Он был среднего роста, чуть больше средней упитанности, лет сорока пяти – сорока шести, его движения были резки и стремительны, будто преодолевал препятствия, сохранял ещё хорошую армейскую выправку. На его лице от правого глаза к щеке до переносицы был небольшой кривой шрам. Это след осколка, прочертившего свой путь по его лицу, от разорвавшейся мины в далёком сорок пятом при взятии Берлина. Тогда он командовал всего лишь отделением и поэтому, наверное, после перенесённого в той войне ранения, этим глазом, из-за его неподвижности, он смотрел, как-то пристальнее, сосредоточеннее, точно, как ястреб или коршун на добычу. И казался, поэтому, он более озлобленным, чем может быть, был на самом деле. На утренних разводах он редко был в хорошем расположении духа. Огорчения ему приносили доклады о тех или иных происшествиях. Провинившиеся выстраивались в одну шеренгу перед строем, где зачитывались, или докладывались ему устно их прегрешения: это обычно пьянки, драки, самоволки, кражи воинского имущества на вещевом или продовольственном складе. От всего, что было ему доложено на разводе, не сулило ничего хорошего, он хмурился, лицо становилось суровым и озлобленным, заложив руки за спину, нервно ходил взад вперед подле строя военнослужащих, раздумывая, чем и как наказать провинившихся, затем останавливался и громко, злобно сыпал угрозы каждому провинившемуся – о, что! На гауптвахту, под суд, в дисбат пойдешь, это сокращенная форма – дисциплинарный батальон, где тщательно и с усердием занимаются перевоспитанием своих подопечных, военнослужащих рядового и сержантского состава срочной службы, попадающих туда за серьёзные нарушения воинской дисциплины и порядка. Тот, кому была обещана такая перспектива, стоял перед строем и тупо, смотрел, куда-то в никуда и, с тупым безразличием выслушивая угрозы комбата. Иногда, таких провинившихся была группа более десятка военнослужащих, из них комбат непременно, человека два три на десять суток отправит на гауптвахту, остальным объявит наряды вне очереди и предупреждения о более строгом взыскании, на тот случай, если повторно тот, обнаружит себя в чём-то не дозволенном. На очередном разводе происходило всё в той же неизменной последовательности. И на этот раз, уже в который раз, его сильно огорчили рядовые Петухов и Солодилов, уличённые не только в пьянстве, но и краже продуктов с продовольственного склада и обмундирования с вещевого, для обмена их на водку у гражданского населения. Ещё ранее, за то же самое, кражу продуктов и обмундирования со склада и пьянство, сидевшие на гауптвахте. Но остановиться и раскаяться в своих аморальных поступках они так и не смогли, напрочь утратили из-за пьянства всякий контроль над собой. И особенно озлобился комбат, когда узнал, что они вымогали ещё и деньги, у кого-то из гражданского населения. Комбат так разошёлся тогда, что в порыве гнева матерно ругался и яростно махал в воздухе руками сжатыми в кулаки, он будто набивал морду тому и другому, и приговаривал при этом – о, что! Одного отправлю в дисбат в Магадан проморожу гада, а другого в Туркмению выжарю мерзавца, им здесь плохо, им пить не дают. О, что! Это всех касается, кому никак не служится, не живётся здесь. Вас, что, мерзавцы только пить и жрать сюда призвали. Он ходил подле них, как нахохлившийся бойцовый петух готовый к очередному бою. Глаза сосредоточенно застыли, будто выбирали правильную позицию для успешной атаки. Провинившиеся стояли, тупо понурив головы, и односложно отвечали на вопросы рыкающего комбата – да, нет, так точно, никак нет. Разнарядки уже имеются туда, там ждут, не дождутся вас. Родные пенаты давно скучают по вас! Предупреждаю последний раз, да сколько же можно – яростно кричал, сжимая кулаки комбат, злобно вглядываясь в пропитые морды этих