СамоУшедшим Что думать, не знаю, и ветром по полю несусь черной вьюгой, ночною волчицей: за красной луной, напитавшейся кровью собратьев далеких своих бледнолицых; чтоб там, на причале надежд потерпевших, на этом разметанном бурями буе, мне дали молиться за конных и пеших, что по небу к Богу ушли напрямую; и песня сквозь лунные, синие горы, коснувшись крылом окровавленных впадин, ушла б от меня к пилигриму другому и раны лечила бы струнною гладью; и горы как крылья, а крылья как небо, а небо до самого звездного пика мне дали дыханье и силы для бега, и воздух для вздоха, для стона, для крика… Сувенир Кипарис на оранжевом диске на пластмассовой хрупкой подставке; за стеной из кустов барбариса – ледяного арЫка канавка. Дед мне строил весной халабуду, и урюковых косточек племя превращалось в чудную посуду, расколов скорлупиное темя. Расцветали акаций шербеты, шелковичные млели аллеи, и в долинах Тянь-Шаньского лета босоногие маки горели. Но арбузное счастье – непрочно, раскатилось по детскому миру… Дед от водки сгорел как-то ночью, будто сам в жизни был сувениром… «В парке Чаир…» А ничего нельзя остановить: ни этот поезд, мчащийся, как осень, ни эту осень, кинувшую нить в косую сажень грозового кросса; ни этот шлейф на голоса зеркал, ни музыкантов, накативших дрынчик, жующих огурец… «Так … заказал, как говорится, маршик на поминчик…» Ах, знать бы, сирым, как его душа уже поет о ялтинских цикадах, где полночью, раздетым, без гроша гуляет месяц по дорожкам сада… Когда… Представляешь, какая вокруг пустота, -- будто небо упало со снегом на землю, и берлогой уснули под ним города в белой-белой хрустящей, холодной постели; будто весом икон придавило дома, солнце вмиг притушило уныло лампаду, и столбы как кресты навсегда-навсегда словно изгородь стали над стражею града мертвых лиц… Провода, провода… и вода -- снег, конечно, растает, но ночь – бесконечна, потому что вверху – пустота, пустота: мое небо спустилось на землю навечно… Мазня Вырезаю закат – безжалостно, как подъемные вырезают краны из простыней, где малости завершенности не хватает; где мазки – как отрикошетило, и горохами краски смешаны, как продажные тридцать шекелей у подножий немых повешенных. Изничтожена, изувечена, топорами в каноны вплавлена омертвленная человечина, что (зато!) в дорогое вправлена; отчеканена и изысканна и богемною знатью поднята… Только вот беда – что не искренна, а вторая – не будет понята… На «черный день» Давай оставим малость напоследок, на черный день, украденный вороной, и раскрошИм… чтобы потом по следу пройти еще раз вслед за похоронной процессией. Как странно, что сороки не подымают блестки чувств опавших, и поп-зануда проворонил сроки, чтоб отходную… а, завязши в каше такого неуместного возврата – нелепого, измазанного пледа, -- не тает кроха… и лежит каратом, и ждет, когда же мы пройдем… по следу… Ищу углы Мне там не будет одиноко, не будет пусто и темно: в моей каморке вместо окон давно чернеет полотно; Малевич отдыхает, видно: здесь, в квадратуре круга – спрут, и черный ящик… так обидно… а кошки все скребут, скребут… Другу Мы живы сегодня… А завтра подскажет, какому кораблику плыть недалече, какой самолетик на крыльях бумажных домчится до порта с названием «Вечер»; какие ромашки завянут под утро, какие бессмертники выпустят всходы… Мы живы сегодня, и плечи под брутто подставим, коль живы, с тобой благородно. Ведь кто-то же должен быть первым в шеренге, где смерть произвольно патруль выбирает, но хочется верить… до дрожи в коленках, что только не друг замыкающим станет… Дом продан Деньги -- слепые и алчные совы, запах и вкус поминальной кутьи, мертвые бухты причалов соленых рисом цифири не спят в забытьи; скользкие, грязные, рваные… долу – не утопить и не выжечь огнем страсть к ним… а в трубке недавно знакомый голос сказал мне: «Мы дом продаем…» Что-то не спится, и память ехидно дождь из карманов своих достает... Как же там было уютно! И видно пляж, колесо обозрения, порт… Серый мышонок потертого плата, с вишней и яблоками пироги… «Не продавайте! Я стану богатой, я оплачу все долги… все… долги!» |