четвертинка, была его неизменной нормой, никогда у него не было больше или меньше этой, уже устоявшейся его нормы, определившейся многими годами практики. И крепостью своей, никак не меньше чем у водки, что способствует ещё большему удовольствию употребления этого напитка во благо возникающей той, пусть мнимой, гармонии его внутреннего душевного состояния и внешнего, окружающего его бытия. Это состояние той блажи, сравнимой разве, что с той, какую может принести только сказочная синяя птица, когда совсем нельзя отличить мнимое, кажущееся, от действительного, и когда желанное представляется действительным. Состояния, зовущего его в туманную синюю даль, куда-то подальше от грешной Земли, где одно лишь уныние, страдание и тяжкое томление духа и плоти. И это на закате дней его, предавало ему силу и большую уверенность в завтрашнем дне. Пиршество, обычно, у Ивана Иваныча завершалось на полчаса позже означенного времени обеденного перерыва. За это время, он опустошает четвертинку с самогонкой, жадно глотая её раз за разом с небольшими перерывами, маленькими ста граммовыми стаканчиками, с аппетитом уплетает половину или более принесённой им закуски. Остальное, всё, что остаётся после трапезы, он аккуратно сворачивает и укладывает в чемоданчик-саквояжик, и убирает его с глаз долой. Мне велит открыть ключом дверь, чтобы она была уже не запертой. Особенно Иван Иваныч остерегался и не желал видеть нашего механика, сердитого, придирчивого, всегда чем-то раздражённого Орехова. Если Иван Иваныч что-то слышал о нём от кого-то из рабочих на смене, на его лице возникало выражение, очень похожее на то, возникающее у него обычно, когда он выпивал грамм сто – сто пятьдесят самогонки, перехватывающей сразу же ему дыхание, будто задушить его хотевшее. От чего он морщился, мотая головой, не успев ещё какое-то время закусить. Не успевал когда, ещё, быстро зажрать её окаянную. И резкими движениями, заслышав что-то о Орехове, машет из стороны в сторону указательным пальцем перед своим лицом, означающим – нет! Стоп! Чтобы не напоминали ему лишний раз о таком горьком, и тягостно въедливом Орехове, изъевшем, как он выражался порой, всю его больную, неутешную душу, с той самой поры, лет пять или более назад, как Орехов стал работать в парке механиком. И предупреждал, будто, этим знаком, кого-то о чём-то нехорошем, известном только ему одному. Ничего плохого, таившегося в его голове, он никогда не говорил вслух о нём (Орехове), мало ли что, не станет ли это известно ему – тогда со свету сживёт. Но, в то же время, чтобы никто не смел ему, говорить против выпиваемой им четвертинки, даже дотошный Орехов, чтоб не вгрызался слишком глубоко в эту тему и не тревожил лишний раз его ранимую душу. Это святое, без чего ему и смысла быть нет. По завершению трапезы он становился совсем другим человеком, свершалось сиё таинство чудесного перевоплощения. Состояние мучительной тоски и скорби проходит, как рукой волшебника снимает, он уже ни на кого не ворчит, никого ни в чём не винит, на его раскрасневшемся лице расплывается, и долго остаётся на нём, будто, вмораживается блаженная улыбка, как-то не очень подходящая к его обычно сердитому лицу. Иногда он плоско шутит, или выражает даже притворное сочувствие кому-то, а, по настоящему, ему было уже на всё и вся наплевать. Он перебирался теперь в другой мир, нет, нет, не в иной мир вовсе, когда имеют в виду загробный, а именно в другой, туда, куда заносят только мечты и грёзы. И если, его не тревожат работой, он преображается и уже готовый жить теперь в том воображаемом мире. А если и тревожат его какой-то работой, иногда бывало, то с ней, как правило, управлялся я, или по мере сложности, её передавали по смене Иван Ефимычу, за что тот, нередко, обижался на Ивана Иваныча, потому что он