супостатов, доставляющих ему столько хлопот и огорчений. В отличие от комбата, совсем молодой ещё тогда лейтенант Зеленяк, недавно появившийся в гарнизоне после окончания военного училища, двадцати двух или двадцати трёх лет от роду. Был ровесник некоторых, поздно призванных военнослужащих срочной службы, он боролся с пороками в своем взводе с помощью армейского юмора, ну, юморил так; выставляя нарушителей дисциплины на посмешище. Но может быть, вовсе и не боролся, а просто от скуки по молодости и весёлости он так развлекал себя на первых порах, ну, вроде, как забава была у него такая, пока привыкал ещё только к гарнизонной жизни, имел на тот момент такое отношение к ним. И принялся тогда он, на протяжении какого-то времени, методично и беспощадно высмеивать злостных пьяниц своего взвода. По истечении лет, скорее всего, вместе с иссушением и зачерствением души своей, конечно, утрачивал своё, такое своеобразное, чувство юмора. Там на гражданке, примерно в это время вышел какой-то указ партии и правительства, наших рулевых тогда, по усилению мер борьбы с пьянством и алкоголизмом. Легкой рябью от эпицентра, находящегося где-то в кремле, он добрался и коснулся как-то и армейской жизни на расстоянии около двух тысяч км. О нём на политзанятиях объявил, довёл до сведения военнослужащих замполит Чикольба, говорил о своевременном выходе этого указа, как о всемерной заботе партии и правительства о здоровье и благополучии нации. И предупреждал, следуя этому указу, что отныне пьянство будет строже наказываться. На каждой вечерней проверке, перед отходом военнослужащих ко сну, на сон грядущий, читая проверочный список фамилий, лейтенант принялся так вот, с юмором, возможно, и не всем был понятен его юмор, и на протяжении, наверное, нескольких недель, насмешливо упрекать нерадивых военнослужащих, обнаруживших себя в первую очередь, в пьянстве. Ну, и разгильдяйстве тоже. Ему захотелось тогда, следуя тому указу, (этот самый указ, наверняка, и надоумил его) так необычно, высмеивать тех, особо злостных, неисправимых пьяниц своего взвода, таким юмором уничижить их. Напомнить им перед строем остальных военнослужащих об имеющихся у них пороках, как бы так карикатурно выставить их напоказ, на всеобщее обозрение, тем самым, как-то больнее этим уколоть их зачерствевшую, малочувствительную душу, но ещё не совсем задубевшую, чтоб совсем никак не чувствовать этого укола. Ну, что-то вроде того, что, мол, вы посмотрите на них ничтожных и порочных, как они нам мешают жить. Предполагая, наверное, что этим он вызовет в их пропитых, но всё же, ещё окончательно не загрубевших душах, стыд. Может быть, он ещё надеялся, что эти души ещё способны реагировать на стыд, ещё не совсем они убиты алкоголем. И они, устыдившись, будто предполагал лейтенант, и прекратят пьянство, и будут, навсегда, избавлены от этого порока. Ну, и конечно, это будет некоторым другим военнослужащим, морально малоустойчивым, ещё только колеблющимся туда, сюда, упреждающим уроком. Конечно, искоренять напрочь это зло, чтоб и духу его не было, он не собирался вовсе, это не под силу, даже комбату и начальству выше. Это, скорее всего, не под силу и Всевышнему, допустившему досадную промашку, и сотворившему такой брак при своём творении всего и вся. – И, прочитывая фамилии списка стоящих в строю на вечерней проверке военнослужащих, и доходя до фамилии много и часто пьющего субъекта, лейтенант дополнял её ещё и тем выразительным словом, означающим его порок, говорить о котором широко и вслух, как-то особо не принято. Может быть, это было похоже, на пародию процедуры отпущения священником грехов. Алкоголик Соколов! – произносит он, как всегда ровным, спокойным голосом следующую по списку личного состава взвода фамилию, не обращая внимания на смех в