“Только один раз в жизни душа находит убежище. Как только она его покидает, оно для нее потеряно навсегда”. К.Вагнер «Дорога королей» 1. Я выныриваю из сна, словно субмарина из тьмы и покоя глубин на кипящую поверхность океана, где царствует шторм. Кажется, что голова вот-вот расколется надвое, а глаза слезятся от обжигающего полуденного солнца, заглядывающего в окно. Я протягиваю руку к стакану с водой, стоящему на прикроватной тумбочке, и, поднеся его к пересохшим губам, выпиваю залпом, даже не поднимая головы с подушки. Вода кажется на редкость вкусной, она обливает щеки и шею, она щекочет плечи и смачивает горло, принося ни с чем не сравнимые ощущения возрождения жизни… А потом меня тошнит. Свесив голову с кровати и пытаясь унять спазмы в пищеводе, я сплевываю на пол едкую горечь желудочного сока, и ненавижу. Я явственно ощущаю, как ледяная обжигающая ненависть сводит судорогой все мои конечности, как играет она безумное аллегро по чутким струнам нервов, и скоро, уже совсем скоро, они должны будут порваться, все разом, издав единый звенящий звук, а дальше - только могильная тишина и покой. Но на самом деле, наверное, ведь ничего этого нет, а есть только боль, тупая и пульсирующая, стучащая миниатюрными молоточками по вискам, самая обычная боль взращенная похмельем. Я снова откидываюсь на подушку, утирая с лица холодный липкий пот и остатки блевотины краем одеяла, глядя в потолок прищуренными слезящимися глазами. Я не хочу ни о чем думать, я не желаю ничего знать, но главное – мне хочется все забыть. Мне нужно забыть, сжечь ненавистью к самому себе, а, может быть, и к целому миру, эту отвратительную старую ведьму – память. Но, наверное, она сильнее меня и моей ненависти, и ей плевать с высокой колокольни на все эти желания, потому что она знает наверняка, что победа все равно останется за ней, по крайней мере, до тех пор, пока я окончательно не лишусь рассудка. И она чует, чует своим звериным чутьем, что победа ее не за горами, ибо мысли мои уже давно похожи на зомби или сомнамбул бродящих по опустевшим улицам сознания, спотыкаясь, натыкаясь друг на друга и глядя невидящими глазами в пустоту окружающего мрака. Повернувшись на бок, поджав под себя ноги, я обхватываю руками колени и плачу. Я стараюсь плакать тихо, без всхлипов и рыданий, так, чтобы слезы сочились сквозь сомкнутые веки, через переносицу, промокая давно не стираную наволочку подушки. Моя прожитая жизнь теперь кажется похожей на толпу людей в час пик у автобусной остановки, когда на нее смотрит человек с ослабленным зрением с другой стороны дороги. Лица, лица, лица и бледные мазки холодных красок бесформенной одежды. Эта толпа, она чем-то напоминает картину сумасшедшего абстракциониста, который пытался вложить в нее какой-то одному ему понятный смысл. Но люди, глядя на это странное творение, склонны были называть ее обыкновенной мазней. И так уж далеки они от истины? Ведь мир ни сколечко не изменился, в каком-то смысле мир не изменится никогда, но для некоторых людей он может просто прекратить свое существование, в один единственный миг. Может быть, они и будут ощущать биение жизни в своих венах, но жизни вокруг них уже не будет. Наверное, нечто похожее случилось и со мной, когда однажды, оторвавшись от экрана телевизора, я зашел в детскую посмотреть, чем занимается там моя маленькая дочурка. И сначала, когда я только переступил порог, разделяющий комнату и прихожую, мне казалось, что она просто уснула, свернувшись калачиком на коврике возле кровати, словно маленький пушистый котенок. Мое сознание, это гребаное атрофированное миром сознание оказалось просто не готово к тому, что обыкновенная косточка от абрикоса способна уничтожить все, абсолютно все, превратив жизнь в кошмар, став самым настоящим проклятием, от которого не спасают ни какие молитвы. Да и хотелось ли мне молится? Наверное - нет. Когда уже ничего больше не существует вокруг тебя, что пытаться изменить? Стоит ли еще на что-то надеяться, когда все твои надежды остались в прошлом? Когда само прошлое стало похоже на череду черно-белых фрагментов из какого-то старого и страшного фильма. Отдельные фразы, смысл которых не возможно уловить, искаженные бледные лица с блестящими капельками слез, черные кружевные платки, скрывающие седину и маленький угловатый гроб обтянутый голубым атласом… - …подавилась во сне… …уснула… …на сильном вдохе косточка перекрыла дыхание… …даже не успела проснуться… …редкий случай… - этот голос, тихий и слегка дрожащий, человека в белом халате со стетоскопом, беседующим с кем-то на кухне, может быть, даже со мной, я не помню. А потом было что-то еще, чего я тоже не могу вспомнить. А потом… Искаженное яростью лицо жены, с размазанной по щекам черной тушью, дрожащими ярко красными губами и хриплым срывающимся голосом: - Это ты, ты убил ее! Скотина! Я ненавижу тебя! Я хочу только одного, чтобы ты сдох, сдох так же как она! Ты убил моего ребенка! Да, будь ты проклят, ты и весь твой мерзкий род!.. Ее острые длинные ногти, накрашенные серебристым лаком, впиваются мне в лицо и шею, и я ощущаю сладковатый привкус крови на пересохших губах, но не предпринимаю ни единой попытки сопротивления. Мне нужна боль, я хочу ее, тупую физическую боль, убивающую боль другую, ту, которая запрятана где-то очень глубоко внутри, которая жжет и режет… Множество рук, напоминающее божество из индийской мифологии, хватают ее и оттаскивают прочь. Я слышу треск рвущегося платья, шарканье ног, какую-то возню и ее удаляющиеся вопли, переходящие в приглушенное рыдание, которое в свою очередь растворяется в тишине, нарушаемой лишь мерным тиканьем часов на комоде