Временами я дурно сплю. Если говорить точнее – временами я не сплю вовсе. Я забираюсь с ногами на табурет, и курю, курю, курю, уставившись в противоположную стену, увешанную разнообразной кухонной утварью. Я сижу, уткнув локти в покрывающую столешницу цветастую клеенку, и стряхиваю пепел – отчего-то всякий раз мимо пепельницы. Мне холодно – от воспоминаний и неподвижности. И плечи зябнут в кружевах неказистой ситцевой ночной. Я курю. Время от времени постукиваю указательным пальцем по сжимающейся, укорачивающейся на глазах сигарете. И с каждым разом мне это дается все труднее. Когда же замерзшие пальцы совсем перестают слушаться, меня охватывает, наконец, спасительное возмущение. Чертова апатия! Сколько можно тупо пялиться в стену! Надо сварить кофе, занять руки, время, мысли. Вскакиваю, наступаю на что-то и вздрагиваю от громкого, страдальческого «мяу». Бедная моя маленькая кошечка. Метнувшись из-под ног, она останавливается на пороге и так же, как та, из детства, смотрит на меня долго и укоризненно. Протягиваю к ней руки – иди ко мне, иди. Она медлит, словно раздумывает, потом все-таки позволяет приласкать себя. И я, опустив лицо в теплые изгибы ее тельца, шепчу: «Прости, дорогая. Я не хотела». «Я не хотела… ничего плохого». У входа в небольшой продуктовый магазин, витрина которого украшена старыми, оставшимися еще с советских времен, новогодними гирляндами, толпится народ. И не предусмотрен пандус. Мне кажется, это так быстро: два шага до прилавка, минута на то, чтобы купить молока и хлеба, два шага обратно. А курносик сопит в две дырочки. И мне так жалко его будить. После короткого раздумья, я, наконец, решаюсь. Отступаю медленно, не отрывая от круглого личика умоляющего взгляда. Только не проснись, детка. Я сейчас. Я возвращаюсь через минуту-другую, опускаю пакет с покупками в коляску, и у меня темнеет в глазах. Пустая коляска насмешливо скалится меховой пастью. И на нее оседают и оседают бесформенные снежные хлопья. Зажимаю ладонью рот, но животное, дикое «а-а-а!» прорывается через заледеневшие пальцы. Кто-то трясет меня за плечо, то ли из сочувствия, то ли из любопытства заглядывает в лицо. Я сбрасываю руку с плеча, мечусь из стороны в сторону. Ко входу в магазин, обратно. «Милицию. Надо милицию», - кто-то дергает меня за рукав. Ухватившись за борта коляски, сползаю вниз. Но теплый, родной, не успевший выветриться, запах лучше всякого нашатыря приводит в чувство. Дальше меня ведет инстинкт. Я не успеваю осознать, отчего делаю шаг в сторону. Будто из чрева коляски куда-то туда, через дорогу, протянулась тонкая, готовая вот-вот оборваться, нить. И я иду вперед, наперерез автомобилям, не слыша ни скрипа тормозов, ни несущихся мне вслед реплик. На противоположной стороне - парк. Там, за деревьями, бесконечным потоком идут и идут люди. И только одна фигурка - там, у парка - скорчившись, свернувшись в какую-то нелепую позу, сидит на заснеженной скамейке. Она раскачивается, что-то бормочет и вглядывается в сверток, лежащий на коленях. Я иду к ней. Останавливаюсь в шаге от давно не мытой, дурно пахнущей женщины. Она прижимается испитым лицом к синему атласному конверту и что-то тихо напевает. Я не понимаю ни слова. Вижу только, что мой мальчик, мой маленький синеглазый котенок, сладко спит. Собственный шепот кажется мне воплем: «Что же ты делаешь? Отдай! Отдай, гадина!» И голоса за спиной: «Вот тварь! Убить ее мало!» Круг человеческий сужается. И я вижу, разъяренное цунами вот-вот поглотит и скамейку, и сидящую на ней женщину с ребенком на руках. Кажется, не почувствовать опасности невозможно. И между тем она не видит ничего, кроме безмятежного румяного личика в обрамлении кружев. Она склоняется все ниже и тихо-тихо что-то бормочет. А я выковыриваю, выцарапываю моего мальчика из ее объятий, продолжая шептать: «отдай… отдай… отдай…» Кажется, мир сейчас взорвется от переполнившей его агрессии. Я готова вцепиться в нее зубами - убью. Но яркая вспышка разрывает пространство: «А ты сама? Ты – не такая же? Разве ты не поступала так же? Что с