В этом году Виталий стал совсем плох. Дальше набережной уже и ходить никуда не мог. Выйдет на набережную уже к вечеру, когда не так жарко, часик полтора посидит на скамеечках с дружками, да потихоньку, угнетённый немощью, пойдёт домой. Проживал он недалеко, можно сказать совсем рядом, в пяти минутах ходьбы от неё. На днях приснился ему сон, как крест лежал во всю водную гладь озера, а он смотрит на него и думает – быть такого не может. Что означает сиё? Неужели кончину его. Много лет уже, он был на инвалидности, наверное, лет с сорока трёх. Но по вечерам, с дружками из отдыхающих и местных, он ещё и в этом году, как обычно летом и осенью, ходил на танцы в санаторий «Северная Двина», расположенный в пяти минутах ходьбы от его дома. В другие санатории, расположенные дальше, куда прошлые годы, он так же, по вечерам ходил на танцы, в этом году, ходить туда, он был уже не в силах. В начале сентября перед закрытием этого санатория, вечером на танцах, так же, как в прошлые годы, он там увидел Куравлёва. Нет, нет, этот Куравлёв не имеет никакого отношения к знаменитому артисту Л. Куравлёву. Так его просто прозвали остряки из компании, потому, что он был очень похож внешне, своим лицом на Л. Куравлёва, правда, он был заметно мельче и худее подлинного Л.Куравлёва, он был, как бы, уменьшенная копия натурального Куравлёва. Настоящего имени этого Куравлёва, никто не знал. Только знали, что этот Куравлёв, поддельный воображением и фантазией тех остряков, уже много лет, наверное, около двадцати, или более, тайно ездит сюда, всякий раз, как на первое романтическое свидание к своей возлюбленной Галине, из далёкой Белоруссии, и гостит у неё обычно, целый месяц, либо сентябрь, либо октябрь. А Виталий, когда-то, очень давно, ну, лет двадцать пять назад, ещё в пору их бурной и тревожной молодости был с ней довольно близко знаком. Она была его ровесницей, но продолжительного романа у него с ней, почему-то не получилось тогда. А, года два или три назад, её подруга и рассказала Виталию кое-что об этом кудеснике Куравлёве, на долгие годы завладевшем его Галиной. И, вот, уже который год, когда Виталий приходит сюда на танцы. Он видит, как этот самый Куравлёв без сколь-нибудь, заметной устали выплясывает и вытанцовывает танец за танцем без перерыва со своей возлюбленной. Так же, без каких либо изменений, будто на долгие годы прописанного сценария это было и в этом году. Виталий, так же, как и прошлые годы, сидит на скамеечке, ничего не делавший, а уже уставший, будто целую смену отработал на разгрузке и погрузке каких-то тяжестей, и видит всё тоже, что приводит его к какому-то озлобленному волнению, а теперь, и к возмущению. Будто он хочет сказать и пожаловаться кому-то – да, как же это так, такого не может быть, когда же будет конец этому безобразию. Он сокрушённо, с горечью, готовый чуть не разрыдаться от такой, казавшейся ему несправедливости, с завистью и каким-то безысходным отчаянием смотрит, уже который год, на этого, совсем не обычного Куравлёва. Неизвестно откуда, наверное, из своего прекрасного далёко, каждый год являющегося сюда. Будто всякий раз, для того только, чтобы, так назидательно и наглядно напомнить ему о себе, хотел уничижить его, мол, посмотри недоделок – несчастный и убогий, как надо легко и просто жить. Виталий, уже морально раздавленный, не выдерживающий такого издевательства над собой, чтобы может быть, как-то успокоить себя, насмешливо, а сам готовый чуть не разрыдаться, с дрожью в голосе, говорит о нём, не то самому себе, не то кому-то из своих дружков, вместе с ним часто, регулярно посещающих танцы. Гораздо более здоровых, и совсем не вникающих в смысл его старческих страданий и брюзжаний, озабоченных только своим, как высмотреть и выцепить, не упустить, подходящую женщину, здесь на танцах. Он вроде, как жалуется им на него, такого бесстыжего хама, появляющегося здесь, и наносящего ему всё больший моральный вред. – Что творит…, ну, что творит…, да ты посмотри, только, что он творит. – Возмущается вслух, глубоко обиженный Виталий, и продолжает. – Я ему в сыновья гожусь, каких-то трёх, четырёх лет не хватает. Он с сорок второго года рождения, а я с пятьдесят седьмого года рождения, а я не могу быстрый танец до конца оттанцевать, с половины на скамейку ухожу, чтобы отдышаться. А он, что вытворяет, подумать только, один за другим и никакой устали у него, у этого нахала нет, сохранился же где-то гад! Ему никто, из его дружков, увлечённых охотой на женщин, ничего не отвечает, будто самому себе говорит, или так, вслух размышляет. Виталий очень печалился о том, как когда-то давно, ещё в молодости, подорвался он в этой жизни такой не простой, и всё пошло не так, как-то вкривь и вкось, расшаталось, разболталось всё, и вот тебе и результат на выходе. Теперь же, сидя на скамеечке, и глядя на своих более удачливых дружков и на свою Галину с Куравлёвым, он как-то отчаянно тосковал по тем временам былой молодости, и завидовал им, будто они всё ещё там и наслаждаются всем тем, ему на зависть, и всё у них ещё впереди. А, у него всё давно перегорело и обратилось в прах, он уже давно выпал оттуда. И ощущал себя теперь, каким-то выброшенным из жизни, с её поля, аутсайдером; никому ненужным, и неспособным ничего уже изменить, лишённым напрочь и моральных и физических сил. Как-то обречённо, с кислым выражением на лице, всматривается он, как ещё силён, подвижен и ловок в своих движениях этот ненавистный ему Куравлёв, будто он виновен в ранней его немощи. Видит, как хищно, чуть не с бешеным задором, в быстром движении танца, он смотрит на свою возлюбленную Галину, будто видит её впервой, как будто он, и не старик ещё, а ему ведь уже, семьдесят один. А, вот он, совсем немощный и никудышный, так не может. А этот самый, не натуральный Куравлёв не знает и не догадывается даже, что ввергает какого-то, совсем неизвестного ему Виталия в состояние большой тревоги, тоски и уныния и даже злости, своей, такой большой уверенностью в себе, оптимизмом и задором. А там, далеко, далеко у него дома семья, и многие годы в его семье ничего не знают о его проказах здесь на курорте. Он, наверное, точно как тот Гаврила, был неверным мужем и своим жёнам изменял. И никак не мог он, как тот Гаврила, быть примерным мужем и своим жёнам не изменять. Этот самый, не натуральный Куравлёв был худой, среднего роста, с седой наполовину уже головой. Виталлий же, очень полный, с центнер и чуть более весом, при среднем росте, с крупной, седой, на половину лысой головой. Остряки из компании, даже, иногда шутили над ним, говорили: – это не ты ему в сыновья годишься, а он тебе в сыновья годится. Виталий живёт теперь со своей младшей сестрой, сорока трёх лет, после того, как два с половиной года назад умерла их мать. Когда была жива их мать, с ними жил и его тридцати двух летний сын. Работал он охранником в санатории. А года полтора назад Виталий его изгнал, из их с сестрой, дома. Он сильно стал пить и мало, помалу начал дебоширить. И как-то совсем озлобившись, немного побил Виталия и неуважительно, оскорбительно при этом высказался, что, мол, вы с матерью последние сволочи и гады, ни жилья, ни денег не оставили мне, поэтому мне теперь так тяжело жить. С первой женой, его матерью, Виталий был давным-давно, около тридцати лет, как разведён. Лет через пять Виталий женился во второй раз. И со второй женой Виталий прожил не долго, около трёх лет. Первая его жена, как он отмечал, помешалась на пьянстве, вторая на бабле (на деньгах). Может быть, поэтому, у Виталия не состоялась совместная с ними жизнь. Болезнь и немощь, к Виталию, привязались давно, наверное, сразу после сорока лет. Как-то всё слабел и слабел он. Много курил, и бросить не мог. Как ни старался всё тщетно. Сидим как-то мы на набережной, предавшись воспоминаниям – отдыхаем, вспоминаем события двух, трёх, пяти летней давности. Это было, наверное, то, что мы припомнили, лет шесть назад. Ещё (условно если), мы были молодые, Витали пятьдесят один год, Толику, шестьдесят пять лет, Володе массажисту пятьдесят. Был тогда две тысячи восьмой год, и мы были не такими уж старыми. Толик, очень давний приятель Виталия, приезжал сюда с Днепропетровска. Хотя обычно, он называл свой «любимый» город, наверное, от избытка «любви» к нему Днепрожидовск. Когда презрительно, с иронией кому-то говорил, (если ему приходилось отвечать на вопрос, откуда он), что он с «Днепрожидовска». Если же, его спросить, а как жизнь там, в его «любимом» городе. То он, сначала кисло, иронично улыбнётся, быстро сменяющейся его улыбки, на суровость и злость, появляющейся сразу же, в его лице, вместе с резким движением