спальни. Капельки крови и слез образуют ручейки, стекающие по щекам к подбородку, и капают на грудь, расползаясь по сорочке багряными пятнами… А потом снова - провал, память нехотя перематывает изжеванную старую пленку на самой медленной скорости… Люди в черных костюмах и платьях, лиц которых я не в силах вспомнить. Иногда мне кажется, что они вообще без лиц или натянули безликие мертвые маски с темными провалами глазниц и рта, наподобие тех, что одевают во время венецианских карнавалов. Эти люди, они что-то беспрестанно говорят, понижая голос или вовсе шепча, гладят по плечу и садятся рядом, от чего мне почему-то становиться не по себе. Я не понимаю их, я слышу только плачь и вздохи, вижу только собственные руки со сцепленными пальцами между коленей и еще, еще я помню запах горящих свечей. И все это длится как-то неправдоподобно долго, настолько долго, что, кажется, я сижу в этой позе уже целую вечность. А потом мне помогают встать. Я поднимаю глаза и вижу, как двое мужчин выносят через входную дверь на лестничную площадку голубой ящик, в котором лежит моя мертвая дочь. - Нет, - я снова слышу свой собственный голос, доносящийся откуда-то издалека. – Нет! – мой голос становится громче, а чьи-то руки, поддерживающие меня под локти, напрягаются. – Куда вы уносите ее? Зачем вы это делаете? Остановитесь! Я пытаюсь вырваться из чьих-то цепких объятий, я что-то кричу, ощущая жгучую боль в голосовых связках, и мне вторит гулкое зловещее эхо подъезда. Эти же самые руки прижимают меня к холодной бетонной стене, выкрашенной в темно зеленый цвет, словно хотят распять, и я больно ударяюсь затылком. От стены исходит холод, могильный холод притаившейся смерти, холод, проникающий все глубже и глубже к самому сердцу, и вдруг наступает покой… А потом, потом… Господи, как же много этих самых “потом” с безликим и пустым многоточием. Наверное, нужно было уже давным-давно поставить жирную точку и больше никогда не произносить это проклятое слово. Но я не сделал этого, и потому потом все-таки было… Потом была больничная палата с железной скрипучей кроватью, желтыми выцветшими обоями и пыльным окном с решеткой, стекло которого с обратной стороны царапали корявые ветви тополей. Там было душно, пахло безумием, хлоркой и смертью. И дни казались чредой бледных вспышек, словно кто-то, играя, щелкал выключателем торшера, сменяя день и ночь. Я вышел оттуда где-то в самом конце апреля, когда снег уже почти сошел, а на деревьях обозначились первые листочки. Меня встретил отец, мой совсем уже седой отец, который так часто встречал меня в прошлой жизни. Теперь он снова был рядом, словно это был сон о детстве, о давно уже умершем детстве, когда проблемы решались будто бы сами собой. Позже мы часто сидели вместе теплыми летними вечерами, пили чай и о чем-то говорили. О чем? Этого я тоже не могу вспомнить, но только от этих разговоров становилось как-то тепло и уютно, хотелось дремать, откинувшись на спинку стула и прикрыв глаза. Иногда к нам присоединялась мать. Но почему-то разговора с ней не получалось, она стала какой-то чужой. Ее глаза всегда были влажными, и она прятала их, избегая смотреть в мою сторону. Так продолжалось целое лето, первое лето, прожитое в мире, которого уже больше не существовало. А осенью я устроился на работу. С работой помог опять же отец, и хоть она была не ахти какая, во всяком случае, теперь я мог кормить себя сам. А к середине января я покинул отчий дом, переехав в однокомнатную угловую квартирку в пятиэтажной “хрущевке”, и с тех пор жил один… На этом месте пленка всегда обрывается, бобины останавливаются, и экран гаснет. Я снова погружаюсь в пространство сновидений. Мне снится широкий зеленый луг с какими-то странными бледными цветами, который заканчивается обрывом, откуда доносятся звуки, напоминающие журчание воды, словно там, внизу глубокий овраг, по дну которого протекает река. На самом краю обрыва лежит огромный толстый ствол поваленного дуба, на котором сидит маленькая девочка в коротеньком сиреневом платьице. Она сидит лицом к оврагу, и кажется, что она смотрит в даль, словно кого-то ждет, смотрит и тихо напевает. В том сне я медленно иду к ней, ступая босыми ногами по мягкому ковру травы и странным бледным цветам. И чем ближе ствол поваленного дуба, тем понятнее становится смысл песни, которую напевает ребенок, понятнее и страшнее. Я ускоряю шаг, переходя на бег, расстояние между мной и девочкой все короче. Я пытаюсь закричать, но с ужасом обнаруживаю, что мои губы сшиты грубой ниткой, и когда до дерева остается всего пара шагов, жуткое знание пронзает мой мозг, словно стальная вязальная спица… Земля вздрагивает под ногами, и край обрыва с поваленным дубом и маленькой девочкой срывается вниз. На какое-то мгновение я успеваю разглядеть ее лицо, ее до боли знакомое лицо, и понимаю, что кричу. С разорванных губ хлещет кровь, окрашивая крик красным. А в черных водах зловещей реки исчезает мой маленький ребенок – девочка в сиреневом платьице. 