Романтическая поэма «Ты хочешь знать, что делал я На воле? – жил.» Лермонтов Сто с лишним лет тому назад В заливе, где теперь мычат, Как стадо зубров на бизона, Суда Ист-Ривер и Гудзона, Встал монумент. Ему резонно Поет с тех пор благодаренья Волна, вздымая испаренья Под гребень бронзовых лучей Свободы – той, что, ненароком, Воспел когда-то колизей В краю забытом и далеком. Наветам древности внимает Турист, пришедший ныне в Рим. Ночами дождик омывает Ступени, помнящие дым Нетленной славы их, кто жил В года свободы; тел сожженья, Интриги, распри, униженья, Кровь, восстающую из жил, И жест, гласивший повсеместно, Что скорбный раб не заслужил Восторгов римлянки прелестной. На дно глубокого колодца Упал в иные времена Девичий перстень. Ох, неймется! И, хоть алтын всего цена, Такой же после торговали Ребята за пятьсот рублей В одной из старых галерей, Да хитрецы не уступали, Желая покрасней цены – И правнукам передавали Узор далекой старины. А правнук… В руки только дай! Блескучих нажил побрякушек, Набрался пуху, шалопай, С чужих перин, чужих подушек… Ему одно: ушко лобзает Подруге голубых кровей. Уж он и в Ниццу едет с ней, Покуда перстень прозябает, Снесен по случаю в ломбард. Почем? – того никто не знает: Толь за мильон, толь за мильярд. Банкротство! Крах! В аукцион Не ломится ломбардник сытый – Делами ныне занят он: В музее «Новой Афродиты» Гранитный зал огнями залит Лазурными. Грядет прием. Достойный муж достойным сном, Чтоб выглядеть достойно, занят, Хотя ему не до перстней, Хоть печень гриф ему терзает, А он ужо не Прометей. Тот добрый гриф зовется «дадди». Он дочке дарит сувенир. Чего не пожалеешь ради Такого ангела? Кумир! Базальтам африк и америк Он предпочел высокий дух, Который девочке… что пух. Забывши снять, бежит на берег, Где океанская волна, И… ой!.. – Невелика потеря. Алтын, алтын ему цена! Навек умчались годы детства. Забыт дареный перстенек. Нам с Пат квартиры по-соседству Снимать сошлось короткий срок. Заря ее суровой нитью На плечи детские легла: Мать в трудных родах умерла Через неделю по-прибытьи В Америку, страну забав, Законов, дерзостных открытий, Свободы и гражданских прав. Отец, сквозь рой перетурбаций, Дочурку баловал, как мот. Ведь ей без матери подняться Пришлось, а мелочи не в счет. Он вкалывал на трех работах, Не спал, скопил и капитал – И воспитанье дочке дал, Не покладая сил и пота. И снилась яблоня в цвету. И голос плакал: «От заботы Избавь, как можешь, сироту. » Дальнейшее случилось вскоре После рождественских торжеств, Когда гирлянды, с ночью споря, Вздымают искры до небес; В такси колпак алеет яркий; В Рокфеллер-центре – чудо-ель… Проходит несколько недель – И все раздарены подарки. «Щелкунчик» больше не звучит, Пуст ресторан в центральном парке. Закат сезона. Ночь молчит. И час был, в общем-то, не поздним, Да день короткий в феврале. Крутая темь чинила козни, Крутясь поземкой по земле, В раструбах фар передвигая Заиндевелые тела… В проулках алчных люди зла Случайных жертв, подстерегая, Нещадно грабили. И вот, Под сводами земного рая Настал Патришии черед. На самом севере Гарлема Родился к свету прежний раб. Он, каб не злая эта тема, Свободным стать бы мог. Когда б Не заклейменный и позорный, Но не изжитый шовинизм, Нацизм иль антисемитизм… Короче: он родился черным. Отца не знал. Не помнил мать. Но рос – задиристым и вздорным – Что Вам еще о нем сказать? Когда в ознобшей подворотне, Готовый к встрече, ждешь гостей, Оно, обычно, беззаботней – Освободиться от страстей. Следишь расчетливо и ясно За снегопадом, и луна В мельканье белом не видна. Но вот, идет. В ночи бесстрастно Сверкает ствол: «Отдайте мне Все Ваши деньги». Так, прекрасно: Без ахов и легко вполне. Иные врут, а те – подавно. Что ж до газет – да к бесу их! Один фрейдист в кафе недавно, В подпитьи, нес из книг своих Про казусы сего покроя, Описанные, и не раз… В ту ночь Патришии рассказ Я и припомнил. И покоя Мне не дает он. Здесь, в стихах, Добавлю авторской рукою: Она была в его руках. «Иди!» – но вихрем сквозь мороз, Нелепым вывертом метели: «…Задать позвольте Вам вопрос?.. Вы что, меня убить хотели?..» Вопрос был задан напрямик, И в тот же миг она осела. Он отшатнулся, ошалелый… Метнулся, к девушке приник, Ладонь подставя… и другую… Она откинулась на них, Как будто прячась поцелуя. А где-то в сумрак ресторана В обнимку парочка зашла; Мавр торговал марихуаной В ложбинке черного угла; В окне высоком бился свет, Бессильный пред насильем света. То маг чудил или, отпетый, Бесился, буйствовал поэт… Визг! Полицейская жужжалка: «Эй, не бежал тут кто?» – «Нет. Н-нет!» – И укатила. Холод жаркий. На опаленном небосклоне Еще метался круг теней. Она висела на ладонях – И он не знал, что делать с ней, Невольно спасшей от полиций Закон презревшего раба. Она была – его судьба! – Окрепла, стала шевелиться, Упругий взор вперя в него: «Вы кто?!.» – «Злодей…» – «А я – царица…» И больше, будто б, ничего. Они заметили едва ли, Что тени стали ускользать. Оттенки губ не совпадали, Но вдруг совпали их глаза! – И свет, очнувшись в отдаленьи, Пролился на ребристый шар; И шар качнулся, как душа, Постигнувшая просветленье, Преображая снег и темь В надежд и ласк переплетенье… Дыханье ночи… утро… день. Сотлел в камине отблеск страха. В янтарной вазе луч блуждал. Глен Гульд «инвенциями» Баха Слух распаленный услаждал. В примятых складках покрывала Еще ютилась нега сна. Зачем не ведая, она Ему про деда рассказала, Про Бабий Яр, про стон могил, Про мать, которой не познала… А после он ей говорил: «Я материнской нежной ласки, Должно быть, больше знал, чем ты. Но жизнь твоя, как в дивной сказке, Сменила дикие черты На светлый гимн благополучью. Но, гнев и холод затая, В закат ушла звезда моя, Не предвещая доли лучшей С тех самых первых, детских лет. И если был счастливый случай, Его назавтра стыл и след. Я начал жизнь без документов – Кому такая и нужна? – Оно не стоит монументов, Чтобы поставила страна. Мне впору звать себя плэй-боем. Уж наигралась, и сполна Судьба со мной в те времена. Я помню небо голубое, Скупую паперть, приста перст И крест его над головою… Всю жизнь несу я этот крест. Он сытым был, а я – голодным, И речь его понять не мог. Он был в пальто в тот день холодный, А я до косточек продрог. Баском радушным и красивым Он пел Всевышнему хвалу, Молил не противляться злу Моим беспомощным насильем, Сулил, что я душой в раю Пребуду, благостью осиян – И кисть ощупывал мою. К твоим ладоням прикасаясь, Мне впору петь иную грусть И, в омут счастья окунаясь, В нем утопить все, чем казнюсь, Глаза омыв… Но этой ночью Мне стало ясно, что, любя, Я должен пред тобой себя Раскрыть, о ангел беспорочный! Мы стали за ночь столь близки, Что все, что видится воочью, Померкло в мареве тоски. В те дни я мало света видел. Судьбину узника кляня, Я приста злобно ненавидел, А он насиловал меня. Порою, ублажить пытался, Гостинцем сладеньким купить, Чтобы его я возлюбить, Как самое