строю. И, глядя, оторвавшись от списка на опухшую побагровевшую, видимо, ещё с гражданки, а теперь ещё и задубевшую здесь, его морду. Конечно, если бы эта морда призвалась в армию в положенный срок, в восемнадцать – девятнадцать лет, она бы ещё не успела сделаться опухшей, да ещё задубевшей, но эта морда была призвана где-то года в двадцать два, то уже к этим годам, вполне успела обрести такой вид. Глядя на эту морду, лейтенант будто ожидал, что вот теперь-то, эта морда, наверняка проникнется стыдом, и угрызением совести. И изгонит вон из своей зачерствевшей и задубевшей души этот порок и освободится навсегда от его влияния, охватившего её своей мёртвой, никогда не ослабевающей хваткой. И станет теперь она, огрубевшая, наглая и опухшая морда, высоко духовной, одухотворённой личностью, она теперь будет иметь, только наивысшие помыслы и устремления к добродетели. Он же, тот самый алкоголик Соколов, при таком внезапном обнажении, выставленный на посмешище, на всеобщее обозрение, будто оказался обнажённым от внезапно сорванной с него одежды, или уличённый в краже, или ещё в каком либо аморальном, неблаговидном поступке. Устыдившись от такого неожиданного обращения к нему, нервно поёживаясь и подергиваясь, он сбитый с толку, как от сильного и внезапного удара кулака в свою наглую пропитую морду, ещё более багровеет. И под хохот стоящих в строю сослуживцев, смущённый Соколов пробормотал только – Сам ты алкоголик. Вместо того, чтобы громко сказать «я», как того требует устав. Не обращая внимания на реплику уничижённого им Соколова, лейтенант продолжал читать проверочный список, и назвал фамилию следующего по нему грешника, будто они у него там помечены были, или он их уже знал наизусть – алкоголик Самойлов! Он сегодня там, где дают агдам – шутил, вдогонку лейтенант, выставляя и его на всеобщее обозрение, на всеобщее посмешище. И всё тот же смех в строю. Ну, как будто и эта, следующая по списку, пропитая морда, возьмёт да и устыдится и прекратит навсегда вливать в себя дьяволово зелье – алкоголь, и превратится в лицо с ясным и целеустремлённым взором и не способно будет оно подвергаться дальнейшей нравственной эрозии и разложению. И, этот грешник так же, от внезапного обнажения себя, оказался сбитым с толку, как от неожиданного удара кулака в свою пропитую морду, всполошившись, отвечал не многословно – ага! И закатив взгляд в потолок, будто там искал подсказку, чтобы выйти победителем в столь занятной словесной баталии. Или, означал это его мутный взгляд – будто, ну и ну, так не он же один так порочен в этом. Алкоголик Чернов! – продолжал чтение списка лейтенант, и вдогонку всё так же шутил – Он сегодня тут, где пьют вермут! А ты кто! – хрипло отвечал ему столь нелепым нелогичным вопросом очередной, сильно обидевшийся из проверочного списка пропойца. Будто устыдившись теперь, и эта сжираемая совестью пропитая морда, пройдя чистилище, станет благородной личностью, не имеющей склонности к порокам, чтящей устав воинской службы и глубоко уверовавшей в коммунистические идеалы, которые проповедует на политзанятиях замполит роты капитан Чикольба. Они, особо выделенные при чтении проверочного списка, эти пропойцы, воспринимали это как обращённую к ним оскорбляющую их матерную ругань, были прилюдно поруганы более сильным противником, когда никак не применим в ответ аргумент кулака без серьёзных последствий для себя. Ну, не жаловаться же им на лейтенанта замполиту роты за столь изощрённое обращение с ними или, не подавать же в суд за «клевету» порочащую их «доброе» имя, на обидчика, в самом деле? Так красноречиво и забавно в течение где-то около месяца на вечерних проверках величал лейтенант самых злостных, не поддающихся исправлению пьяниц. Далее ещё двое или трое из проверочного списка, попавших под «огонь» его