2. Мы сидим друг напротив друга за обшарпанным кухонным столом. Я знаю, она смотрит на меня, но я избегаю ее взгляда, изучая рисунок вылинявшей клеенки. Она – мой друг. Раньше, в прошлой жизни мы были просто коллегами по работе. Но с некоторых пор стали друзьями, во всяком случае, мне хотелось бы так думать, хотя я и не знаю зачем. Она – единственный человек, кто иногда навещает меня здесь, кроме родителей. Она приходит неожиданно, без звонка, потому что знает, что всегда застанет меня дома. Мы о чем-то говорим, пьем чай с печеньем, ужинаем тем, что приготовит она, гуляем. А вечером она уезжает, и я снова остаюсь один. И потом еще несколько дней я живу воспоминаниями об этой встрече. - Может быть, хватит пить пиво? – она щелкает пальцем по горлышку бутылки, стоящей передо мной. - Голова болит. - Выпей цитрамон или анальгин. - Не хочу, - я встаю из-за стола и иду к окну. Там – лето, там полыхает пожар солнца, пыль и удушливый воздух. – Может нам съездить куда-нибудь? На природу, туда, где есть река… Я поворачиваюсь к ней. Она смотрит на меня и молчит. - А лучше - море. Она не понимает меня. Да я и сам с трудом понимаю себя. Мне просто хорошо с ней. Но может быть, потому и хорошо, что нас объединяют только лишь дружеские отношения, и ничего более. Мы не привязаны друг к другу, и я никогда не представлял нас лежащих в одной постели. Но порою я ловлю себя на мысли, что мне хочется, чтобы она стала ближе. Это странное чувство, когда хочется коснуться ее щеки своей щекой, когда хочется уткнуться носом в ее шею и вдохнуть ее другой женский запах. И когда эти мысли приходят в голову, мне вдруг каждый раз становиться страшно, и я гоню их. И мне кажется, она чувствует это, но делает вид, что все нормально, что в наших отношениях все как всегда, и в них нет ничего такого: скрытого, потаенного, невысказанного. Но оно есть. И она, и я, мы оба должны это ощущать. - Пожалуй, можно, - говорит она, слегка улыбаясь. – Но только потом. - Почему? - Потому что сейчас лето. У нас все отпуска расписаны заранее. В конце сентября, в октябре – может быть. - Жаль, - говорю я, но на самом деле – это не так, потому что я боялся как раз положительного ответа. - Ты сегодня какой-то странный. - Мне опять снился этот сон. Почему он все время мне сниться? - Такое случается, когда… Ну, в общем, нужно время, иногда нужно очень много времени, чтобы забыть. Я смотрю в ее глаза, в ее чистые карие глаза, и не могу отвести взгляда. В них тепло и готовность… Это тяжело объяснить, но выразить это у меня получается только этим словом – готовность. В глазах моей жены ничего этого не было, ее глаза всегда были какими-то холодными и мутными. - Может ты и права, - я снова сел за стол, и сделал пару глотков из бутылки. – Но мне кажется, что этим сном подсознание мне о чем-то хочет сказать. Словно, что-то еще можно сделать, чтобы все опять вернулось, чтобы… Мой голос срывается, и к горлу подкатывает ком ядовитой горечи, руки сжимаются в кулаки. Нет, мне никогда не выкарабкаться из этой трясины. Я никогда не смогу “быть мужчиной” и “взять себя в руки”. Эти фразы, они хороши лишь для кино, в жизни все получается совсем не так. В жизни очень мало этих сильных и красивых людей, глядящих на нас с большого экрана. Большинство из них больные одинокие люди, которые тщетно пытаются натянуть на себя маску выдуманных персонажей. Они плачут, оставаясь наедине с самими собой, пьют водку, чокаясь с зеркалом, и глотают таблетки от головной боли и расстройства желудка. Их жизнь – лишь чреда незаметных будней, заполненных давкой в общественном транспорте, неинтересной и скучной работой, магазинами и домом, в котором день за днем тает их никчемная жизнь. Что-то, конечно же, было, они это помнят, они очень бережно хранят свои самые яркие воспоминания о прошлом. Иногда они делятся этими воспоминаниями со своими детьми, друзьями, близкими, но чаще они оплакивают их в одиночестве, сидя в душном вагоне метро, вышагивая по слякоти городских улиц, или стоя вечером на балконе, и глядя в черное звездное небо. - Андрей, - ее голос, такой тихий, осторожный. – Это только сон. Мне кажется, там не стоит искать смысл. - А где же тогда его искать? Где? – я чувствую, как волна необъяснимой ненависти снова накрывает меня. – Можно обшарить весь мир, заглянув в каждый его самый дальний уголок. Можно залезть в душу, ее даже можно вывернуть наизнанку и вытряхнуть, словно пыльный мешок. Или рвануть к звездам и прикоснуться к стопам ангелов. Но ни где, слышишь, ни где ты не отыщешь ответа. Ты так и останешься стоять один посреди этой жизни, глупо глядя по сторонам. Жизнь всегда оставит тебя в дураках. Ведь все козыри у нее. А ты – глупец, наивно полагающий, что можно попытаться обставить жизнь… - Пожалуй, я лучше пойду, - она встает из-за стола. - Нет, Оля, - я останавливаю ее, беря за руку. – Прости, я не хотел… Мягко высвободив руку, она снова садится на табурет. - Не надо ничего искать, Андрей. Все, что надо само найдется. А что потеряно навсегда, то потеряно. Я знаю, с этим тяжело согласиться. Есть люди, которые не могут с этим смириться всю жизнь. И хотят, вроде, да не могут. Вот именно – не могут. Потому что для этого надо научиться забывать. Память, она всегда мне казалась огромным морем, а события – кораблями. Часть из них со временем идут ко дну, другие же еще долго будут бороздить морские просторы. Так вот, ко дну идут, как правило, корабли с черным флагом на грот-мачте да утлые невзрачные суденышки. Но чем сильнее корабль, тем больше времени и сил нужно, чтобы его потопить. Не всегда сил хватает. А бывает и такое, что потопленный корабль превращается в призрак. И тем страшнее его появление, ибо ты уже успел о нем забыть. Наверное, поэтому, зло сильнее добра, а смерть сильнее жизни. Попробуй, закрась черную поверхность белой краской, а потом наоборот – проведи по белому черным. Увидишь, в чем разница. И если она тебя не испугает, ты либо действительно по-настоящему сильный человек, либо просто глупец. Впрочем, и то и другое – очень даже не плохо. Жизнь любит и тех и других. Но если твое сердце наполнилось ужасом, тебе суждено стать изгоем. Ты обречен на вечное блуждание по бескрайним асфоделевым лугам в поисках собственной тени. И ни кто не в силах избавить тебя от этого проклятья. Потому что