руки вниз, говорящем будто, всё амба. И ещё вдобавок таким, весьма характерным своим, особенным восточным украинским акцентом, говорящим обо всём, даже, больше самих слов, желая этим показать полную безнадёгу и глубокую скорбь, затаённую у него в душе от обилия всего «хорошего» в этой жизни у него там в его «любимом» городе. Это всё в той жизни, о которой его спрашивают, где уже давно нет ничего путного, что могло бы радовать его и вселять хоть какой-то оптимизм, хоть самую малую надежду на лучшее, вместо этого, только сплошная череда невзгод и неудач, уже многие годы неизменно сопутствующих ему. – Он, как обычно, злобно ответит тому, кто спросил его об этой жизни в его городе, уже сложившейся у него на все случаи этой смрадной жизни, стандартной, не требующей изменений, уже заученной фразой, ставшей алгоритмом. – «…Полный провал петрович»! злобно прорычит он. И добавит, ещё более сокрушённо, и с ещё большим раздражением, сопровождая ещё и матерной руганью, для ещё большей убедительности, наверное, – что может быть хорошего, когда там только цыгане, бандиты, бродяги, забулдыги, наркоманы и бомжи, ну и, вдобавок к ним проститутки. Продукт тех самых пресловутых «демократических» преобразований затеянных в конце восьмидесятых лжекоммунистами и продолженными уже у них на Украине бандеровцами, задумавшими превратить жизнь людей в не жизнь. – Всякие вопросы про жизнь в его городе, вызывали у него всегда сильное раздражение, потому, что в них он слышал как, будто какую-то издёвку над собой. Ему казалось, совсем незачем без насмешки спрашивать о совершенно очевидном везде и повсюду в городах и весях. И Считал такой ответ тому, проявившему какое- то нелепое любопытство, наиболее вразумительным и наиболее адекватным. Чем так ясно и более доходчиво, выворачиванием изнанки информировал любопытствующего, будто тыканьем этой изнанки ему в нос, ну, разве может быть совместимо это, – жизнь, и обитающая там вся эта нелюдь – антипод жизни, посудите же, сами. На пенсию он вышел в пятьдесят пять лет, работал почти всю жизнь на железной дороге, водил маневровые тепловозы, так отдыхает теперь, проводит время здесь в Крыму по два, иногда и по три осенних месяца. Ездит он сюда уже давно с семьдесят третьего года прошлого века, и было ему тогда всего тридцать лет, совсем юным был. Когда-то, совсем давно, в молодости он служил четыре года матросом на торпедном катере, базировавшемся на Кубе. Многие привычки остались у него с тех пор. К примеру, если ему, в движении, где-нибудь по улице, необходимо указать на что-то, или на кого-то слева или справа, то он неизменно следуя флотской терминологии, скажет, по левому борту или по правому борту то-то, или кто- то. Если слышал какое-то маловразумительное враньё, утратившим над собой контроль (обычным делом после выпивки) собеседником, то обычно иронично говорил – это всё песня моряка, мол, давай и дальше «пой» свою песню, только какой прок тебе в этом. – Редко оставлял без внимания, чтоб так иронично не высказаться по такому поводу. Помещения, он чаще называл, следуя всё той же, морской терминологии, каютой или кубриком. К примеру, о поселившемся рядом с ним, когда-то, Саше с Киева, он говорил – в нашем дворике появился новый жилец – отдыхающий, молодой ещё, (на то время около пятидесяти лет), как и я, бывший матрос, его каюта рядом с моей каютой. Или уже к середине осени с сожалением говорил – в моей каюте по ночам уже холодно. Теперь же, он стал семидесятиоднолетним стариком, уже не приехавшим в Крым (в четырнадцатом году, перешедшем к России). Когда работал, ездил в отпуск всего на месяц, с заработанными в течение года отгулами, иногда и больше. Уже четыре десятилетия он ездит сюда, пропустил только один год. С кем только не был он знаком – бывало, рассказывает, с каких только городов и весей не встречал здесь людей, ну разве, что, только, не довелось за всё это время свести знакомство с каким либо космонавтом, шутя, так иронизировал он. Имея в виду, что мало с каким сортом людей он не был знаком здесь за время, вместившее несколько эпох, ну, в житейском смысле. И печалился только, что так быстро пролетело это счастливое для него и многих других, время. Уже и болезни старческие пошли, на ноги жалуется, плохо ходят, аденома замучила до того, что нередко плохо спит по ночам. На танцы он почти всегда приходил, пропускал их редко, но уже года два из-за ухудшения здоровья не танцует. Обыкновенно, на скамеечках посидит, посмотрит, что и как кругом делается, обязательно, и неизменно поюморит, пошутит. Покажет пальцем на танцующего ловкого в движениях, худого, но уже седого, малого роста, пятидесятичетырёхлетнего Женю, и иронично шутейно, несколько раз скажет – мальчик Женя. Ну, и ещё пошутит – упомянет Валеру лысого, неутомимого танцора пятидесяти восьми лет, – мастер танца. К тому же, ещё поклонника и укротителя огня, большого мастера изотерики, знающего какой-то толк в ней. Большого любителя молоденьких девушек, для подзарядки себя какой-то особой омолаживающей энергией, отлавливал их на танцевальных вечерах, и тискал потом на романтических свиданиях, в своих жарких объятиях. Какой-то особой жизнетворной энергией он всё заряжался от них, чтоб на сто лет жизни хватило – так он обычно поучал не ведающих это, ну а, на меньшее количество лет жизни, он никак не соглашался – философия у них (изотериков) такая. Она как ключ с живой водой питает убеждения жрецов этой их религии. Этот Валера, как большой знаток всяких премудростей, назидательно всё говорил об этом, делился и с другими своим опытом. Толика это очень забавляло (давало много «пищи» или материала его шутейным пересказам). И каких только чудотворцев и чародеев не доводилось видеть здесь – весело с иронией говорил он – где б ещё довелось видеть их. И ещё вдобавок, есть и такие чародеи или чудотворцы, что по ночам выходят из тела, а по утрам вновь заходят в него, ещё более изумляли его. Вот это чудеса…! насмешливо прокомментирует, бывало, он. Ну, и что-нибудь, всё так же с иронией заметит и о малоподвижном, скоро устающем, угрюмом Виталии, уже тогда он уничижительно говорил о нём – Виталя потух. Васю западенца ровесника Жени, уже заметно полысевшего с плешью на макушке, очень энергичного, неутомимого танцора в майке, насмешливо назовёт его, поморщившись – «атлэт» за его мощные руки и атлетическую грудь. Конечно же, никак не мог он обойти своим цепким взглядом и оставить без внимания, чтобы не пошутить, не потешиться, и Володю Крикуна, всегда резвого и даже виртуозного и неутомимого танцора. Хотя и был он при этом рослым, весом с центнер, и лет ему было уже пятьдесят один – пятьдесят два, бывший спортсмен. Был бойким, во всём активным, блистал остроумием. Теперь же, ну, и раньше конечно, несмотря на то, что, в отличие от большинства наших приятелей состоял в браке, был весьма успешным покорителем и укротителем женских сердец, был большой умелец в этом непростом деле. Продолжая и далее шутить, скажет так, как бы вслух подумает – ну, вот и белый человек здесь в поисках счастья. Когда тот, как и многие другие, появится на танцах и попадёт в его поле зрения. Так как-то не слишком умело он обычно танцует с женщиной, и нашёптывает ей что-то на ухо, ну, конечно же, то, что только он тот, что надо. А называли его так за то, что на нём всегда всё очень белое – ботинки, брюки и рубашка. Иные, так же шутейно, его называли и снежным человеком. Но, не только этим он был так приметен, ещё и тем, что был необычайно высокого роста, выше ста девяносто сантиметров при умеренной упитанности. Был бы он меньше ростом, он, может быть, не производил бы столь сильное впечатление белого или снежного человека. Уже много лет он приезжает сюда на отдых с Киева. Он был слишком высокомерен и мало с кем общался, нацелен был исключительно на женскую половину. Был ещё не очень стар, к этому времени уже лет пятидесяти четырёх – пятидесяти пяти, был года на два постарше Виталия. Частенько, бывало язвительно, или даже озлобленно скажет, увидев их на танцевальных вечерах, - и вечно зелёные в поисках счастья здесь, ну, как без них-то? теперь, уже, заметно постаревшие. Это бывшие подруги, былой, их с Виталием молодости, но, ещё, в отличие от них, весьма активные на танцевальных вечерах. Уже давно делали (напускали) такой вид, что никогда не знали друг друга. Видимо, потому, что когда-то, в те далёкие времена, одна из них высказалась довольно грубо о Толике, задела его за живое, или ему так показалось, насыпала, будто ему соль на рану. Что, дескать, он, только что и способен, это, пить, жрать и храпеть на вечеринках в их компании, и больше ничего от