себя, старался; Твердил, что, мол, Господь терпел… Я отбивался, вырывался, А он насиловал и пел. Позор и корчи вспоминая, Ценя свободу и любя, Я ближних так же презираю, Как презираю сам себя, Когда желанье подчиниться В моем отчаянном мозгу Взорвется криком: «Не могу С насильем ближних я мириться!» – Хотя в их сторону гляжу, Желаю счастья всем добиться, Но храмы их я обхожу. Однажды прист ключи оставил. Судьбой воспользовавшись, я Сбежал. Я жил не против правил: Плясал чечетку средь рванья, Просил законных подаяний. И если квотер кто кидал, Его хозяин отбирал, А мне – лишь никели да даймы. Я жить хотел! И мне, порой, Дарила ночь видений тайны, Как мать, склоняясь надо мной. Мне иногда, бывает, снится Худая, смуглая рука, Лицо, улыбка… А в ресницах – Два белоснежных лепестка Цветов неведомых, далеких. Нектара свежие струи На губы просятся мои – Я б отдал жизнь свою за сок их! Тянусь… но нету, нету их. Лишь горечь грез да чувств жестоких Средь будней призрачных моих. Одиннадцать – барьер неясный, А для кого-то – роковой. В моем отрочестве ненастном Жизнь насмехалась надо мной Еще досаднее и злее, Чем в злые детские года. С фонтанов брызгала вода, Не становясь ничуть теплее От ярких солнечных лучей. …Я повстречал ее в сабвее. Она ничья и я ничей. Ее лицо бледнее мела; Мое – черней покатых шпал. В подземках спать – гнилое дело, Но я там угол отыскал. Ее знобило, лихорадка Не отпускала до утра, А городом плыла жара… Я прижимал к груди украдкой Сестренку слабую свою – И локон золотистой прядки Ложился на ладонь мою. К утру ей стало легче. Силы Вернулись, но, открыв глаза, «Ты кто?!» – она меня спросила… Не зная, что в ответ сказать, И в пол уставясь виновато, Я ослабел внезапно сам. И виделся моим глазам Престранный сон: в зеленоватом Тумане с бронзовой горы Катились плавно вниз куда-то Большие белые шары. Тут в сон ворвался ад кромешный! Гул коридоров! топот! вонь! Но ласково и безмятежно На грудь мою легла ладонь. В тот миг я благость ощутил Душой моей заледенелой – Сестренки грусть меня согрела, Но миг чудесный вдаль уплыл И стерлись в памяти напрасной Слова, что я ей говорил, Ее слова и лик прекрасный. Я помню после полдень душный, И через город, поперек, Ленивым облаком воздушным Едва катился ветерок. А мы рекламы раздавали. И нам платили: доллар в час! И в мире счастливее нас Сыскался кто б еще едва ли! Вдоль парка шел открытый торг, И мы купили на развале Две тенниски: «I love NewYork». Мы ночевали в Южном Бронксе, В одном из брошеных домов – Приют наивный и неброский – Нашли тюфяк, внесли под кров, Сестренки грудь к моей прижалась И детское ее тепло Пронзило и обволокло. Я испытал и грусть, и жалость, И что-то кроме, отчего Ее дыханье учащалось В накатах пульса моего. Как необычно вспоминать Словами, что в потемках тонет Души… В ту ночь мне снилась мать: Я ощущал тепло ладоней; Два белоснежных лепестка Мне в первый раз тогда сверкнули, Заворожив. Не потому ли Я все тянусь издалека К ним, к ним – потерянным и милым… Но вздыбившаяся доска Пожаром сон перекроила. В пружину сжав и жуть и нежность, Подпрыгнув, словно жук-скакун, Сестренке кинул я одежду И сам, за несколько секунд Напялил майку и рванье: «– Бежим! » – « Нет, надо помолиться!» «– Скорей! » – не успевая злиться, Я дернул за руку ее И поволок – в дым, в смрад, в испуг… Друг в друга глянувшие лица… И пламя между нами. Вдруг. Мне прежде прочила гадалка В костре полуночи сгореть, Но криво рухнувшая балка Другую отыскала смерть. Она из дома