только глупцы и сильные люди никогда не чувствуют себя одинокими. Даже если рядом никого нет. Раньше я любил мечтать. Мечта спасала меня от ночи и мрака, мечта спасала меня от одиночества. Если чего-то недоставало в жизни, всегда можно было представить, что это когда-нибудь обязательно будет или было. В мечтах даже совсем невозможное вполне реально, что уж говорить об остальном. Не правы те, кто не верит в иллюзорный мир, у них просто не хватает воображения. Иллюзорный мир может быть так же реален, как и действительный. Главное не смешивать эти миры. Не переносить события и персонажи из одного в другой. Нарушая границы миров, мы нарушаем законы, по которым они существуют. Нарушителей границ ждет одно лишь разочарование. Я не нарушал этих границ. Я просто утратил способность к мечте. Наверное, я слишком долго оставался там, где все возможно, там, где даже смерть порою бывает поэтична. Но в реальности не существует поэзии. Реальность кладет нам на руки мертвого ребенка, которого мы не в силах поднять, ибо здесь смерть тяжела во всех ее проявлениях. Реальность кидает нам в лицо проклятья, устами тех, кого мы любили, устами, с которыми мы дышали одним воздухом, с которыми пили одну жизнь. Реальность смешивает фигуры на шахматной доске так, что мы уже не в силах понять, где свои, а где чужие, мы можем только лишь тупо смотреть перед собой, не в силах сделать ни одного хода. Я смотрел на нее, когда она чем-нибудь была занята, когда не видела моего взгляда, или когда уходила, каждый раз уходила. Такой взгляд, наверное, бывает у человека, бездумно уставившегося в одну точку, взгляд, который не видит, словно в окружающем мире вдруг все замерло… - Мне нравится смотреть на тебя, - зачем-то говорю я. - Не замечала, - она улыбается, смущенно, устало. - Со мной, наверное, тяжело? - С людьми вообще тяжело. - У меня дурацкий характер. - Ты хочешь, чтобы я попыталась это опровергнуть? А ты бы в ответ привел мне кучу оправданий? Ты же знаешь, я не стану этого делать, Андрей. Потому что ты не хочешь вылезать из петли, ты не нуждаешься в помощи, ты согласен с приговором. Единственное что тебе не достает, так это убить последние сомнения в своей невиновности. - Ты ошибаешься… - Вот видишь, - говорит она, перебивая. – Я не ошибаюсь. И знаешь… Возможно, тебе действительно нравиться смотреть на меня. Многие смотрят, но что они видят? Для тебя мир, и все что в нем – всего лишь зеркало, кривое зеркало твоего собственного сердца. В нем ты видишь отражение своих мыслей, своего горя, своей тоски. Мир не должен быть зеркалом, он должен быть окном, окном с не запыленным стеклом, а еще лучше открытой настежь дверью. Открытой настежь дверью… в мир, где растут странные бледные цветы, где на стволе поваленного дуба сидит девочка в сиреневом платьице, и тихо напевает. В этот мир я проломил бы стену, если б мог, если б знал, где его искать. 3. Маринка предложила встретиться, почему-то через отца. Я согласился, хотя и не могу сказать определенно, правильно ли поступил. За прошедшие два года мы не разу не встречались. Пока я находился в “психушке” она оформила развод. Мне было все равно. Она осталась там, в той жизни, которой уже не существовало, память о которой я тщетно пытался усыпить. Странно, как иногда вдруг все становиться другим. Раньше, когда мы еще имели статус мужа и жены, вечерами в постели или на кухне за ужином мы любили вспоминать какие-то мелкие подробности наших встреч. Прогулки по паркам, кафе, поездки за город и заграницу, прикосновения рук, губ, случайные объятья и первую ночь на полу, на скинутых с дивана подушках. Мы не думали, мы даже не предполагали, что нас ждет. Мы почти никогда не ругались, и чаще всего радовались. Мне кажется, мы радовались всему, нашей свадьбе, квартире, приобретению машины, рождению ребенка… Наверное, именно так и должно выглядеть счастье, тихое семейное счастье, о котором мечтают все, но по-настоящему оценить не может ни кто. Может быть, оценивают потом, зажав в кулаке серые бумажки квитанций на мраморный памятник и металлическую оградку, щуря глаза от разъедающего лекарства слез. Я сижу на скамейке в парке, где мы часто встречались в период нашего знакомства. Это я предложил встретиться именно здесь, предложил без всякой задней мысли, просто это было первое, что пришло мне в голову. Безумное солнце, взобравшись на самую макушку небосвода, опрокинуло котел с расплавленной яростью на землю, и теперь лениво почивало в лучах собственного триумфа на голубых простынях поднебесной. Тени раскидистых каштанов, посаженных вдоль парковой дорожки, манили прохладой, но реклама, что называется, не соответствовала истине. Там был все тот же удушающий знойный воздух города, с вездесущими мухами, жужжащими возле мусорных урн. - Привет. Я поднимаю глаза и смотрю на нее. Мне становится не по себе. Наверное, встреться она мне случайно, я бы ее не узнал. Может, с тех пор прошло не два года, а добрый десяток лет? И все равно, в этом возрасте так быстро не стареют. - Привет. Хорошо выглядишь, - вру я, не в силах совладать с внезапно охватившей меня паникой. Она чуть заметно кивает и садится рядом: - Сегодня жарко. - Да, - я совсем не знаю о чем говорить. – Может, зайдем в кафе. Выпьем по бутылочки пива? - Может лучше, пройдемся? – говорит она после некоторого замешательства, стараясь избегать моего взгляда. - Как хочешь. Мы идем по парковой аллее, уходя все дальше и дальше от городского шума и суеты. Мы идем так, как ходили давным-давно, когда еще многого не знали, когда еще совсем не знали друг друга. Теперь мы снова, словно два разных человека, но наша встреча не сулит нам никакого