него. За что Толик, когда узнал, сильно озлобился на неё и назвал её, суча…й. Вместо того чтобы, может быть, исправиться и быть галантнее; и впредь не обжираться и не храпеть на их вечеринках. Миша шатун! – как обычно, потехе ради, он, так иронично, отметит и его. Мол, ещё один чудак явился; - не упустит случая. Вызывал у него немалый интерес, разнообразил его досуг, выделял его, как какой-то совсем необычный, выдающийся экземпляр. Молодой ещё, на то время, сорока девяти или пятидесяти лет, теперь, как пошёл работать, всё реже посещает танцевальные вечера. Девушек или молодых женщин он, в отличие от других, вниманием не баловал. На одном из танцевальных вечеров, пригласившей его на танец девушке, видимо, набравшейся смелости, чтобы познакомиться с ним, решившей, что вот он, мужчина её мечты обнаружился здесь. Ну, как ей было не подумать так, когда он был выше среднего роста, атлетического сложения, почти блондин, или светлый шатен, отсутствие даже, в этом возрасте, (он был с шестьдесят четвёртого года рождения) признаков ожирения и облысения. Даже теперь, когда ему уже за пятьдесят, у него нет ни пуза, ни лысины, ни седины, главных признаков старости; весьма редкое явление. И, лицом, будто отчеканенным на медальоне. Хотя, наверное, он был лет на двадцать и более, старше её. Он, высокомерно взглянув на неё, и грубо сказал тогда, довольно обидные слова ей, будто сам был ею обижен.Тем, что она соизволила, так некстати потревожить его своим приглашением и вниманием: – если надо будет, я сам к тебе подойду. Мол, и ты ко мне не подходи – не извольте понапрасну беспокоить, ждите моего расположения. Отсидев два года в одиночной камере тюрьмы, освободившись из неволи, он стал каким-то другим человеком. Ни с одним, из бывших своих дружков и подельников, он даже не общался, и не замечал их, будто их в его жизни никогда и не было. Одному из них, подошедшему к нему, всего лишь, поздороваться с ним на его прогулке, он высокомерно ответил: – что вам собственно нужно, я вас не знаю. Когда о нём, у них, бывших его дружков, заходила речь, некоторые из них крутили палец у виска, мол, «крыша» у него съехала после одиночки. Но год от года, дружки всё реже вспоминали его, и обращали внимания на него, равно, как и он на них. Со временем, они, почти все, куда-то исчезали, – большинство из них покинули этот грешный мир. Такие резкие, и мало кому понятные изменения, произошедшие с ним, в таких случаях, когда опасная трясина обычно, засасывает навсегда, вряд ли с кем происходили. Попутно, он напрочь освободился и от груза всяких амбиций, от вериг отягощавших его прежнюю жизнь в молодые годы. Когда, результатом осуществления этих амбиций, и явилось то, что совсем молодым, ещё не было ему и тридцати, тогда, в самом начале девяностых, он оказался в неволе. Считал это теперь, большой ошибкой молодости, чуть не исковеркавшей всю его жизнь. Теперь же, став свободным от всего этого хлама и обретя покой, он, не спеша, почти ежедневно, на протяжении уже многих лет, как освободился из неволи, медленной, уверенной поступью, напоминающую неспешную походку моряка ступившего с корабля на землю, проходит по набережной и парку, по всей прибрежной полоски курортного городка. Вдыхая (вкушая) сполна воздух свободы, только теперь, осознав бесценность этого дара. В состоянии блаженной радости, он с наслаждением созерцает теперь каждый день, как первый день, красоты окружающего пространства, в полную силу наслаждаясь теперь, вновь обретённой свободой, и жизнью уже не отягощённой грузом губительных амбиций – свободной от них. Окружающих людей, он будто не замечает, ему нет никакого дела до них, до их мелких и ничтожных делишек и амбиций, отягощающих их жизнь. Он теперь, выше их. Ему нет никакого дела до всех, как и всем до него. Его неспешная, ничем непоколебимая, уверенная поступь с высоко поднятой головой и безразличным взглядом до кого-то бы то ни было, на всех его, почти ежедневных прогулках. Его устремлённый взгляд сосредоточен только, на чём-то, отстоящем где-то далеко, далеко впереди, будто только оно и может иметь какой-то интерес и цель, его почти ежедневных, таких грациозных шествий по набережной и парку. Что только оно, это далёкое и привлекает его такое пристальное, не ослабевающее внимание. Что только это, находящееся где-то там, далеко за горизонтом событий, он так проникновенно созерцает и изучает – подвергает его осмыслению. Что только оно и имеет теперь смысл его жизни, и представляет собой огромную ценность. Будто вся его жизнь подчинена теперь только этой единственной цели и амбиции. Возникает, будто внушаемая всем окружающим, встречающимся с ним на его пути, уверенность, что так будет всегда, до ни скончания дней его, всю его долгую, долгую жизнь. И ничто больше, не будет способным свернуть его с правильного пути, с правильной дороги, которой он теперь идёт такой неспешной и уверенной поступью. Два года плодотворной работы ума в уединении одиночной камеры, возымели такие весьма, положительные перемены в нём. Было предоставлено ему там достаточно времени для переоценки ценностей, переосмысления жизни и её смысла. Глубоко и долго поразмышлял он там, в уединении над смыслом жизни такой не простой, и понял истинную ей цену. Что стало возможным, только после его освобождения, навсегда избавиться ему от всякой туфты, шелухи и фальши, мешающей полнокровной его жизни и наслаждению ей. Был ещё и такой весьма занятный эпизод, это, когда они с Виталием вспоминали, как тогда, лет пять назад, придя, как обычно на танцы, на этот раз в санаторий «Колос», они встретили там какого-то своего давнего приятеля, оказавшегося, что бывает очень редко, большим романтиком. И не смотря на свой пожилой возраст, уже за пятьдесят, он не один год приезжает сюда на отдых. При встрече с ними, он будто только и ждавший их, чтобы поделиться с ними, особенно с Толиком своей радостью. Он с таким упоением, совсем не понятным Толику, лишённому напрочь всяких сантиментов, рассказывал им историю, одной только, своей необыкновенно романтической ночи, проведённой у себя в номере с какой-то московской поэтессой. Переполненный восторгом, он почему-то особенно хотел, такой радостью охватившей и не отпускающей его, поделиться больше, с Толиком. Он надеялся, что тот сполна разделит с ним эту радость, восхитится им и может быть позавидует. Рассказывая, он обращался чаще к Толику, а Виталий, вроде, как сторонний здесь и не очень желанный слушатель. Предполагал почему-то, что только Толик способен его понять и пережить с ним эту, переполняющую его радость и восторг. Толик считал такое совершенно не нужной блажью и излишеством, и в них нет никакой необходимости в отношениях с женщинами, был намертво заземлённым человеком. Такая суровая жизнь его слишком огрубила, очерствила и заземлила. А рассказчику этой любовной истории следовало найти сочувствующего слушателя в лице Виталия, но он, как-то вот, ошибся тогда. Проводив свою возлюбленную – московскую поэтессу, он, всё ещё переживая трепет и волнение, рассказывал им, как она, с самозабвением и страстью, читала ему всю эту ночь свои стихи. Он с восхищением и восторгом говорил им, опять же, обращаясь к Толику, что ничего большего ему не надо было от неё, только слушать и слушать её стихи, и ночь, и день, и ещё ночь, и ничего более. То, что никогда он ещё не был так счастлив. – Похоже, он был в каком-то угаре, и всё ещё не отошёл от чар той поэтессы, так околдовавшей его лирикой своих стихов. И, как тяжело потом прощался он, чуть не разрыдавшись, провожая её утром на поезд. А в голове крутилась у него мелодия грустной песни, – «…со всех вокзалов поезда уходят в дальние края. … Прощай, прощай…». – Ожидая новой встречи с ней. Своим рассказом он особенно хотел увлечь Толика, заставить его сопереживать вместе с ним, как он сам, рассказывая, самозабвенно говорил, повторяя, – хотел бы, ещё и ещё пережить очарование той встречи с этой необыкновенной женщиной, и проведённой с ней ночи. Эта встреча и ночь, так околдовали его, что он потерял свой рассудок. Романтичный, с легко ранимым сердцем Виталий, слушал его тогда с интересом и трепетом, даже, сопереживал мотивам его рассказа. А Толик с сердцем, прошедшим длительную закалку этого глубоко циничного, зачерствевшего и задубевшего мира, с железобетонным спокойствием, слушал его без малейшего интереса, иногда иронично снисходительно улыбаясь; от скуки посматривал по сторонам, чтобы не пропустить чего-то, или кого-то более интересного ему. Виталий же, иной раз упрекал Толика в его чёрствости. Ну, хоть в чём-то, тоже хотел упрекнуть его, если выпадал какой-то подходящий