уничижающей критики грешников, получивших свою порцию отпущенных грехов, и, он, пожелав далее, всем спокойной ночи, объявлял отбой и покидал помещение казармы, с последующим повторением этой процедуры воспитания закоренелых пьяниц взвода. Сам же он был довольно скромен, в пьянстве на то время замечен не был, пока ещё не подвергся эрозии и разложению, находясь в среде, где сложно устоять влиянию таких традиций и обыкновений; ну, и о генеральских погонах вовсе не мечтал. Да, скорее всего, если бы, не было того указа, и лейтенант, наверняка, так не шутил бы, вовсе. Ему и в голову не пришло бы такое. Кремлёвские сидельцы (кремлёвские мудрецы) своим пустопорожним указом (ничего, по сути, не меняющим) создавали условия для такого каламбура – такую пародию на тот указ. Своеобразным воплощением, преломляясь в головах исполнителей их воли, своей недостижимостью, вызывали на выходе, такую карикатурную картину «исправленной» действительности. Явившейся, будто, отражением этой действительности в кривом зеркале, с её устрашающими гримасами, вызывающими у кого-то смех, у кого-то недоумение, или, даже, страх. Невозмутимый ротный старшина сверх срочной службы Ожелас, не обращая внимания ни на что, водил роту повзводно в столовую, говорил своим бархатным, ироничным, с небольшим акцентом голосом, делая какие-либо замечания, командовал – «на лефо! На прафо!» Для него, повидавшего за многие годы службы много всякого, это была совсем обычная рутина. Так же иронично, с армейским юмором, он с удовольствием объявлял перед строем наряды вне очереди провинившимся, такой-то первый проход, такой-то второй проход, такой-то третий проход, это означало, что нужно было тщательно выдраить длинные проходы между кроватями и под кроватями в казарме. Кому-то в наряд на кухню, кому-то уборка территории и.т.д. Он был среднего роста, чуть больше средней упитанности лет сорока пяти – сорока шести, тех же лет, что и комбат, и был с уже седой головой. Его движения были медленны, тяжеловаты, но всё ещё он сохранял неплохую армейскую выправку. Но, на пенсию ещё не торопился выходить, вроде бы и пора было. Наверное, нуждался в деньгах, в большем их количестве, можно было и аферу какую-нибудь провернуть, пусть мелкую, но всё же, прибыток, чтоб приобрести их помимо зарплаты. Уйдёшь на пенсию, и не будет такой возможности. Пил умело и умеренно. За время многолетней службы приобрёл умение и опыт в этом не простом деле. Захотелось ему как-то однажды попрать армейские обычаи, видимо, там, у комбата или у замполита об этом какой-то разговор был. Он, чуть заметно, как-то насильственно улыбаясь и отдуваясь, потому что приходится делать заметное усилие на это, уже, так чтоб легко и просто, естественным образом не выходит. За многие годы, как ни старался он обмануть, знать норму, змий зелёный всё же, немало сил забрал и потрепал его. Он возмущённо перед строем, бывало, иронично говорил тогда – ну какие могут быть старики в двадцать – двадцать один год, мне сорок шесть, я себя стариком не считаю, повторяя по нескольку раз сказанное, для пущей ясности, будто это важный пункт воинского устава. Однажды по какому-то случаю в части был концерт, с прослушиванием модной тогда танцевальной музыки, и некоторые военнослужащие с особым рвением и азартом, большие любители её, видимо, ещё с гражданки, танцевали буги-вуги. Это происходило в просторном помещении армейского клуба. Присутствовавший там ротный старшина Ожелас, как ответственный за это мероприятие, потому что он был тогда в наряде дежурным по части, иначе его появление там ни коем образом, не было бы возможным, подобные мероприятия он терпеть не мог. Они были глубоко чужды ему. А тогда, он подолгу службы, отвечающий за порядок и дисциплину, наблюдал это зрелище, происходящее в затемнённом, слабо