будущего, наша встреча – лишь отголосок прошлого, случайный бестолковый эпизод, не вошедший в повесть о жизни. Мы молчим, мы боимся встретиться друг с другом глазами, мы боимся даже случайного соприкосновения наших рук. Разве могли мы представить себе такое, тогда, шесть или семь лет назад. Нет, конечно. Но смерть разделяет без смерти. В этом ее сила, в этом ее торжество над человеческим родом. Она не чокнутый серийный убийца. Она мудра, и знает тайну этого сложного механизма именуемого человечеством, она тонко чувствует его самые уязвимые места. И бьет без промаха. Ее удар, словно взрыв осколочной гранаты – не всех убивает, но скольких калечит? Отныне их будущее - лишь истерзанные тела с вывалившимися наружу кишками, оторванными конечностями и изуродованными лицами. Их душу нельзя излечить, она получила свою первую группу инвалидности, с которой отныне будет мечтать только об одном – о смерти. - Это странно, правда? – ей трудно говорить, это чувствуется по ее охрипшему голосу. – Когда мы гуляли с тобой… первый раз, был конец зимы. Была отвратительная погода. Но мы почему-то все время смеялись. - Мы были другими. - Но ведь что-то в нас должно было остаться? - Наверное, - я достал из кармана сигареты. – Но то, что осталось, нам ни к чему. Мы утратили главное. - Андрей… - Что? - Не говори со мной так. Я смотрю на нее, на ее лицо, знакомое, но какое-то чужое, уставшее, постаревшее. Я смотрю в ее серые слезящиеся глаза и вновь разжигаю в своем сердце пожар ненависти: - Как, так? – я искренне надеюсь, что в моем голосе звенит лед. – Зачем ты хотела меня видеть? Зачем ты будишь прошлое? Тебе что, доставляет это удовольствие? Чего ты хочешь от меня? Всю жизнь, сколько мне довелось прожить с тобой, я всегда чувствовал себя в чем-то виноватым. Я не так говорил, не так делал, не так любил. Я все делал не так. Но наша семья все равно казалась мне самой лучшей. Ведь мы никогда не ссорились. Я как мог, старался избегать любых конфликтов. Но монстр в человеческом обличии все-таки прорвался на свободу. И я снова готов это признать. Что еще? Или ты считаешь, мера наказания не соответствует степени вины? - Андрей… - она плакала. - Что? - Ведь ты не такой. - Я был не таким. Но это – все, что от меня осталось. Мы тонем в собственных чувствах, но ни капли не хотим выплеснуть наружу, а может быть, просто не можем. Мы баюкаем свое горе, свою печать, свое страдание, словно младенца, завернутого в пеленки. Потому что мы не верим, ни себе, ни другим. Потому что мы не хотим верить. - Прости меня, - говорит она, тихо, обреченно. - Мы все нуждаемся в прощении. Но тебя мне не за что прощать. Потому что я не знаю, кто из нас прав. Мы бессильны совершать правильные поступки, и находить нужные слова. Два года назад мы лишились рассудка. В нас остались одни только чувства, которые мечутся в бреду неизлечимой болезни. - Но ведь мы можем хотя бы попытаться… - Мне это почему-то напоминает картину «Возвращение блудного сына». Знаешь такую? Так вот, его встретил отец и простил. А нас не встретит ни кто. Наш дом сгорел дотла. И даже, если возвести новый, нам никогда не избавиться от запаха гари. Мы просто не сможем забыть. Память будет руководить всеми нашими поступками, она не даст нам возможности снова стать семьей. Мы стоим посреди парковой дорожки, под кронами зеленых деревьев, под солнцем и небом. Вокруг нас - жизнь, в которой мерцают лампады людских судеб, тусклыми трепещущими огоньками, боящиеся ветра и дождей. Наверное, мы еще можем быть счастливы, наверное, где-то впереди нас может ждать что-то хорошее. Но сейчас у нас нет сил смотреть вперед. Мы отдали себя во власть течению, и нам, пожалуй, все равно, куда оно нас принесет. Я смотрю на нее, я чувствую, что где-то глубоко внутри, я все еще люблю, мне все еще хочется прижать ее к груди, чтобы она, как бывало когда-то, уснула на моем плече, и волосы ее щекотали мою щеку. И нас обнимала тишина, такая вот дремотная лесная тишина жаркого лета. Я ловлю себя на мысли, что не имею права отвергать ее. Что это всего лишь чистейший эгоизм и беспредельная жалость к самому себе. Что этому нет, и не может быть оправданий. В конце концов, это просто похоже на месть за полученную обиду, месть матери твоего ребенка… Может быть. Возможно. Но нравственность и мораль почему-то не очень убедительны для собственных чувств, не убедительны для собственной боли. Мы можем сколько угодно восхищаться ими, поучать ими других, порою можем даже примерить их на себя. Можем, но когда дело доходит до того, что бы сломать самого себя, что бы переступить некий порог своего мировосприятия, тогда, хватит ли у нас сил удержать в себе эту низкокалорийную диетическую пищу? Не стошнит ли нас прямо на белые скатерти на глазах у изумленных гостей? И не будет ли нам все равно, что о нас могут подумать? - Нам надо идти, - молчание становилось невыносимым. – Мы не можем стоять тут до бесконечности. Марина кивает: - Да, наверное. Просто, мне казалось, так не бывает. Нельзя за час сровнять с землей то, что возводилось не один год. - Можно, если взорвать. К тому же прошло уже почти два года. - Я говорила с твоим отцом, - ее губы дрожат, я вижу, как ей тяжело говорить. – В общем, может у нас получится встретиться на годовщину… на кладбище. Он сказал… - Да. - Тогда, - она поднимает глаза и смотрит, смотрит, смотрит… - Тогда мы не будем прощаться… навсегда. Да, Марина, сегодня мы скажем друг другу: «До свиданья!» Потому что таковы уж правила этой жестокой игры: смерть, что когда-то нас разлучила, станет залогом наших будущих встреч. Ей мало слез, пролитых в одиночестве. 