для этого случай. Ну, как бы желал, так аккуратно подчеркнуть его некую ущербность на этот счёт, неспособность глубоко сопереживать глубокие чувства других. Был такой эпизод, – Во дворе, где Толик на отдыхе снимал себе жильё, поселилась, сняла здесь себе жильё какая-то отдыхающая. Возраста она была уже постарше бальзаковского – лет сорока семи или сорока восьми. Познакомившись с кем-то на танцах, она почему-то поспешно сменила место своего проживания. Толику, до этого, конечно же, не было никакого дела. Так, тот, что, с нею раньше был, познакомившийся с ней на танцах, разыскав этот двор, где она жила, расспрашивал там, попавшего в его поле зрения Толика, куда она могла съехать отсюда. Толик естественно не знал, ему было это ни к чему. Так тот, что с нею был, его с такой настойчивостью убеждал в необходимости помочь найти её, ну, прямо, как вопрос жизни или смерти его, он отчаянно уверял, что не может жить без неё – совсем голову потерял. Воспылал вдруг таким пламенем любви, сжигающим его любвеобильное сердце, ну прямо, как какой-нибудь, воспетый любовными романами, страстный латиноамериканский мачо. Чем так сильно перепугал, надо думать, немолодую, лишённую уже способности к такой страсти женщину, вынудил её спешно покинуть место своего проживания на отдыхе, и найти более безопасное место для продолжения своего спокойного, размеренного отдыха, пригодного для её, уже не молодого возраста. Толик, не отягощённый излишними сантиментами, в ответ иронично хмыкал и говорил тому заблудшему, что помочь ничем не может, просто не знает, куда она съехала отсюда, иронично добавил, дескать, не ставила его в известность, куда она съедет. Когда же, всё тот, что с нею раньше был, сокрушённый «горем» тяжёлой утраты, ушёл ни с чем, Толик сдерживаться уже не стал. Видимо, стенания этого, уже не молодого, шестидесятилетнего молодца привели его в сильное раздражение и недоумение, будто тот молодец его сильно обидел этим, нанёс ему тяжёлую душевную травму. Придя от этого в сильное раздражение и негодование, Толик довольно резко, уничижительно высказался на эту «обиду», что, вот так бы того молодца, на его взгляд, можно было бы исправить, и направить на праведный, беспорочный путь, когда злобно, иронично говорил, чуть не скрепя зубами. – Он жить падла не может, ну, ты подумай только, что мелет, он голову потерял падла, подумать только, отчего, он падла, жить не может! А вот сорок плетей ввалить ему, ожарить хорошенько, чтоб жить падла захотел, и голову, чтоб падла нашёл! А то блажи много завелось, что жить ему мешает… – едва сдерживаясь, от ещё более грубых матерных выражений. Тот, что искал здесь свою возлюбленную, никак не предполагал, что мог бы вполне, нарваться на грубую, циничную реплику в свой адрес от вышедшего из терпения Толика, совершенно не расположенного ни к каким сантиментам. Виталий, заслышав такой его апофеоз, в адрес того неудачливого ловеласа, упустившего свою добычу, лишь с горечью сморщился, будто от зубной боли, внезапно поразившей его. И всё сочувствовал тому «молодцу» и морально его поддерживал, того, кто раньше с нею был. Вот так и развлекался теперь, Толик на танцах, уже состарившись. Был когда-то, он тоже, весьма энергичным танцором, лет эдак десять – пятнадцать назад, но и лет пять назад, тоже неплохим был, но время ушло. Не то, что тот самый достопамятный Куравлёв, неустанно, до сих пор, кружится в вихрях танца. Хотя, Толик, даже, на целый год был моложе того необычного, ставшего, ну прямо легендарным, Куравлёва, но здоровья, оказалось у него, поменьше. Слышалось в нём теперь всё больше, какое-то сожаление и горечь, будто уже прощался со всеми. С Виталием он был знаком, уже более двадцати лет. Их дружба была длинной, но весьма прохладной, даже с привкусом какой-то горечи, примешавшейся ещё в самом начале их знакомства, когда Толик был ещё молодым сорока трёх или сорока четырёхлетним ловеласом. Это было в конце восьмидесятых, когда он познакомился где-то в парке с его матерью, она была на шесть лет постарше его, но, это не помешало их роману, и ещё он не знал тогда о существовании Виталия. До той поры, пока однажды Виталий, идя на своё свидание в этот парк, увидел сидящую на скамеечке, свою мать в объятиях Толика. Как иронично, впоследствии говорил Толик, что целый месяц, не знал тогда, что у неё есть этот лоботряс. И никогда он не обходил своим вниманием, когда видел на танцах совсем необычного пастора. Всегда, что-нибудь, такое, ядовито-язвительное он отпускал на него. Часто, почти всегда приходил пастор на танцевальные вечера, скорее развлечения ради. Он бойко, без всякого стеснения танцевал, и зорко высматривал себе подходящую, из отдыхающих здесь, женщину. Он молодой сравнительно с другими, среднего роста и сложения, светлыми с хитрецой глазами, на его, каком-то печальном и простецком лице. И светлыми, и ещё довольно густыми волосами с небольшой проседью, спадающими почти до бровей. И похожим он был, особенно, своей походкой, больше, не на какого-то там пастора, а на холостого, беззаботного, разбитного поселкового малого, неплохо владеющего повадками ловеласа. Он имел заметный успех у женщин, не только позднего бальзаковского возраста, но, что весьма примечательно и раннего тоже, и довольно часто менял их. Толик и Виталий, визуально, знали его уже много лет, из года в год в летний курортный сезон, он появляется на танцевальных вечерах. Его молодость и подвижность, как-то ущемляла их достоинство, ожаривала их будто плетью изнутри, – так обижала, и наводила какую-то горькую, щемящую тоску на них, когда они видели, как изящно и легко, он передвигается в танце. Он был моложе Толика на целых два десятка лет. Теперь же, ему около пятидесяти, – лет сорок семь – сорок восемь. Общество мужчин он избегал, никогда не общался с ними, ему было скушно и не интересно, не знал, о чём было с ними говорить. Приезжал он сюда на отдых ежегодно с какой-то из областей Западной Украины, и видимо, был активным деятелем лютеранской церкви. Потому, что часто приходилось слышать Толику и Виталию, или ещё кому-то из компании, где- нибудь на набережной, или на пляже, либо в парке, когда он, на романтических свиданиях с женщинами, (с мужчинами его никто и никогда не видел), он, довольно часто употребляет всякие слова из церковного лексикона. И особенно часто, прямо, как заклинание, произносилось им слово «катехизис», относящиеся, видимо к лютеранской церкви. До подлинности, смысл этого слова, как и многих других, им был неизвестен. На этих романтических свиданиях, своими рассказами он рисовал в воображении своих знакомых незнакомок увлекательные библейские сюжеты, что создавало впечатление у посторонних слышащих его, что, тем самым, он заманивал их в свою веру и укреплял духом их. К миру и покою зовёт их – кисло улыбаясь, насмешливо говорил Виталий, иногда слышавший его проповедь. Ещё более насмешливо и иронично выражался Толик. Ну, и ловок же дьявол, завлекать заблудших в пороке, в лоно святой церкви – воцерковляет заблудшие души, ловкий же в этом деле механик. – Так говорил Толик и другие, услышав обрывки многих фраз, относящихся к библейским сюжетам. Когда тот, так увлечённо, что уже мало обращал внимания, на то, что слышат его и сторонние, как проводит он свои такие необычные диспуты, совмещая их со своим отдыхом. – Обычно это происходило, где-нибудь на пляже, или в парке, наиболее подходящем для этого месте. И другие из отдыхающих, так же оценивали, и отмечали что-то своё, в столь активной деятельности пастора, и большинство из них никак не разделяли его убеждений, (не всем было до этого на кратковременном отдыхе) в его пропагандистской работе в массах. – Попутно, при этом, он мастерски покорял доверчивые женские сердца. И пастором, это он, сам себя назвал. Рассказывали Толик с Виталием, как лет шесть или семь назад, этот самый пастор, правда, тогда ещё не знали, что он пастор, легко, играючи увёл на танцах в военном санатории, девушку или женщину у какого-то их приятеля – Башмачника. Так звали не понятно почему, этого их приятеля, приезжающего сюда, не то с Донецка, не то с Запорожья. Тот очень обозлился на такую, как ему показалось, слишком наглую выходку, ничего не подозревавшего пастора, но стерпел. В следующий раз произошло то же самое, Башмачник рассвирепел, но и на этот раз сдержался. Но, когда это повторилось и ещё раз через несколько дней, Башмачник пришёл в ярость. После танцев, он подошёл к пастору, сгрёб его рубашку на груди, (он был на много здоровее пастора и лет на десять или двенадцать старше его), притянул его к себе и злобно прорычал ему в лицо, – если ты падла ещё раз уведёшь