освещённом зале. От происходящего там, не ожидавший ничего подобного, он был сильно смущён, сконфужен и этим оскорблён до глубины души. Особенно, когда встречался, как ему казалось, с безмерно наглыми, вызывающими взглядами, с дерзким выражением на лицах танцующих, выкрикивающих при этом что-то непонятное, казавшееся ему непотребным, сравнимым, ни с чем более, как только с матерной руганью в свой адрес. Наблюдая всё это, казавшееся ему бесовским наваждением, в нём возникала и обида и стыд, как если бы его прилюдно оплёвывали, и давали оплеуху, или может быть, на глазах у всех выпороли. От смущения и злости, он багровел, морщился, будто от горечи во рту, старался это скрыть какой-то смешной не естественной улыбкой. Он принимался, как-то неловко насильственно улыбаться, чтоб только, как казалось не разрыдаться бы от обжигающего, и унизительного чувства стыда. Это было каким-то изощрённым издевательством над Ожеласом, оказавшимся там, где никак не должен был оказаться. Он оказался в месте, совершенно чуждом ему по духу и строю души его. Он предполагал увидеть здесь, когда затевалось это мероприятие, ну, какие-то народные танцы и пляски, или вальсы. Услышать, пусть пошловатые, но всё же, какие-то частушки, никоим образом не вызывающие у него стыда. А тут оказалось то, чего ранее он и не видывал и не слыхивал, и совсем не знал, что такое есть на этом свете, никак не подозревал даже, о существовании такого вертепа. Он, как дежурный по части, отвечающий за всё происходящее здесь, пытался придать этому более пристойный вид, ну, как он это понимал. Но все танцующие, его поняли как-то, совсем наоборот и оказались совершенно не управляемыми. Они с ещё большим старанием и азартом, и с каким-то остервенением, поддавшись магическому действию этой музыки, её бешеным, сумасшедшим ритмам, в порыве ну, прямо, яростных, ураганных, движений танца, издавали какие-то всё более звероподобные, совершенно непонятные ему, пещерные звуки. От их судорожных, конвульсивных движений, от хищного выражения на их лицах, от издаваемых ими непонятных, пугающих звуков, от всего того, что он здесь видел, это были, будто разъярённые дикие звери. Они в стремительном вихре танца бросаются вдруг к нему, и у самого его смущённого лица, щёлкая смыкающимися и размыкающимися челюстями, как оголодавшие волки, чтобы во всей этой коловерти, будто растерзать, разорвать и загрызть намеревались его. Когда он пытался вмешаться, чтобы остановить эту, как он выражался сатанинскую музыку и прекратить этот безумный шабаш. Их дерзкие наглые взгляды разили, уничижали и глубоко обижали Ожеласа, делали его ненужным, ничтожным, лишним там. Его смущение было таким, будто его раздели на людях догола. И утешить его там было некому. Они же, отдавшиеся, ураганному темпу танца и душераздирающей музыке не обращали никакого внимания на него, будто забыли о его существовании вовсе, будто это не грозный ротный старшина Ожелас, а так, кто-то неприметный, ничего не значащий, неизвестно почему затерявшийся здесь. Он же, считал происходящее, признаком глубокого морального разложения, развращающим всех остальных, ещё не подверженных его влиянию. И посчитал, что необходимо, как-то пресечь его, наказать самых активных и совсем уж осатаневших участников этого зрелища. Но прервать это мероприятие где-то на его середине, такой власти у ротного старшины было маловато, потому что оно было разрешено, либо комбатом майором Уваровым, либо замполитом старшим лейтенантом Чикольбой. Скорее всего, по случаю какого-то праздника его разрешил молодой замполит Чикольба, наверное, проявляя такой либерализм, он подумал – пусть порадуются военнослужащие, не сами по себе, а под присмотром строгого и авторитетного старшины Ожеласа. Наверное, если бы они присутствовали тогда с майором