4. Я останавливаюсь у низенькой оградки. Здесь тихо, как и должно быть на кладбище. Здесь очень мало тех, кто способен дышать, так откуда же взяться шуму? Мертвые не могут говорить, они могут только слушать, отныне и навсегда. Шум ветра в кронах берез и сосен, птичьи трели, звучащие, словно далекое заунывное эхо, и слова тех, кто приходит сюда неизвестно зачем. Я смотрю на ухоженную могилку, обложенную свежим дерном, на букетики цветов, на мраморное основание памятника. Я избегаю смотреть на сам памятник, на знакомую фотографию маленькой девочки, улыбающейся открытой улыбкой еще не испорченной пороками, еще не знакомой с жизнью, так и не познакомившись с нею. Отворив дверцу, я прохожу внутрь и сажусь на скамейку. Я достаю из-за пазухи початую бутылку водки, рюмку из толстого стекла и ставлю на столик. Я сознательно пришел сюда во второй половине дня, я не хотел встречи с Маринкой, не хотел видеть ее снова такой постаревшей, не хотел видеть ее глаза, ее слезы. Не хотел, чтобы она смотрела на меня. Пусть каждый несет свою ношу в одиночку, ибо нести ее вместе нам просто не хватит сил. Наверное, она ждала, сидела здесь на этой же самой скамейке, сидела дольше, чем ей хотелось бы, дольше, чем она могла вынести. А потом ушла, унося с собой нехорошие чувства и пустоту. Может быть, это и к лучшему. Я выпиваю залпом первую рюмку. Водка обжигает гортань, я несколько раз судорожно сглатываю слюну, и в уголках глаз появляются слезы. Теперь я готов, снова готов встретится взглядом со своим ребенком. Горло заполняет едкая горечь, и я отпускаю себя, отпускаю почти совсем. Я лишь стараюсь, чтобы слезы не сопровождались рыданием, я плачу тихо, без всхлипов. За последние годы у меня было достаточно времени, чтобы обучится этому нехитрому искусству. Я прикуриваю сигарету, и выпускаю в воздух призрачное облачко дыма. Капли слез щекочут щеки и шею, затекая за ворот рубашки. А я продолжаю смотреть в ее сияющие голубые глаза. Наверное, из-за слез ее лицо кажется слегка расплывчатым, словно подернутое легкой дымкой тумана, но глаза – они смотрят, они чисты как брильянты. Можно забыть все что угодно, родителей, жену, себя, все то, что тебе когда-то было дорого, что когда-то казалось бесценным. Но глаза своего ребенка, когда он вот так смотрит на тебя, забыть невозможно. Я выпиваю еще. - Малыш, - говорю я, вслух, но очень, очень тихо. – Привет. Это я – твой папа. Вот, я и пришел. Даже не знаю, что и сказать… Хочешь, расскажу тебе какую-нибудь историю. Ты ведь всегда просила меня что-нибудь рассказать. Ты любила слушать истории. А я любил их для тебя сочинять. Помнишь историю про гнома, который умеет оживлять игрушки? Или про Плакуна, который слизывает по ночам детские слезки? Ты верила в эти сказки. Ты верила мне, котенок, но я не оправдал твоей веры. Ведь детям некому доверять, кроме своих родителей. А родители этого часто просто не понимают, или понимают не до конца, или забывают об этом. Прости меня, если можешь… Раньше, когда тебе было плохо, и ты плакала, я бы нашел слова, чтобы тебя утешить, я бы придумал тысячу шуток, что бы тебя развеселить. Я бы прижал тебя к себе, я бы гладил тебя по головке, я бы шептал тебе на ушко, как шепчет ежик. Помнишь? Ты говорила: «Папа, ты что, ежик?» И смеялась, заразительно, так, как умеют смеяться только дети. И я был счастлив. Родители всегда счастливы, когда смеется их ребенок. Даже детские слезы не так страшны. Но когда он молчит, когда ты зовешь его, а он молчит, когда ты понимаешь, что не услышишь от него больше не звука – вот, что действительно страшно… Иногда я ругал тебя, и даже, бывало, шлепал по заднице, когда ты становилось упрямой и непослушной, когда не на шутку расходилась, прыгая по кровати. Иногда я был с тобой строг, но я любил тебя. Я и сейчас тебя люблю, и буду любить всегда. И всегда буду приходить сюда, и говорить с тобой, как раньше, как будто совсем ничего не изменилось… Я продолжаю говорить, и говорю, говорю, говорю без остановки. Слова вытекают из меня словно слезы из глаз. Периодически я прикладываюсь к рюмке из толстого стекла, морщусь и закуриваю очередную сигарету. Вокруг меня ничего нет, ни деревьев, ни неба, ни могил. Есть только я и она, моя улыбающаяся голубоглазая девочка, которая, как и прежде, слушает меня внимательно, не перебивая. Я рассказываю ей обо всем, я ничего не утаиваю и не приукрашиваю. Теперь можно, теперь можно говорить обо всем на свете, теперь не страшно, что тебя могут не понять, и нет тем, которые не для детского уха. Теперь она должна знать все, все то, о чем я не успел ей рассказать, и даже больше. Но вот я умолкаю. Слезы высохли, бутылка пуста, а на столике горка окурков. Я аккуратно сгребаю окурки в пустую пачку от сигарет, прячу в карман рюмку и поднимаюсь. Ноги затекли, и меня немного покачивает. - Вот и все, малыш, - говорю я. – Мне надо идти. Но я еще вернусь, обязательно. Я обещаю. Ты же знаешь, я всегда выполняю свои обещания... Я не могу сказать: «Прощай!» и не могу поцеловать ее портрет на памятнике, как это, наверно, принято. Потому что камень холоден даже в жару. Я ухожу, прикрыв калитку, не оборачиваясь. Мне не стало легче оттого, что я выговорился, но ведь я и не ставил перед собой такой цели. Я просто хотел поговорить со своей дочкой – девочкой в сиреневом платьице. У ворот я выбрасываю пачку с окурками и пустую бутылку в мусорный контейнер, доверху наполненный старыми искусственными цветами и еловыми ветками, и иду по обочине дороги в направлении города. Я всегда хожу пешком отсюда. Дорога занимает около полутора часа до дома, а значит - у меня есть время, время для мечты… Да, последнее время я часто мечтаю, и вижу во сне – Страну