у меня бабу, то я разобью тебе морду. Пастор довольно смело ему ответил – не разобьёшь. Удивлённый башмачник, ещё более злобно прорычал – это почему я тебе не разобью морду? А потому что я пастор – спокойно ответил ему пастор. Изумлённый Башмачник выпустил из рук, его рубашку, и уже спокойно расправляя, сгоряча помятую ему рубашку, сконфуженно сказал – тогда не разобью, и тихо ушёл. Никак не ожидал он увидеть в образе ловеласа – пастора. Вспомнил Толик тогда, и Лёву с Челябинска, ежегодно с девяносто третьего года ездившего в Крым. Так, как-то своеобразно вписавшегося в здешний ландшафт – круг общих знакомых, с образом жизни много или мало напоминавшим известного, но может быть теперь совсем забытого Порфирия Иванова, и добиравшегося до Крыма, почти всегда, за редким исключением, автостопом, на попутных машинах. Рассказывает – когда мы познакомились с ним, ему тогда было лет тридцать семь – тридцать восемь. Познакомились они тогда, потому что оба знали какого-то, овеянного легендами, совсем необычного шведа, неизвестно теперь зачем, и как, затесавшегося сюда в наши края, искателя всяких приключений, в то лихое время девяностых, очень плохо знавшего русский язык, всего несколько слов с большим акцентом он мог сказать по-русски. Лёва был переводчиком в их общении. Мы, все остальные, (это наш круг общения) тогда Лёву ещё не знали. Каким он был тогда! – с каким-то самозабвением и больше, может быть, напускным восхищением рассказывает Толик, означающим, мол, сравните его с теперешним. Чтобы показать, и обратить наше внимание на то, - что за жизнь теперь стала, что она с нами со всеми делает, не верите, так посмотрите же повнимательнее на Лёву, что она с ним вытворила! Теперь он, бывший красавец, стал похожим, очень, на отца Фёдора из кинофильма «двенадцать стульев», талантливо изображённого известным актёром М. Пуговкиным. Единственное, что мешает их сходству, это только то, что у отца Фёдора, по сравнению с Лёвой слишком много волос, а у Лёвы, теперь их, совсем мало. – А тогда, в то время их знакомства, он был высокий, стройный, плечистый, густые тёмно-русые волосы на его голове и чёрная, как у молодого Фиделя Кастро борода. Острые блестящие глаза полные смысла. Занимался он тогда какими-то ароматическими маслами – бизнес такой был у него, сейчас, какие-то жалкие остатки и потуги от того былого. Такими благовониями, ароматами веяло от него тогда. И ещё, вдобавок ко всему он занимался велоспортом, имел первый разряд. И фантазёром, таким, как теперь, он, не был тогда. Головой что ли тронулся к теперешнему времени, вдобавок ко всему. Так его описывал знакомый с ним в ту пору Толик. Так живо, образно сравнивал его теперешнего с тем, каким он был в том времени, будто это два, совсем разных человека, так сильно изменившегося за столь короткое время. И, что с ним стало теперь, нарочито подчёркнуто, и с напускным сожалением говорил Толик, о своём впечатлении, когда он вновь встретился с ним через двенадцать – тринадцать лет, уже в пятьдесят. Рассказывал о нём Толик так, будто повесть о настоящем человеке пересказывал(вещал). – Ссутулившийся, узкоплечий, на голове пробирается к затылку ползун – это он так плешь на макушке называет. Почти вся его борода, и оставшиеся волосы на голове, не волосы, а так жалкие клочья волос на затылке и висках, это то, что осталось от былых его густых чёрных волос, теперь они у него совсем седые. Усталый взгляд помутившихся, утративших былую остроту, глаз. Ну, просто старцем каким-то стал, позже, иные остряки так и называли его, папа Карло, или отец Фёдор. Иной раз, при случае он всё это и самому Лёве говорил, иронично-трагичным голосом вопрошал его – Лёва, как сильно ты изменился, что с тобой стало? Будто, полагал, что тот поможет раскрыть какую-то непостижимую тайну его, такого быстрого «чудесного» перевоплощения. Лёва, с гримасой недоумения, недовольный его колкими вопросами и какими-то горькими уничижающими его, сожалениями, лишь смущённо плечами пожимал. А иногда говорил, что, это результат, случившейся с ним неудачной женитьбы, так перепахала она, эта его неудачная женитьба и исковеркала его жизнь, и привела его самого к таким печальным последствиям. К этому времени, мы все уже знали Лёву. Теперь ему на это время, пятьдесят четыре года. Иногда, кто-то из остряков, шутя, спрашивает – а где наш папа Карло. А как-то, по случаю собрались у Толика, да собственно у него чаще, чем у кого либо, и собирались тогда на отдыхе, он был самым особенно притягательным из всех нас, и жил обычно ближе всех к морю и городской набережной в просторном съёмном жилье. Собралось тогда человек восемь или десять, пообщаться и распить винца, и когда все обыкновенно выпили разлитое в стаканы вино, Лёва необычным образом вылил из своего стакана вино в тарелку, покрошил туда чёрного хлеба, и как суп или похлёбку не спеша, всё выхлебал. Поглядывая на присутствующих как-то свысока, ну, прямо, как авторитетный учитель на учеников, вроде, как, смотрите, кто этого не знает, как надо это делать, мол, поучитесь нашему уральскому шику, или вам всем слабо. Толик, лишь саркастически улыбался, урывками поглядывая на его проделки, ну, и мудр же ты, однако; бывает же такое, прямо целое представление устраивает этот Лёва – думал он. Такой, своей необычной выходкой, он только у Кольки с Донецка вызвал какое-то презрительное недоумение и неприятие, матерно с раздражением высказанное им позднее. Он, наверное, как бывший милиционер (капитан) особо остро воспринимал и не одобрял подобные проделки. Остальные же, как-то особо не обратили внимания на его, столь необычное творчество. Так вот и вспоминали тогда всякие шалости и проказы когда моложе и бесшабашнее были. Пока мы в тот осенний день, вчетвером отдыхали и вспоминали прошлое, сидя на скамеечках на набережной, проходил по набережной наш приятель, уже упомянутый Вася западенец. Так его назвали остряки в компании, потому, что он был с Западной Украины, с Иваново Франковской области, молодой, здоровый с мощными руками и грудью, и ростом выше, среднего, словом атлет, сорока девяти, на то время, лет. И голова его с выражением лица, как на медальоне, с ясной, чётко и просто сформулированной мыслью в этой голове, была у него, ну, прямо, как, у Сенеки. И не было тогда у него ещё и плеши на макушке, и залысин, ползун ещё не пробирался к затылку, как теперь, уже в пятьдесят пять. На что, Толик иронично, язвительно, ему в отместку, стал при всяком подходящем случае говорить – ну, вот и ползун пробирается по голове молодого Васи. Когда он был совсем молодым, с девяносто третьего года, целых восемь лет ездил на заработки в Чехию, теперь, уже не хочет, говорит – да, там заработки значительно больше, чем здесь, но там жить очень скушно и тошно, тоска мучает, нет такой вольности и свободы, как здесь. Как обычно, в свободное от работы время (здесь он работал на временных, непродолжительных работах), гуляя праздно по набережной, высматривая интересных женщин, он заметил наше присутствие здесь. И от нечего делать, видимо, не высмотрев на данный момент времени, нужного материала, был свободен, он скучаючи, присел к нам. Посидел не долго, ещё больше скушно ему, наверное, стало сидеть и слушать полное пессимизма старческое нытьё, касающееся Толика и Виталия. И он, молодой и здоровый, полный оптимизма, сил и энергии, решил размяться, быть в движении. Встал, позвал нас с Володей, видимо, посчитал нас ещё не совсем старыми и не такими скушными в сравнении с Толиком и Виталием, и мы пошли вместе с ним в парк. По дороге, он нам, как опытный наставник, старший товарищ знающий толк в этом, говорит – чего это вы там с этими стариками сидите. Им (это он имел в виду Виталия и Толика) по семьдесят лет, они старые, больные, немощные, им женщины не нужны... Мы удивились такой смелой, и какой-то не совсем обычной его гипотезе на этот счёт, рассмеялись и говорим, что, им ещё не по семьдесят лет, и говорим ему, по сколько им лет на самом деле (Виталию пятьдесят один, а Толику шестьдесят пять). А он, совсем не верит сказанному и возражает, видимо, подумал, что нас таких доверчивых простаков, замыслившие что-то нехорошее те двое, так просто ввели в заблуждение, а ему необходимо, из побуждений благородства, как старшему товарищу нас переубедить, вывести из заблуждения, и не допустить такого, на его взгляд, вопиющего обмана. Он говорит тогда, нам в ответ, стараясь изобличить Толика и Виталия во лжи, усиливая сказанное, какой-то, внутренне особенной тональностью, ещё более, выраженной его западенским акцентом. Казалось, эта его тональность гораздо сильнее всяких словесных доводов имеет