Уваровым там и видели всё происходящее, то, вероятнее всего, они прервали бы это мероприятие. Но, по вечерам, они присутствуют в расположении части только в каких-то особых случаях. Утром следующего дня Ожелас с лихвой отыгрался над своими обидчиками, причинившими ему такой глубокий моральный ущерб. Когда построив роту для следования в столовую на завтрак, он с радостью и наслаждением, иронично улыбаясь своей насильственной улыбкой карёжущей его порядком испитое лицо, он напомнил теперь о себе – кто он, объявляя – Чесноков – буги-вуги первый проход. Возмущённый Чесноков на вопрос – за что, получил ответ, довольного своим остроумием, старшины – и второй проход. И добавил – а тебя-то супостата, я особо строго проверю, лично, исполнение. Видимо, ещё не ушёл его вчерашний образ из головы Ожеласа, будоражил его – крутился там он словно колесо. И напоминал ему, когда тот, как самый лютый зверь из всех остальных осатаневших там, издавая какие-то злобные, угрожающие звуки, он перед самым его лицом и головой неистово щёлкал челюстями, будто сильно оголодавший волк, и впрямь явился туда, чтобы сожрать его, и некоторые другие, уподобившись ему, повторяли это за ним. Поэтому, глубоко обиженный Ожелас хорошо всё помнил, как вчера в полумраке помещения, с какой-то издевательской музыкой, щёлкали его челюсти, и смыкались так близко над его головой и лицом, будто и вправду, он так люто загрызть его хотел. Теперь уже успокаивающийся Ожелас продолжал и далее вымещать свою обиду, Сальников – буги-вуги третий проход, опыт предыдущего подсказал, задавать вопросы не следует. Киреев – буги-вуги коридор, вопросов не последовало. Каких-то других буги-вуги он отослал в наряды на кухню, и уборку территории и туалета. Ну, что вугивисты, исполнение проверю лично, – злорадствовал теперь Ожелас, производивший расчёт со своими обидчиками, за вчерашнее моральное уничижение его. В их же разумении ротный старшина был законченным жлобом не воспринимающим и не способным понять всех тонкостей этой эстетики. Потом шутя, смехом говорили некоторые из активных участников того танцевального вечера, что Чеснок (Чесноков) и Сальник (Сальников) самого Ожеласа зажрать хотели. Однако огорчения комбата майора Уварова так и не прекращались, шла какая-то тёмная полоса, как угрожающе не рыкал он на утренних разводах, на очередных нарушителей дисциплины и порядка, а толка в этом было мало. Зачитал утверждённый сверху приказ об отправке рядовых Петухова и Солодилова, как не поддающихся исправлению, в дисбат, куда-то в Туркмению, как ранее он выражался – выжарить их там, сопровождая свой апофеоз резким комментарием, злобно тыкая кулаком в лист бумаги, будто в их наглые пропитые морды – о, что! Нахалюги хватит, думали, вся служба будет, украл! Пропил! Самоволка! Гауптвахта! И через два года домой! Нет! Теперь дисбат, там из вас дурь вышибут, если вы здесь не понимаете человеческого языка, и чересчур нежного отношения к ним, изнежили вас здесь мерзавцев! – с возмущением и горечью шутил комбат. И так разошёлся в гневе, что чуть не порвал кулаком бумагу с приказом, с остервенением и злобой ударяя в неё кулаком. Так и не поддались грешники исправлению – нескончаемые самоволки, пьянки, хищения. Отправлял их на прожарку, грешные, неисправимые здесь души, чтобы избавить их там от всех пороков, пройти чистилище – истязание своей греховной плоти, искупить там свои грехи, освободиться от них и вернуться после этого в часть свою, уже совсем, беспорочными, почти святыми. Был недоволен и так же огорчен он, тем что, слишком часто на его взгляд ходят к Григоряну, это младший лейтенант медицинской службы, армейский фельдшер, чтобы выпросить у него освобождение от каких либо обязанностей, занятий и работ, жалуясь на какие либо недомогания – настоящие и