Увядших Асфоделий. Она похожа на луг с какими-то странными бледными цветами, немного увядшими, словно их коснулась осень своей холодной худенькой рукой, но не потерявшими некого странного причудливого очарования. Мне кажется, что все мы, те, кто потерял и отчаялся найти, должны идти туда. Ибо это последние пристанище, мир, где наши души, если и не найдут покоя, то хотя бы отыщут забвение. Нет, конечно, душа не излечится, просто, мне кажется, там ей будет легче ждать смерти. Этот мир для тех, кто изжевал собственное сердце и проглотил боль. Здесь те же краски, они лишь немного бледны; здесь струны натянуты до предела, но инструмент не настроен, и не кому на нем сыграть. Да и стоит ли, если сама тишина здесь наполнена звуками, словно звоном крохотных колокольчиков. Их звон едва слышен, но не стоит напрягать слух, ибо звон этот – сама тишина. Здесь нередки туманы, белые, призрачные, они покрывают луга, и вьются легкими змейками между стволов высоких сосен. Здесь прохладное утро с блестящими капельками росы на малахитовых листьях, а вечер тянется долго, почти что целую ночь, теплую и лунную. Такими ночами хорошо сидеть у раскрытого настежь окна, вдыхая тьму и глядя в небо, где горят миллиарды ярких звезд, холодных и далеких, как воспоминания о прожитом, как слезы утраченных надежд. А в лунных серебристых лучах танцуют светлячки, словно эльфы, словно крошечные дети, играющие вокруг лунной песочницы. И порою, тебе приходит в голову мысль: а быть может, это действительно души детей, отпущенные Богом на землю. Ты всматриваешься в эти мерцающие точки, до боли в глазах, всматриваешься до тех пор, пока лучи не гаснут и мир на какое-то мгновенье замирает в ожидании рассвета. Здесь дни летят незаметно, и совсем нет календарей. Да и зачем они? Ведь здесь нет ни праздников, ни будней. Дни проходят незаметно в ожидании ночи. А вечером можно послушать удивительные истории, красивые и бессмысленные, как цветы, как небо и звезды. Эти истории ничему не научат вас, но заставят трепетать ваши сердца, как было когда-то, когда еще жила любовь и нежность. Они поднимут ваши спящие души на прозрачных стрекозиных крылышках высоко-высоко, и понесут. Но не спрашивайте – куда? Просто – куда-то. Кто-то называет эти истории сказками, кто-то легендами, а кто-то снами… Подходя к дому, я вдруг чувствую, что улыбаюсь. Подходя к дому, я чувствую себя прощенным, ведь дети легко прощают. Не будь взрослые такими мудрыми, они бы многому могли научиться у своих детей. Может быть, даже большему, чем они сами способны им дать. Ведь взрослые учат детей только тому, что придумали люди, а дети обладают знанием того, что придумал Бог, то есть знанием жизни, настоящей жизни. Они не пытаются исследовать ее словно амебу под микроскопом, они не пытают ее, взрезая ножом собственных интересов и глупости. Они вдыхают ее полной грудью, и запивают молоком матери. Вот, что таится в глазах ребенка, вот, что я утратил навсегда, вот, что я надеялся теперь вернуть. 5. - И все-таки, куда мы едем? – она задает этот вопрос уже в третий раз. - Я не могу объяснить. Увидишь, - отвечаю я, не сводя глаз с дороги. Совсем недавно в ящике письменного стола я обнаружил свои старые водительские права. Хоть говорят, что машина как велосипед, если уж научился ей управлять, так уже не разучишься, тем ни менее два года отсутствия практики дают о себе знать. - Кстати, откуда у тебя машина? - У отца одолжил. Он все равно сейчас в командировке. - А права? Я постучал по крышке “бардачка”. - Ты получил новые? - Нет, старые нашел, - мне не хочется ее обманывать. - Они еще пару лет действительны. Оля молчит. Я понимаю, о чем она думает. Я догадываюсь, что ей, наверное, немного страшновато. Месяц назад я пытался восстановить свои водительские права, но справку в психдиспансере мне не дали, да еще сообщили в наше областное ГИБДД о том, что я… мягко говоря, непригоден. И Ольга зала об этом, сам же ей и рассказал, сдуру. Мимо пролетают километры загородного шоссе: бледно-зеленая трава грязных обочин, бескрайние пашни готовые к зиме, деревья с пожелтевшей листвой, летние домики дач и деревень. Двухполосная дорога в это раннее воскресное утро почти совершенно пуста, но я строго соблюдаю все ограничения скорости. Ведь нам обязательно надо туда добраться, мне надо показать ей… Где-то глубоко-глубоко во мне живут сомнения. Они стучат своими артритными кулачками в запертые двери сознания. Они кричат в замочную скважину, уговаривают, требуют, угрожают, желая нарушить ход моих мыслей. Но я уверен в прочности дверей. Я не пущу их, больше никогда не пущу. Сомнения могут одержать победу, когда человек стоит на распутье, но когда он уже выбрал дорогу по которой пойдет… И лишь одна мысль не дает пока мне покоя. В себе я уверен, но поймет ли она, не оттолкнет ли протянутой руки, увидит ли она то, что смог увидеть я, останется ли там со мной, или, виновато улыбнувшись, снова уйдет. Этого я не могу знать наверняка, могу только надеяться. - Андрей, давай будем откровенны, - я чувствую на себе ее взгляд. – Мне как-то не спокойно. Если бы ты хотя бы не молчал… - Я просто хочу, что бы ты мне доверяла, - я пытаюсь подобрать слова. – Ты знаешь обо мне все, а я о тебе – ничего. Но я тебе доверяю. - Иногда лучше ничего не знать. Так проще, и спокойней. - Ты боишься меня? - Я боюсь того, что гнездится в твоем сердце. Притормозив, я съехал на обочину и остановился. - В моем сердце, Оля, - говорю я, глядя в ее теплые карие глаза. – Нет ничего, что способно тебя напугать. Клянусь тебе. Там только мечта, а мечта может быть только прекрасной. Она лишь пожимает плечами, оглядываясь по сторонам: - Мы