того, что ты была ребенком? Разве это что-то меняет?» И жестокая память снова возвращает меня к тому, что я всю свою жизнь пытаюсь забыть. Была весна. Не ранняя и не поздняя, самая ее середина. Листья на деревьях успели набрать цвет и утратить клейкость, но еще не запылились, не погасли от нескончаемых суховеев. Мне лет пять. Мы, громкоголосые и беспечные, гуляем по разомлевшему от жары пустынному двору. Короткими перебежками пересекаем языки асфальта от одного газона к другому. Асфальт плавится, прогибается под нашими босыми ступнями, липнет и обжигает. И мы спешим укрыться в тени серебристых тополей, жмемся к кустам сирени, обдирая ежевичными колючками тела, проползаем в проделанную кем-то дыру в соседском заборе. Там, за забором, – наше пространство, наша земля, наш «домик». Поэтому, когда из-под густо усыпанного розами куста вдруг раздается громкое шипение, мы, по меньшей мере, удивлены. Кто посмел шипеть на нас в нашем собственном доме? Разглядев в высокой траве рассерженное рыжее пятно, начинаем хохотать. Смешная кошка, разве нас напугаешь? Мы тянем к ней руки. Ушки, спинка, хвостик. Она бьет хвостом, угрожающе выпускает когти, но не двигается с места. Причина этого обнаруживается очень быстро - прижавшийся, почти вросший в материнский бочок, котенок. И мы не можем, не хотим справиться с захватившим нас желанием. Нам нужен этот котенок. Мы хотим холить его и лелеять, хотим, чтобы он был «нашим». И мы принимаемся громко кричать и топать ногами. Нам кажется, если мы «добудем» этого малыша, он навсегда останется с нами. Мы вопим и машем руками, кошка шипит, выгибает спину и бросается на нас. Потом, не выдержав массированной детской атаки, кидается прочь. На примятой траве остается крошечный, золотистый комочек. Он еще слеп. Он тычет по сторонам мордочкой, не понимая, куда это неожиданно подевалось его тепло и его защита. Мы же празднуем победу. И торжественно несем комочек домой. Он сначала отчаянно пищит, потом замолкает и только мелко дрожит влажным тельцем. Родители качают головами, долго допытываются, где это мы взяли такую кроху. Мы же, начиная понимать, что натворили, но, не успев при этом сговориться, «свидетельствуем» всяк как умеем. «У соседских мальчишек отняли», «под машиной нашли», «он в луже тонул». Нам хочется быть героями, а мы ощущаем себя последней сволочью. Потом три дня пытаемся кормить котенка через пипетку. Он все меньше и реже плачет. Нам кажется, что это хорошо. Пока однажды он не замолкает насовсем. И я выбрасываю вперед руку, будто упираюсь ладонью в стену из воздуха. «Не трогайте ее. Оставьте». «Совсем с ума сошла, дура? Да ее ж четвертовать мало!» Я и впрямь похожа на сумасшедшую. Я закрываю ее собой, грязную и плохо понимающую, что происходит, а собравшиеся ошеломленно молчат. «Дура, - вдруг плюет мне под ноги кто-то. – Так тебе, дуре, и надо». Какое-то время мы стоим друг против друга. Я, прижимающая к себе моего мальчика, и безликая, сжатая в кулак, толпа. Наконец, пространство наполняется звуками: скрипом шагов на соседних дорожках, вороньим карканьем и вдруг пробившимся сквозь всеобщую глухоту гулом улицы. Толпа редеет, расходится постепенно, высвобождая уплотненный воздух, оставляя после себя вытоптанное, посеревшее поле и растерянность. А я молчу, в ужасе, в шоке от того, насколько снова оказалась близка к непоправимому. Наконец, когда последний из толпы скрывается из вида, я делаю шаг, другой от скамейки. Уйти! Скорее уйти отсюда! Подальше! Поскорее! Навсегда! «Подожди! Подожди!» - меня настигает ее голос. Она спотыкается, хватается за меня - подожди. Оборачиваюсь. Соскальзывая в вытоптанный снег, она простирает ко мне руки. «Я не хотела… ничего плохого. Не хотела. Только не быть одной». И сегодня, здесь, на промерзшей ночной кухне, я заглядываю в круглые, располосованные зрачком, кошачьи глаза: «Я тоже не хотела ничего плохого, понимаешь?» Она стряхивает мой взгляд, будто пожимает плечами. Спрыгивает на пол, слегка царапнув когтями колени, останавливается на мгновение на пороге. «Что ж ты тогда не спишь?» |