мнимые. Чтобы как-то по легче скоротать срок службы, находясь, какое-то время в санчасти. Комбат на разводе сверлил своим немигающим глазом стоящих в строю, грозя им указательным пальцем, кричал – о, что! Это не пройдет у вас, а что не идёте к Ожелосу, грубо шутил он, он быстрее вылечит вас, я сам буду контролировать и отсылать к нему, бездельники! Стоящий подле, довольный Ожелас, иронично, еле заметно, насильственно, хищно улыбался. Будто уже приглашал, ну, кто первый, давай смелее, выходи на правёж, не сомневайтесь, вылечу от всех недугов и болезней. Не успел разобраться и покончить с какими-то делами, как свалилась ещё большая печаль на его голову, вызванная ещё большей бедой. Исчезли двое рядовых, несколько дней их нет в части, никто не знает где они, переполох. Комбат часто вызывал в свою канцелярию военнослужащих хорошо знавших их, друживших с ними, пытался выяснить, неизвестно ли им место нахождения отсутствующих, никто ничего не знал. Пока, в течение нескольких дней, искали их где-то недалеко, через неделю или чуть более, уведомление с военной прокуратуры приходит, грохнулись они где-то, под Ростовом, пытаясь уйти от милицейской погони, на угнанном легковом автомобиле, находясь в сильном алкогольном опьянении. Да так, что их останки не опознать, это где-то около шестисот километров от расположения воинской части. Никто не знал, куда и зачем они ехали, что так далеко оказались от расположения своей части. Чтобы было, на что пить и жрать по дороге, эти двое грабили случайных попутчиков подсаживающихся к ним, желавших куда-то доехать, не подозревая в них, переодетых в гражданскую одежду, покинувших свою воинскую часть военнослужащих, попросту дезертиров, угнавших легковой автомобиль. Проехав какое-то расстояние, они, ограбив, высаживали или выбрасывали этих попутчиков из машины. И теперь, во время милицейской погони с ними были два неизвестных попутчика, следующих вместе с ними в свой последний путь. А на опознание возили тогда несколько сослуживцев, хорошо знавших их, а точнее тех, знавших выколотые письмена и рисунки, обильно покрывающие их тела, означающие их жизненное кредо, чтоб никогда не забыть о нём и неизменно, как по путеводителю следовать по ним по жизни. Ну, а теперь согласно этому кредо, и не изменившие ему, проследовали в последний свой путь, под печальные звуки арф издаваемых херувимами на небесах, глубоко скорбящих по грешным; и не предполагавшие несчастные, что сильно огорчат тем самым своего комбата, приведут его в смятение и ярость. Ну, а теперь, обнаружив месиво из нескольких (четырёх) тел, представлялась, возможность родным и следствию, по этим письменам и рисункам, опознать тело одного и другого. Идентифицировать их. Это происшествие, опознание тел его участников, осложнялось ещё и тем, что с ними были ещё кто-то двое неизвестных из гражданских лиц, случайно оказавшиеся их попутчиками. Продолжая движение, они не успели их высадить до начавшейся погони за ними, нашедшие теперь и эти несчастные, вместе с ними такой печальный свой конец. Несколько дней комбат только присутствовал на разводах, а рыкать, и махать кулаком или указательным пальцем уже не было у него душевных сил. Такие ничтожные его угрозы были никак не сопоставимы со случившимся происшествием, требующим ещё какого-то времени для своего осмысления. Он стоял задумчивым, с озлобившимся выражением в лице перед строем. Вместо него что-то говорил по этому поводу тихим спокойным монотонным голосом замполит капитан Чикольба, недавно сменивший на этой должности переведенного на другое место службы старшего лейтенанта Мелкумяна. И под суд отдавать теперь некого всё разрешилось там, на небесах в канцелярии Всевышнего. А домой, что писать каждому из них, «геройски» погиб при исполнении служебных обязанностей – размышлял комбат. То ли от того, что это событие не находило здравого обоснования, оценки случившегося, как-то может быть и не к месту, нелепо в этой ситуации, будто издевка приходили в голову слова из песни – напрасно старушка ждёт сына домой, ей скажут она зарыдает. А кто-то и в самом деле ждёт их домой. Прошло какое-то время подлечились старые душевные раны у комбата, открылись новые. Вскоре с каких-то точек, это удаленные части гарнизона, подвезли человек шесть с тяжелыми травмами, полученными ими в пьяных драках в неравной схватке с военнослужащими другого не их призыва. Человека три или четыре поместили в госпиталь для лечения, двоих затем комиссовали, на столько, тяжелыми были их травмы, и эти происшествия добавили новые огорчения комбату. Как всегда на утреннем разводе он тогда кричал, угрожал, махал кулаком, будто впредь этим прекратит все эти происшествия, сыпавшиеся длинной чередой, как из рога изобилия. Да что там рядовые, на каком-то разводе, он рыкнул на капитана Баландюка – опять! Спишу к чёртовой матери – не выдержав приступа гнева, злобно говорил комбат, осматривая его своим ястребиным взглядом. Капитан, обычно с идеальным внешним видом, всегда такой серьёзный и важный на политзанятиях, иногда он замещал замполита; или на проведении строевой подготовки. Теперь же, он стоял с опухшим не бритым лицом, и в помявшемся мундире, будто, вот только что с огневой позиции вернулся, проведя в окопах не одни сутки, отражая атаки наседающего врага. Было как-то непривычно его видеть таким, каким-то теперь, лет на десять постаревшим, а ему и было-то всего не больше тридцати пяти – тридцати шести. Пил он обычно кратковременными запоями, где-то раз в полтора – два, иногда три месяца. Длительность запоя три, четыре, пять дней, не больше. Конечно же, далее опомнившись, комбат не будет угрожать, не будет отчитывать капитана здесь на разводе перед строем рядовых, разговор с ним он продолжит уже в своём кабинете. Будет в гневе кричать на него – ты, что, с горя так пьёшь? Это, с какого же горя ты так пьёшь? Какое горе так одолело тебя? Его крик был слышен даже дневальному в наряде, у тумбочке. Это звучало даже, больше насмешливо, чем злобно, видимо, предполагал майор, что этим он окажет какое-то большее воздействие на него, и тот, после такого, щемящего его и без того истомившуюся душу, подчинившись стыду, прекратит запойное пьянство. Или, по крайней мере, растянет его на большие временные интервалы между запоями. Получив очередную взбучку от комбата, всё более недовольного его запойным пьянством, побывав у него в канцелярии на хорошей пропарке, как обычно в подобных случаях выражались остряки, капитан будет месяца два – три, как шёлковый, примернейшим офицером части. Далее, из череды следовавших одно за другим происшествий, комбат был огорчён новым, ещё более тяжким происшествием, видимо, приходилось писать всякие отчёты по случившемуся, поэтому, долгое время он вообще не присутствовал на утренних разводах. Их проводили другие офицеры или, как всегда ничем невозмутимый ротный старшина Ожелас, к тому времени, ставший уже прапорщиком, возмутить которого смогли бы ну, разве, что разверзшиеся небеса перед концом света. Случилось, что рядовой Капинос, водитель армейского автомобиля, и с ним ещё трое или четверо рядовых в состоянии сильного алкогольного опьянения проезжая очень опасный участок шоссе «Волчьи ворота», не справившись с управлением автомобиля, упали на дно глубокой пропасти, глубиной более, сто метров, и от них самих мало что осталось. От этого происшествия вся рота оцепенела на несколько дней. Комбат с замполитом объясняли это происшествие где-то в политотделе округа, тем, что это гражданка – гражданская жизнь поставляет им такой, мало, пригодный материал, и они здесь вовсе не причём. |