приехали? - Да. Можно вылезать. По обе стороны дороги – лес: высокие сосны и ели, кустарники орешника, сирени и бузины, осины, березы и воздух насыщенный запахом “бабьего лета”. - Зачем мы здесь? – в ее глазах уже ни чем не прикрытый испуг. Я щелкаю брелком сигнализации и беру ее за руку: - Пойдем. Она не двигается с места. - Пойдем, - повторяю я, не выпуская ее руки. – Здесь не далеко, за перелеском. Что с тобой? В ее напряженном взгляде: сомнения, страх, замешательство… - У тебя есть мобильный телефон, - я выпускаю ее руку. - Набери кого-нибудь из своих знакомых. Расскажи им, где ты, с кем, дай номер моей машины. Пообещай, что будешь перезванивать каждые десять минут. - Прости, - она кладет мне руку на плечо. – Андрей, я не хотела тебя обидеть. Что-то такое нашло, какой-то необъяснимый страх. - Понимаю, - я не в силах сдержать усмешки. – Безлюдное место и псих на дороге с какой-то навязчивой идеей в голове. - Это не так… - Это так, Оля. И, наверное, правильнее было бы сейчас сесть в машину и поехать обратно. А еще лучше – вообще сюда не приезжать… - Пойдем, - перебивает она и уверенным шагом идет к деревьям. Я иду за ней. Спустя пять минут мы выходим на опушку. Но это даже не опушка, это широкий луг с какими-то странными бледными цветами. Они разбросаны, словно осенние листья, сорванные ветром. На пожухлой траве в скупых лучах сентябрьского солнца блестят капли росы. Со всех сторон луг обступают деревья, а впереди, он словно обрывается, и на самом краю обрыва растет огромный раскидистый дуб, словно сошедший с иллюстраций к сказкам Пушкина. - Это похоже на то, что мне снилось, - говорю я, вглядываясь вдаль. – Страна Увядших Асфоделий. Она начинается здесь. Оля наклоняется и срывает цветок… Но нет, мне только показалось. На самом деле она держит в руках три осиновых листа на отломанной тоненькой веточке. Мне так показалось, потому что одна из сторон листа бледно-бледно зеленого цвета. - Знаешь, - говорит она. – Говорят, что осины умеют говорить, вернее, шептать, но люди их не понимают. - Наверно, - отвечаю я, глядя на ее худенькие пальцы, которые держат веточку с листьями, словно цветок Асфоделий. – А ивы плачут, но людям никогда не постичь их горя. Люди в самих себе-то не в силах разобраться, что им до чужих проблем? Какое-то время мы стоим молча, каждый со своими мыслями, со своими воспоминаниями и надеждами. Мы стоим на самом краю жизни, вдыхая ее запах, купаясь в ее тишине. Может быть, действительно не стоило ехать в такую даль, но там я не мог говорить о любви, там все еще было слишком много тлена. Там все еще жила мать мертвого ребенка, муж которой сошел с ума. Иногда она думает о нем. Иногда ей кажется, что было бы правильнее им никогда не расставаться. Ей кажется, она бы смогла, ведь что-то еще оставалось там, глубоко-глубоко, там, откуда черпает свои воды родник ее соленых слез. Но разум берет верх над чувствами. Ведь она все еще надеется на счастье, на самое обыкновенное земное счастье в уютной квартире с человеком из мира живых, с человеком, чья душа все еще с ним. Она все еще надеется, сидя на кухне и глядя на фотографию в простенькой деревянной рамке, с которой на нее смотрит маленькая девочка в сиреневом платьице, она сидит на толстом стволе поваленного дуба, а рядом стоит ее отец, придерживая ребенка за пухленькую ручку. Да, там только тлен и нагромождение высотных памятников из кирпича и бетона. И где-то, среди этих могильных плит погребены и его родители. Они сильно состарились, особенно мать, с тех пор как сын навсегда покинул их. Наверно, они все еще надеются на его возвращение, но надежда эта с каждым днем все меньше и меньше, словно силуэт корабля уплывающий к горизонту. Иногда, в особенно хмурые и ненастные дни, его отец достает из старого письменного стола тоненькую картонную папку, перевязанную тесьмой. Он извлекает от туда несколько рисунков выполненных восковыми карандашами. На них изображены странные незнакомые пейзажи, широкие луга, поросшие бледными цветами, напоминающие лилии. Луга тянутся вдаль, до самого неба, с которым они, наверное, сливаются. Наверное, потому что и земля и небо выполнены в одном цвете. Их отличает только наличие и отсутствие бледных цветов. На некоторых рисунках в правом верхнем углу встречаются загадочные значки, словно некие диковинные руны, написанные красным. Но что они значат, он не знает, он может только надеяться, что это строки так и не вложенных в конверт писем. Он может только надеяться, но прочесть не может. Я беру ее за руку, и ветка с листьями осины падает на землю, превращаясь в цветок Асфоделий. Ее рука, немного влажная и холодная, чуть заметно дрожит. Мы делаем шаг навстречу миру, где боль бледнеет, сливаясь с красками луга, и тени отделяются от наших тел. - Теперь ты веришь мне? – говорю я, заглядывая в ее теплые карие глаза. - Наверно, - отвечает она, чуть сжимая мою ладонь, словно человек идущий по узкому бортику тротуара. – Я еще не знаю. Но я пойду. Мы пойдем, вместе. И мы идем, рука об руку, идем все дальше и дальше, навсегда покидая этот жестокий и страшный мир. Позади нас слышен смех. Кто-то кричит нам в спины. Но нам нельзя оглядываться. Это люди в мятых белых одеждах. Высокие, сильные, с огромными руками – стражи границ. Они хотят стать гостями на свадьбе у психов, хотят быть в числе приглашенных, и снова смеются. Они ведут себя странно, и я не понимаю их. Да я и не пытаюсь понять. Мы уже покинули эти неприветные места, наша дорога теперь туда, мимо сказочного дуба, где небо сливается с землей, где оно, словно бархатное покрывало, укрывает Страну Увядших Асфоделий, скрывая ее от посторонних глаз. |