силу убеждения, равную логическому умозаключению: – Это они врут, хитрят, вводят всех в заблуждение, когда говорят, что им столько лет, это они молодятся на закате дней своих. Хотят сойти за молодых. Я таких много повидал и знаю – молодящихся и хорохорящихся. Они не такие, подавляя смех – говорили мы, вступаясь за них. Такие, такие – с непоколебимой уверенностью отвечал он. А сам при этом водил указательным пальцем из стороны в сторону, показывая этим жестом, что, мол, плохо вы знаете людей, и не распознаёте их хитростей. Мы непременно поверили бы тому, как убедительно всё это было сказано, если бы не знали, сколько им на самом деле лет. Нам было смешно и очень забавно тем, как он говорил, что трудно было удержаться от смеха. На наш смех Вася не обращал никакого внимания, ему, наверное, казалось, что смешны были, выставленные им, таким образом, изобличённые во лжи Толик и Виталий. Может быть, про себя он думал, что грешно смеяться над старыми и больными людьми, но его это никак не касалось. К ним он относился как- то, как к объекту не стоящего его внимания, попросту никак. А сказанное им, было таким неопровержимым суждением, оно было, будто вырубленное на долгие лета, прочно сработанное из твёрдого, как металл дерева, и никакому сомнению и изменению, и какой либо деформации никак не могло подлежать. Привычные больше слышать какие-то, мало определённые, размытые суждения, на этот раз, услышанное, всё же было весьма притягательным и забавным. Этим он, казалось, хотел выразить своё глубокое сочувствие нам, что мы так напрасно (бездарно) расходуем своё время, проводя его в обществе безнадёжно больных, старых и скушных людей, которым уже, всё человеческое чуждо. Слушать их, наводящее тоску брюзжание, жалобы на всякие недомогания и немощь, это напрасная трата времени было смыслом сказанного Васей.От нечего делать, на досуге, он, желавший, в такой задушевной беседе, и нас убедить в этом. Часа полтора мы пробыли в парке, неутомимый Вася затем ушёл куда-то по своим амурным делам. Так что же, он молодой, здоровый, одна нога здесь, другая где-то там. Мы с Володей неспешно возвращаемся на набережную. И видим что, Толик с Виталием, как сидели, когда мы их покидали, так и продолжают до сих пор сидеть на скамеечках на набережной, всё с теми же грустными и унылыми лицами, которые только, чаще, можно видеть на похоронах, и мирно, проникновенно беседуют, жалуясь друг другу на свои недомогания. Подошли, присели и мы. Они, так от нечего делать, может быть, надеясь, что хоть какая-то новость их развлечёт и ещё лучше, если развеселит, прогонит прочь печаль, хандру и скуку, спрашивают нас – чего там Вася. Мы в очередной раз рассмеялись при упоминании Васи, с его необычными сентенциями, и говорим им, что Вася не верит, что вам столько-то лет, и говорим, сколько Вася, уверяет им лет. Он спорит с нами, уверяет и настаивает на том, что вам по семьдесят лет, и что вы старые, больные и немощные, и то, что вам уже давно, не нужны никакие женщины. Они были настолько ошарашены, обескуражены, что не сразу нашлись, как ответить на это. Виталий, услышав такой устрашающий, и так обезнадёживающий его диагноз, зажмурившись, будто кто-то вознамерился нанести ему сокрушительный удар в голову, замотал головой, как от горечи какой, внезапно попавшей ему в рот, либо от сильной, едва переносимой головной боли. Кисло, насильственно улыбнулся, чтобы может быть от отчаяния не разрыдаться, и обречённо, несколько раз, махнув рукой, едва скрывая подступившую боль и обиду, только сказал, чуть, может быть, не прослезившись, что Вася дуболом и хам. Толик смутившись, и нисколько не меньше Виталия огорчившись, не ожидавший такого внезапного, безжалостного удара по своему самолюбию, сравнимое, разве, что с тем, как если бы тот прилюдно оплевал его. И, передразнивая сказанное Васей, так больно, за самое живое, ущемившее его, и убившее всякие надежды на что- то лучшее в этой жизни, голосом, будто вот, вот готовым разрыдаться от бессилия, и страшной правды, от невозможности, что либо, изменить. Он, глубоко поражённый услышанным, говорил в ответ, язвительно растягивая слова, чтобы это было, как можно более насмешливо, при этом саркастично, насильственно улыбаясь, чтоб хоть как-то защититься от тех убийственных слов, безжалостно сказанных Васей, врезавшихся прямо в его больное, потрёпанное этой смрадной жизнью сердце. На эти слова, ввергнувшие его в глубокое уныние и скорбь, он ответил: – да…, а он молодой и здоровый, ему женщины нужны. Вот так «развеселил» и «развлёк» их тогда, в тот безрадостный день, Вася. Ему в отместку, чтоб как-то поправить и восстановить подорванное Васей его душевное здоровье, и как-то оправиться от нанесённого такого тяжёлого и невосполнимого морального ущерба и обрести покой, вдобавок ко всему уже сказанному, Толик напомнил теперь, и зло комментировал, чтоб и ему нанести в ответ, как возможно ещё больший моральный ущерб. Он рассказал, как, несколькими годами ранее, какая трагедия произошла здесь с Васей. – Он стал мудрее после того, как его опоили, нет, не колдовскою травою, а клауфелином. Злорадствуя, радостно, в пародийном жанре, живописал он, как нашлась какая-то стерва – молоденькая дрянь, с целью ограбления, подлила Васе в вино эту отраву и ограбила его. После чего, Вася с большим трудом пришёл в себя. Теперь Вася стал мудрым – зло, саркастично улыбаясь и упиваясь, смачно повторял он, что означало – мол, как хорошо, что его так оприходовали, будто это было проделано только для того, чтобы наказать Васю посмевшего так смело, хамски, издевательски надругаться над ним. И стараясь, как возможно более обратить внимание всех остальных к своей сатире, злобно осмеять его. Этим, он, ну, хоть мало, мало, утешил и успокоил себя тогда. Если, в каких-то обстоятельствах его (Толика) спрашивали – давно ты знаешь Васю, он зло с иронией и всё тем же своим восточным украинским акцентом, яснее слов передающего настроение желаемого сказать, всячески стараясь его уничижить не уничижаемого, отвечал – я давно знаю Васю и с «рукзачком» и без «рукзачка». Это он так говорил о том времени, когда ещё молодой Вася, это тогда, когда ему было лет сорок – сорок пять. И ещё никакой ползун не пробирался с его макушки к затылку, как теперь, неизменно носил тогда, передвигаясь по городу, маленький рюкзачок, было как-то смешно и забавно видеть этот рюкзачок на широкой спине атлета Васи. Теперь ему в отместку, так ядовито насмешливо говорил о нём Толик, стоило только напомнить ему о нём. Тяжело и горько переживал такую обиду и Виталий, так безжалостно, и тяжело, раненый, так же, как и Толик, прямо в своё больное, исстрадавшееся сердце, он ещё долго не мог успокоиться. О чём он ранее только догадывался, прислушиваясь к своим недугам, теперь во всей своей правде раскрылось перед ним. Ему никак не хотелось верить в такой совсем уж, неутешительный диагноз, так, бессердечно и жестоко, будто перед ним были не живые люди, поставленный безучастным, равнодушным, не сопереживающим ему Васей, точно, как приговор к смерти. Потому, что, после двух его разводов, он всё ещё жаждал знакомства с женщиной. Он воображал её такой, каких в действительности, скорее всего, нет. Он грезил той, какой не было никогда. Но у него ничего не получалось чтобы отыскать и повстречать её. Люди встречаются, может быть влюбляются, иные женятся, ему не везло в этом, ну просто беда. Он думал, что будет только тогда счастлив, когда с ним будет такая женщина, рождённая его воображением, что, только, тогда, покинут его немощь, печаль и тоска. Он долго надеялся и ждал, но было всё напрасно. Был и такой забавный, но лишённый всякой лирики эпизод причастный к Виталию, или Виталий к нему. Не так давно, года три назад, ну, вроде так, невзначай, с шутками, да прибаутками, так чтобы немного прикрыть такую деликатную просьбу. Обратились к Толику-таксисту – приятелю Виталия, живущего по соседству с ним, две его знакомые, лет по пятьдесят – пятьдесят два. Нет ли у него, кого-нибудь, из знакомых или друзей не женатых и не пьющих мужчин лет до шестидесяти, чтобы познакомиться. Толик-таксист перебрал в уме разных своих знакомых, они в большинстве оказались, кто женат, кто-то пьёт, а кто-то всё вместе, как говорят два в одном, и остановился на Виталии. И говорит им, да, вот есть один, вроде бы подходящий, и описал все положительные качества и достоинства Виталия, и то, что он не женат, и то, что он ничего спиртного не пьёт. И то, что он даже романтичен. И заключает сказанное, ну, как вроде, мало, значительным, казавшимся ему совсем пустяшным, его недостатком. Предполагая, наверное, что ему ответят на это, что, дескать, такой пустяк не стоит их внимания, все другие его качества гораздо важнее, один романтизм чего стоит, и, непременно попросят, одну из них познакомить с ним. И он, взвесив всё, говорит им, что, вот только у него маленькая пенсия по инвалидности. Ну, а те, как только услышали это, как-то судорожно, вдруг замахали руками, будто от нехватки воздуха, или от наваждения какого-то, устрашившего их, или пригрезившегося им, будто что-то чумное так напугало их. И они в один голос, как по команде, громко и тревожно, ну прямо каким-то не своим голосом, на одном выдохе отвечают ему, видимо, чтобы скорее прекратить этот устрашивший их разговор, и впредь, чтобы не пугал их так: – нам, таких не требо!!! Да, такие, как Макары Девушкины им не нужны, таких они избегают как прокажённых. Не обратили они никакого внимания на то, что Виталий романтик.