Лето осталось на родине. На Севере в начале августа была уже осень с льняным небом и пожухлой травой, с зябкой прохладой полярного дня. На этот раз я приехала в поселок уже навсегда, хотя все еще была чем-то вроде бомжа: жить было негде, школа все еще не решила, куда меня приткнуть. Знакомая учительница, предложившая пристанище в своем доме, еще не вернулась из отпуска, но оставила ключ у соседей. И я погрузилась в одиночество, которое должно было нарушиться недели через две.Почти напротив этого дома, метрах в ста и как-то совсем отдельно, на отшибе, стояла покосившаяся хантыйская хибара. Людей там я ни разу не видела, но зато слишком хорошо видела и слышала собак этого дома. Это была самая свирепая и самая голодная четверка в поселке. Все черные как уголь, без единого пятна, поджарые и мощные. Красивые звери. Хозяин их явно не перекармливал. От хибары они не отходили, не шныряли по поселку, как другие собаки, хотя и не были привязаны. Ходить мимо этого дома люди не просто побаивались, а откровенно страшились: только псы знали, где начинается его территория. Забора как такового не было - не тратят там местные люди древесину на заборы, это приезжие отгораживаются. А мне предстояло топать мимо этих дьяволов каждый день по несколько раз, замирая, когда они кидались под ноги, рычащие, бешеные, и ни слова не понимающие по-русски.Под вечер следующего дня я вышла мыкать свою неприкаянность на крылечко. Полярный день прекрасен, но длится он бесконечно, а библиотека в поселке нищая, книги все уже перечитаны, гитара оставлена дома, краски тоже. Глазеть на закат, невыносимо медленно опускающийся на далекую полоску Уральских гор, - тоже весьма надоедливое занятие, полностью исчерпавшее свою прелесть еще накануне. Оставалось только заняться музыцированием на пастушьем берестяном рожке. Это был единственный привезенный с собой инструмент, и как раз для черной моей тоски, такой же свирепой, как соседские псы. Рожок мне подарили дома подходящий - из него извлекался красивый, высокий, надрывающие монотонный и пепельно-печальный звук. От такого звука должны бы трескаться и плакать каменным обвалом любые крепостные стены. Но в этом маленьком полярном поселке на берегу Оби не было каменных стен, а Урал, перечеркнувший горизонт на западе, может, и обронил пару глыб, но не провалился. Зато после первого же трубного гласа черные дьяволы, хищно поглядывавшие издалека, внезапно совсем осатанели. По всей видимости, такого они еще не слышали. Они истошно взвыли и рванули ко мне так злобно, что я вскочила, и готова была спасаться в предусмотрительно открытую за спиной дверь , но псы встали как вкопанные у невидимой границы, за которой, вероятно, начиналась уже моя территория. Тогда я спокойно продолжила репетицию: псы знали закон. После второго дуновения в рожок мне минут пять взахлеб аккомпанировал дикий хор, но хористы все еще не смели перейти в наступление на солистку. После третьего гласа даже демоны не выдержали и, взвизгнув, сбежали. Я их хорошо понимаю: тоже сбежала бы, да некуда. Только одна псина молча осталась стоять у пограничной травяной кочки. Потом, получив молчаливое же мое разрешение, осторожно приблизилась, за что была награждена куском хлеба.Всю неделю я подзывала ее к себе звуком рожка, как какую-то священную корову, в конце-концов, она позволила себя погладить. И тут стало понятно, что вряд ли кто-то когда-то ее гладил, потому что это простое дружеское "рукопожатие" вызвало в собачьем сердце столько восторга, что псина потеряла всяческое приличие. Из черной как смоль белоклыкастой бестии она вмиг превратилась в кувыркающегося, подвизгивающего щенка, машущего как крыльями всеми своими конечностями, включая хвост и острые уши. Такого счастья, как в этих звериных светящихся желтых глазах, я редко видела у людей.Я назвала ее Кармен. Ее стремительная любовь оказалась настолько сильной, что щенка, подаренного мне на следующий день, она чуть не загрызла, стоило ему только высунуть нос из входной двери на улицу. Пришлось вернуть подарок. Она не позволяла своим кровным родственникам даже рыкнуть, когда я проходила мимо: сразу устроила им такую трепку, что псы сочли за лучшее в дальнейшем просто меня игнорировать… Так же, как местные жители. Всякий раз, когда мне случалось остановиться и перекинуться парой слов с кем-нибудь из знакомых, моя дуэнья неизменной тенью появлялась рядом и молча обнажала огромные клыки. Но зато вечером, на крылечке, Кармен укладывала угольную голову на мои ноги и соединяла свое дикое сердце с пронзительной жалобой рожка и моей столь же дикой, неотступной, огнедышащей тоской то ли по дому, то ли по миру, - по неписаным стихам, незаконченным разговорам, непойманной утке, неглоданной кости, нечитанным книгам, нечаянным встречам, незагнанному оленю, невиданной дичи, недопитому вину, недогоревшей свече, неведомым друзьям, неизреченной любви, оставшейся в далеком городе. И мы смотрели, как блекнет бесконечный полярный день, сгущаются тени, мрачнеет тундровый простор по ту сторону Оби, багровой змеей умирает Урал, и в золотых с синими зрачками глазах Кармен отражалась бессмысленная, нечеловеческая Вечность. Та Вечность, приближение которой я ощущала с каждым днем неизбежней. А в глубине дома, в не распакованном моем чемодане таилась неимоверная, немыслимая уже тяжесть кольта 45-го калибра у виска, - ледяная тяжесть, прикинувшаяся белоснежной нежностью шелка подвенечного платья… Чужая полудикая собака, моя подруга, стремительная в чувствах и решениях, возродившая во мне животное чутье жизни и смерти, врага и друга, напомнившая право неподчинения человеческим правилам, моё звериное «Я», моя Кармен, примчалась черной стрелой к причалу, когда я уже закинула на теплоход свой так и не распакованный, но уже основательно полегчавший чемодан: ведь я уезжала навсегда из этой моей несостоявшейся жизни. Она долго стояла на берегу. Может быть, ждала звука пастушьего рожка. Я оставила его там, в траве у крыльца, под ступенькой, чтобы никто кроме нее найти не мог. Но, когда я вспоминаю, как она замерла поодаль от провожавших теплоход людей, мне до сих пор кажется, что в пасти у нее был тот самый берестяной рожок. |