всё же, частенько оставлял ему по смене какую-либо не выполненную им работу. Иван Ефимыч бывало, ворчал, был недоволен таким его, как считал не серьёзным, отношением к работе, но, как-то не желая прямого конфликта с ним и показаться, быть (слыть) мелочным, всегда только в его отсутствии, раздражённо говорил – наберут пенсионеров, какой толк от них. Этим, он был больше недоволен, как ему казалось, безразличием начальства в подборе кадров. Иван Ефимыч совсем не знал тогда о проделках Иван Иваныча, что он на смене напивается и орёт песни, что, он чудит так. Иван Иваныч после сытного обеда удобно, по-хозяйски, вальяжно располагается в старом кожаном кресле-диване и, надуваясь, до ещё большего покраснения лица, от натуги и выпитого самогона, долго орёт песни. Вот, если бы довелось тому брюхану, восседавшем когда-то в этом кресле в своём кабинете увидеть и услышать всё это. То, подумал бы, наверное, и пришёл в негодование – совсем распоясались хамы, уселись в наши кресла…, на место поставить надо их (хамов)! Песенный репертуар Иван Иваныча был слишком скуден. Орал он большей частью только одну единственную песню на стихи известного поэта С. Есенина «И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу …» многократно повторяя её, то с начала, то с середины или многократно повторял один и тот же куплет, путая и соединяя слова из разных куплетов в этой песне. На моё присутствие он обычно не обращал ровно никакого внимания и почти никогда не разговаривал со мной, разве, что, даст какие-либо краткие, сухие указания, чаще, может быть для того, чтобы удалить с глаз долой, когда ему, к примеру, захочется немного вздремнуть. Дремал он всегда чутко, в нужный момент открывал глаза, и выражение на лице сразу же обретало вполне осмысленный вид. Глубоко погружаясь в образ песенного героя, он как бы перебирался и жил уже в каком-то ином мире, окрашенном тональностью этой песни, уносившей его в тот мир. Он уходил туда от смрада и скуки в этой жизни. В эти, счастливые минуты, всё остальное, что окружало его, было ему совершенно не интересным, и ему не было до него никакого дела. В нашей мастерской был помещён компрессор, испускающий сильный шум во время работы, настолько сильный, что Иван Иваныч на время его работы, прекращал орать столь полюбившуюся ему песню, был вынужден умолкать и выходить из образа песенного героя. Такое обстоятельство, как включённый и шумно работающий компрессор, напоминало ему, что он находится в мастерской обслуживающей электросеть трамвайного парка, но никак не солирует где-то на праздничном застолье в кругу своих друзей и знакомых. Включался компрессор по сигналу-крику «воздух!», вбегающим к нам в мастерскую очень худым, словно тень, и каким-то, очень подвижным в своих движениях, в промасленном до блеска комбинезоне, рабочим, сдувающим сжатым воздухом пыль с трамвайных электродвигателей. Это действие было вызвано необходимостью удаления пыли накопившейся за многие годы эксплуатации трамвая на городских маршрутах перед его плановым профилактическим осмотром или ремонтом. У этого рабочего, выполнявшего эту работу, были какие-то большие тревожные глаза и очень белые зубы, сильно выделявшиеся на чёрном от сажи и пыли его исхудавшем лице. И был похожим он почему-то, вовсе не на негра, что, казалось бы, естественнее должно казаться, видеться со стороны. А гораздо больше, он был схожим на беса, что, конечно, менее естественно. Но таким он виделся, может быть, из-за недостаточности света в мастерской, на время своего солирования Иван Иваныч обычно выключал дополнительное освещение мастерской. Поэтому он, оказавшись в таком полумраке, из своей излишней торопливости, имел вид подвижного беса, явившегося будто, прямо из преисподней, чтобы сообщить всем страшную весть о начале армагеддона – смертельной схватке сил зла и добра, или о конце света. И, попутно, не терять, чтобы даром время, наиболее грешных в этой жизни людей, минуя чистилище, забрать с собой. Иван Иваныч, услышав возглас «воздух», недовольно морщился, хмурился, ворчал на этого «беса», так некстати ворвавшегося в его тонкий хрупкий мир и разрушившего его. Был недоволен, что обдувку затевали в обеденное время, а необходимость в этом была довольно частой. Это всегда раздражало его, тем, что ломали его состояние нирваны, такой блаженной радости охватывающей его; никак не хотелось ему выходить из образа полюбившегося героя этой песни. И был вынужден он на это время умолкать и созерцать уже, ненавистный ему, со всеми его тяготами и лишениями, реальный мир. И, чтобы, не покидать удобное, насиженное место на кресле-диване, он делает мне знак, лениво и небрежно поднятой рукой, это значило: включай компрессор. Иногда Иван Иваныч не выдерживал, и никак не покидающий его образ, застрявший в нём, вынуждал его делать отчаянные попытки орать песни и под шум работающего компрессора. Страстно желая, продолжать и дальше жить в полюбившемся ему образе, не выходить из него, переживать вновь и вновь щемящую тоску и страдания того героя, но переорать шум работающего компрессора было невозможно, и потому, он вскоре, недовольно морщась, замолкал, и на это время впадал в дрёму. Понимал – ну, разве можно совладать ему слабому человеку с неустанно работающей машиной. Как только обдувка трамвайных электродвигателей прекращалась, и не было необходимости подавать сжатый воздух, компрессор выключали. После сильного шума продолжительное время работающего компрессора, устанавливалась непривычная тишина, сразу же, разрываемая громкими, несуразными криками очнувшегося Иван Иваныча. С новой силой принимавшегося орать всё ту же песню, всё так же путая, и перемешивая слова разных куплетов этой песни. Он с радостью, вновь возвращался в образ полюбившегося ему героя этой песни. Ещё больше краснея, и багровея от натуги, и от разлившейся, и текущей по всем жилам и капиллярам его организма, выпитой им самогонки, творившей с ним такие чудеса. Она преображала человека, на закате дней его, придавала ему жизненный пафос и большое вдохновение и может быть какое-то очарование самой жизнью, как в былые молодые годы. Я проходил практику и потому работал всегда в первую смену, поочерёдно – неделю с Иван Иванычем, следующую неделю с Иван Ефимы-чем. Иван Ефимыч был моложе Иван Иваныча - пятидесяти пяти лет, повыше среднего роста, худой, с почти лысой головой, весёлый, разговорчивый, медлительный ироничный, но совсем не злобный человек, пил редко, на работе никогда, в молодые годы, во время Отечественной Войны и после неё, прослуживший восемь лет на Тихоокеанском флоте, на Курилах. Отгорланив песни, точно так, как это может быть на дружеской вечеринке, или ещё может быть за праздничным столом в кругу своих друзей и близких, немного подремав, Иван Иваныч не замечает, как подходит к концу его смена. Время бежит уже быстро, не то, что в начале рабочей смены, с утра, как будто истязает его своим медленным течением за что-то. Ему на смену приходит уже Иван Ефимыч. Как-то сухо поздоровавшись, не глядя друг другу в глаза, смущённые друг другом, несколько сконфуженный и какой-то осоловелый, Иван Иваныч смущённо, виновато улыбаясь, будто желая этим замять свою вину, к этому времени вполне приземлённый, распрощавшийся со своим образом песенного героя и твёрдо стоящий теперь на грешной земле, доволен окончанию рабочего дня. Возможно, даже чувствовавший вину за собой, а может быть и грех лицедейства, ничего не мог поделать с этим, с этой напастью, быстро переодевшись, как-то неловко попрощавшись, сдав, смену Иван Ефимычу, он берет свой чемоданчик-саквояжик и торопливо уходит. |