В этом нет у них никакой надобности, им этого не нужно вовсе. Так, вот и не везёт Виталию, ну просто беда, будто где-то на необитаемом острове он живёт, или в мало населённой местности. Ну, а такая, как Варвара Добросёлова за многие годы, ему не повстречалась, вывелись такие напрочь, не прошли естественный отбор в этом лютом мире. Да, время говорят, такое окаянное пришло. Ветром перемен принесло. А тот Толик, что с Днепропетровска, с его «любимого» Днепрожидовска», когда узнал об этом эпизоде, то иронично, язвительно комментировал этот курьёзный случай так, чтобы нанести ему вдогонку, ещё больший моральный урон. Ещё больше душевно травмировать его, сказал, что с Виталия, при такой его пенсии, не взять «желчи», что в переводе означает денег. И насмешливо добавил, ни на что другое он не годен. Романтичный Виталий как-то вроде и сочувствовал ему, но весьма критично высказывался по поводу слишком уж, сильной заземлённости, не романтичности на его взгляд, нашего тогдашнего приятеля Кольки с Подольска. На то, как тот, познакомившись с женщиной, и вместо того, чтобы, говорить о её глазах, когда Виталий узнал об этом, предлагал, вроде, как работая над его ошибками. К примеру, говорить – как прекрасны очи, твои глаза цвета моря, или – за твои глаза, сожгли б тебя на площади и мало ли чего ещё. За многие века наработаны тысячи возможных вариантов на такой случай. А Колька, взял да сказал ей, на первом романтическом свидании, ну, прямо сногсшибательный и, наверное, какой-то умопомрачительный комплимент, хотя до последнего времени он был солистом областного хора народной песни. Сколько ж песен он перепел про эти глаза? И лет ему было тогда уже немало – шестьдесят или шестьдесят один, и опыт был. Он же, гуляя с ней вечером в приморском парке, среди большого количества насаженных там всяких разных красивых цветов, одни розы чего стоят, экзотических деревьев, у самого синего в мире, Чёрного моря. Глядя на её лицо и ей в глаза, – такое, могла бы она, наверное, услышать на приёме у врача нарколога, либо уролога, – у тебя мешки под глазами, ты наверно, много пьёшь и почки у тебя посажены. Конечно, её немало смутили такие ошарашивающие комплименты, и Виталий, как большой романтик ну, никак не приветствовал и не оправдывал его вовсе, несмотря даже на такие смягчающие обстоятельства, что этой знакомой Колькиной незнакомке было уже лет пятьдесят один – пятьдесят два. А Виталий её знал давно, почти с юности, помнил её былую красоту. И то, что уже, к этому времени, эти глаза напротив, не будут так прекрасны, и иметь цвет моря и не сожгут за них на площади. И уж точно для неё, уже не построит никто, замок из хрусталя. И, хотя, она стала бабушкой, для него она не стала ладушкой. К сказанному тогда Васей в тот примечательный день, после того, как отговорил за себя Толик, совсем уже опечалившийся и морально раздавленный Виталий, покорившись отведённой ему Васей безрадостной участи. Предался каким-то своим самым печальным воспоминаниям, как бы уже согласившись и смирившись с его не утешительными прогнозами, ища в них не то успокоение, не то сочувствие. Да ещё, совсем не прибавляло ему ни радости, ни оптимизма, внушаемые ему изо дня в день внутреннее его состояние и самочувствие, как будто, он желал теперь пожаловаться и удостоверится в том, что дела его действительно плохи. Совсем нет перед ним той спасительной соломинки, за которую было бы ему, возможно, ухватиться и спастись от надвигающейся на него погибели. Или, может быть, напротив, он хотел разобраться и обнаружить, что возможно есть, хотя и ничтожно малые, но, всё же, какие-то надежды и на лучший исход. Он рассказывал тогда, о том, что, было с ним нечто подобное, где-то месяца два назад. Присел он тогда у почтамта на скамейку отдохнуть, ноги сильно ныли, говорит, будто собаки их грызли, через какое-то время, присаживается рядом какой-то старик. Поговорили, старик спрашивает меня, рассказывает далее, ещё более огорчённый Виталий – вам семьдесят, наверное, есть? Мне через год будет уже восемьдесят. Как услышал это Виталий в свои пятьдесят один год, так, чуть не со слезами на глазах, говорит – у меня тогда, чуть ноги не отнялись, так грустно, тошно и гадко стало на душе, хоть в петлю лезь. И ещё перед этим было, продолжает он и дальше рассказывать и всё больше сокрушаться, видимо, молчать ему было ещё труднее, чем говорить о своей такой нелёгкой, не дюжей жизни, дополняя новым эпизодом, перед тем уже сказанное. – А, ещё ранее, с полгода назад, постригаюсь как-то раз в парикмахерской, что напротив рынка, по улице В. Хромых, рядом с аптекой. А, к парикмахерше, молодой девушке, что стрижёт меня, приходит подруга и куда-то её торопит. Та ей и говорит – подожди немного, вот только этого дедушку закончу, и сразу же идём. Так обречённо, с горечью подвёл итог всему Виталий. А молодым ему всё же хотелось быть, ну, никак не менее чем, лет до шестидесяти. А, как Женя старался помочь ему в деле оздоровления, продления его жизни, писал ему не жалея сил и времени какие-то рецепты и наставления по ведению здорового образа жизни по системе какого-то известного только ему Норбекова. Обратить хотел его с пути зыбкого на путь праведный, проторенный. Но, безуспешно, Виталий не внимал ему. На прогулках по набережной, во время их бесед, он внушал ему, что необходимо расстаться с вредными привычками, как это сделал сам Женя уже много лет назад, осознавший ошибки своей молодости. С каким упорством и настойчивостью он исправлял их тогда, и до настоящего времени ошибки своей бурной и тревожной молодости, тащившие (тянувшие) его, уже в зрелом возрасте на самое дно и в не бытие. А многое что, из того тёмного прошлого, ему уже никак нельзя было исправить. И теперь осознав несовместимость тех прошлых пороков с жизнью, он старался передать Виталию хоть какую-то самую малую часть своего положительного опыта в деле исправления этих ошибок. Хотел наставить (настроить) его на оптимизм и благополучный исход. Вдохновлял его своим примером, старался удержать его на плаву. И был всего на пару лет моложе его (Виталия). При виде их на набережной, когда мелкий Женя что-то увлечённо доказывает, старательно разъясняет крупному Виталию о необходимости каких-то мер оздоровления, и немедленно, чтобы отходил он от влияния вредных привычек, так сильно измотавших его в последние годы жизни. То здешнему юродивому, пристально наблюдавшему за ними, почему-то пригрезилось же такое – это два тёмных демона – ошалело, тревожно говорил он. – Один мелкий, имел в виду Женю, (пятьдесят три – пятьдесят пять килограммов). Второй крупный, Виталий (сто пять – сто десять килограммов). Ну, конечно же, никакого значения этому не придавалось. Известное дело, у юродивых полна голова всяких мистерий. Весь их внутренний мир, порождённый ущербной головой, это бессвязная «каша» из мистических образов. И нередко, особенно теперь в настоящее время, когда не могут (не способны) установить в чём-то причинно-следственную связь каких-то трагических событий в реальной жизни, то многие ищут (находят) такую связь с всякими мистериями, не имеющими никакого отношения к реальной жизни. Во всех трагических событиях, сопровождающих нашу жизнь, многие люди так же, как и в старину, находят происки дьявола, демона, беса и прочих мистерий, имеющих место только в их внутреннем душевном (психическом) мире, подобном внутреннему душевному (психическому) миру юродивых, как фантомы их воображения. Их душевный мир без мистерий, им видимо, был бы не комфортен. И не может он строится у них в силу ущербности их головы, только из реальных образов. Если и есть в их внутреннем мире реальные образы, то они у них в обилии бессвязно обрастают всякими мистериями – фантомами их воображения. Наверное, уже совсем отчаявшись, Виталий решил всё же, найти себе хоть какое-то утешение. На протяжении уже около двадцати лет, он вёл вялую переписку с какой-то женщиной. (Не более двух – трёх писем в год, – на почтовый роман это конечно, никак не походило.) Познакомившись с ней здесь у моря, ещё в пору своей молодости, когда ему было лет тридцать пять – тридцать шесть. Она была на много старше его, лет на тринадцать – четырнадцать, и жила где-то далеко на севере в городе Архангельске или в области. Это была его последняя надежда на лучший исход, в череде последних лет его неудачных знакомств. В этот год он стал чаще слать ей письма, уже по два – три письма в месяц, а не в год, как прежде. Он предположил, что и в старости, так рано нагрянувшей на него, ему станет так же хорошо с ней, как когда-то, лет двадцать назад. Бывало, гуляем по набережной, он скажет – я подойду минут через пятнадцать. Схожу на почтамт, узнаю там, нет ли мне письма – до востребования. Он с нетерпением теперь, ждал письма от неё, в надежде, что она воскресит его, восстановит его ослабший дух. В нём появилась какая-то уверенность, или такая иллюзия, что она непременно вернёт ему былое ощущение счастья. Он теперь всё чаще слал ей письма, вдохновлённый, ещё может быть такой песней, звучащей в его молодости – письма, лично на почту ношу. Словно, я роман с продолжением пишу… и довольно долго в своих письмах уговаривал её приехать к нему на месячишко, пожить у тёплого моря, вспомнить то, короткое, счастливое время. Когда они были молоды и здоровы, полны телесных и душевных сил. Она отвечала ему, что уже совсем нет здоровья, одолела старость, часто хворает. Он же, находясь в плену своей иллюзии, никак не желая утрачивать последнюю надежду, успокаивал и уверял её, что здесь у тёплого моря, непременно, она поправит своё здоровье, а вместе с ней, он надеялся, что и он поправит своё подорванное здоровье. Наконец, она поверила во все живописуемые им прелести предстоящей встречи, и самолётом прилетела к нему на обещанное им преображение. Ну, что там могло быть, оба хворые и немощные, охи да ахи – так затем, зло, с издёвкой комментировал Толик. Хотя, Виталию было тогда не так много лет – пятьдесят три – пятьдесят четыре. Как обычно, этим днём и часом Толик шёл через набережную, чтобы проследовать далее на пляж, и увидел, как они медленно, будто обречённые, еле, еле, переставляя ноги, чуть вверх на подъёме идут куда-то по улице, она опирается на палочку-костыль, он, не то придерживает её, не то сам держится за неё. Они были так же одиноки и беспомощны, как два пожухлых, истрёпанных непогодой поздней осени листа, оставшиеся на одиноком, стоящем где-то в поле дереве, не в силах уже держаться на нём, в ожидании последнего порыва ветра, готовые вот, вот сорваться, упасть на землю и обратиться в прах. – Они, как листья осенние вот, вот сорвутся и полетят в землю. Смотрю на них жалких и ничтожных и думаю – зачем ты звал, тревожил, обнадёживал её – голова твоя безрассудная. Что там может быть? Без слёз не глянешь, зачем срывал с места старого, больного человека, обрекая его на такие муки и страдания, о чём ты думал дубина безмозглая? – так иронично, с раздражением говорил об этом эпизоде, позднее Толик. Это жалкое зрелище, дало ему повод, как обычно не упустить случая, чтобы и на этот раз, как всякий раз, уничижить Виталия. Погостив у Виталия с неделю, она, давняя его любовь, на которую он возлагал последние надежды на своё воскресение к жизни, улетела самолётом от него, скорее к себе. Он цеплялся, сокрушался от предчувствия своей кончины, в особенности, в последние месяцы своей жизни. Это всего лишь, совсем короткие фрагменты, столь печальной жизни Виталия, его друзей и приятелей, имевших отношение к нему. Теперь, Витали было пятьдесят шесть лет. Восемь седьмин, это когда только начинается старость. Это то, когда жизнь подавляющего большинства людей, уже выходит на свою финишную прямую. Была уже вторая половина сентября. Через день, через два, как обычно, он выходил, на набережную посидеть, скоротать время. Никуда ни на какие танцы он теперь не ходил, был печален и мрачен в последние дни, кроме немощи, съедала его и тоска. Уже давно в нём не было очарования жизнью и радостных мыслей о жизни, и вообще, у него уже давно не было и вкуса к самой жизни. Жизнь с её красками, звуками, мыслями всё больше для него теряла всякий смысл. Как он в последнее время выражался – одна тоска и смрад. Иногда, он вспоминал свой сон, пытался понять к чему он. Была у него одна забава, он всё курил, курил и курил. О том, чтобы бросить, он и слышать не хотел, даже обижался. Говорил – единственная радость и осталась в этой тошной, смрадной жизни. Намеревался пойти к Кольке, отметить его день рождения, шестидесяти пятилетие, второго октября. Колька уже давно на пенсии, с пятидесяти лет, или ещё раньше, ушёл из милиции в чине капитана, и приезжает сюда на длительное время отдыхать с Донецка. Встречаясь почти каждый день на набережной, они всё об этом обговорили. Полтора года назад у Кольки случился инфаркт, и он тогда больше месяца проходил курс лечения и реабилитации в больнице. К нему всё это время из всех его дружков, приходил только Виталий. И, в самом конце сентября звонит мне Колька, и сообщает, двадцать седьмого сентября умер Виталий. Первого октября похороны. Смерть окаянная пришла к нему внезапно, обширный инфаркт миокарда сердца. Устало его сердце и тело жить. И, душа его, покинув грешное тело, отлетела на небеса и блуждает теперь в лабиринтах царствия небесного, на его задворках в поиске дороги в рай, к вратам вечности. Только освободившись, от греховной плоти, душа обретает вечную жизнь и смысл своего вечного бытия. Это согласно учению всяких пастырей и проповедников, тешащих нас такими откровениями. Ну и фантазёры же они, однако. Из всех дружков Виталия, на его похоронах были только мы с Колькой. Следуя установившейся традиции, в прощальном зале морга, его отпевал священник. Он здесь на Земле пением псалмов, уже хлопочет, ходатайствует за душу усопшего, чтоб возвысила его светоносная небесная любовь, ублажая Всевышнего ещё и дымом курения ладана, размахиванием кадилы - лампады, в процессе отпевания покойного. Когда-то, давным-давно называлось оно, чадило, и означало не чад, а чадь. Древний обычай, пришедший из ещё более ранних верований. Будто, он (Всевышний) не примет её, (душу) без его протекции. Мы с Колькой и все его родственники в скорбном молчании прощались с Виталием. У его изголовья стоял искренне скорбящий, никак не ожидавший такой ранней смерти отца, его тридцатипятилетний сын. Наверное, горько сожалел, что при жизни был слишком груб с отцом. Рядом с ним стояла его заплаканная тётка, сестра Виталия. Чуть дальше в стороне стояла его вторая жена. Первой его жены, на его похоронах не было. Ну и многие другие его родственники. Закончив панихиду по Виталию, накрыв крышкой гроб, его погрузили в катафалк, все провожающие расселись в автобусе и поехали на кладбище. Целый день с короткими перерывами шёл дождь с порывами ветра при дожде. Небеса оплакивали его, и скорбели по нему. На кладбище, у могилы короткое прощание у открытого гроба с Виталием. Могильщики забивают крышку гроба, и опускают его в могилу, все бросают по горсти земли на гроб в могилу, комья земли тяжело бухаются по крышке гроба, и могильщики быстро закидывают могилу землёй. Постояв ещё несколько минут в скорби у могильного холмика, все провожающие возвращаются, рассаживаются в автобус и едут домой, чтобы справить уже поминки за накрытым для этого столом. На поминках говорят всё хорошее, что было при жизни у Виталия. Желают ему Царствия небесного, (хотя по канонам православной церкви такие пожелания имеют силу только после сорокового дня отбытия в мир иной) и чтоб земля ему была пухом. Всё как положено. После поминок, уже вечером, Колька возвращался к себе домой, а я, простившись с ним, пошёл погулять на набережную, домой идти как-то в такой скорбный день, рано вечером совсем не хотелось. Дождь на короткое время прекратился. Всё вокруг было в сырости. Низко висящие тучи, закрывшие всё небо, обещали продолжение дождя. Промокшая набережная была пуста, и лишь изредка кто-то проходил по ней. P. S. В августе 2016 года на 74 году жизни в своём «любимом» городе Днепрожидовске, Толик, наш старейшина и большой остряк, отошёл в мир иной. Об этом безрадостном событии сообщила нам его дочь, не прошло и трёх лет, после смерти Виталия. И, не прошло года после кончины Толика, как весной 2017 года, на 63году жизни отошёл в мир иной и белый человек, рак сожрал его, так говорили те, кто ближе знали его. |