убежала, Чтоб, воспаряя и любя, Перенаправить на себя Тысячегривый гнев пожара, Навеки разлучивший нас. То был мой звездный час, пожалуй. Мой самый горький, скорбный час. В тот час я проклял мрак химеры, Сулящей радости в раю. Коварный культ жестокой веры, Сгубивший девочку мою В уюте брошеном и диком, Отбитом у ночи глухой Всевластной бронзовой рукой – Ее, в огне многоязыком Благословившую дома Последним вырвавшимся криком, Отчаянным и звонким: «Ма!..» Храни, Господь, того, кто верит. Меня спасли глаза и страх. Смиренный прах моей потери Развеян на ночных ветрах. Летели фары, колбася Вдоль Гарлем-ривер, вдоль Ист-ривер, В Даунтаун, где проулки кривы… Бежали ноги, вес неся И сердца контур обгорелый, Озлобленный на все и вся За тщету. Но не в этом дело. Обидой злой и боязливой Себе я боль лишь причинил. Я видел факел над заливом, Он боль мою воспламенил. Огни высот не замечали В рассветном зареве реки Воздетой, маленькой руки. Я видел цепи на причале, Где, мачты в небеса задрав, Хмельные огоньки качались И пел кастрат: «Good bye, my love». Когда стоят у пирса яхты, Им грусть земная нипочем: Куда их разбросает завтра Свобода сумрачным лучом? Пусть волны счастья ржою гложут Моторы яхте, кораблю… Но если я тебя люблю, Твоей вины в том быть не может!.. А если выдумки, тогда Пускай поэт про парус сложит Куплет мятежный чрез года. Я не хочу, чтоб ты грустила, И потому я не грущу. Я не хочу, чтоб ты простила: Простишь – и мертвый не прощу! Победа хуже пораженья. Когда стремлений больше нет, В глазах, постылый, меркнет свет, А после – жалость, униженье… Утратившие жар крови Заслуживают всепрощенье: Они бессильны для любви. Мне встретился потом убогий Один старик, что прежде был Учителем искусства йоги, Но в каталажку угодил, И там, от скуки ли, со зла ли, А может, просто, без причин, Не столь и нужных для мужчин, Уж так его разрисовали, Что по количеству уродств Стоять ему б на пьедестале, Да как подняться в полный рост? Он говорил про совершенство Души, про свет и шамбалу, Покой и вечное блаженство… Он сдох, как пес, в сыром углу. Лил жуткий ливень, и гроза В зрачках расплывшихся блистала. Неслись потоки, как попало. И, старика сомкнув глаза, Я понял, что искусство жизни В том состоит, чтоб выгрызать Свое: вцепись и зубы стисни. Ты книжки добрые читала, Дитя блаженой суеты. А мне родней мои кварталы, Где люди грубы и просты. Мне радостно, когда папаши Стучат под пиво в домино – Ведь так у нас заведено! – Приятны взору и мамаши В косичках тоненьких своих. Мне нравятся подростки наши, За то, что вы боитесь их. Я жил, дерзил, грузил «орешки», Бузил за деньги у ООН, Был сутенером, спал в ночлежке; Безвестной матерью рожден, Я научился воровать – Меня бездомные учили; Меня дубинками лечили – Я научился выживать. Но мало миру горя было: Я научился убивать, Вступив под флаг военной силы. Прощай, Нью-йорк! Не ждите писем! Нет документов? – вот он: здесь! – Ведь армиям закон не писан! Нечестным был – найдем и честь! В тот год вся нация сдурела, Скандал метался над страной. Кто? – соотечественник мой! Убил! Из ревности! Двух белых!.. Визжала пресса, суд гремел, Но современного Отелло Признать виновным не посмел. Покуда шел процесс позорный, Сыны свободы где-то там Бомбили злостных непокорных Ее неистовым лучам. Казалось, хватит? – нет же, мало! Разгул огня, страстей накал… Я был в том месиве: я знал, Что их там тысячами пало – Младенцев, старых, молодых… Молчали все. Страна читала Фарс об убийстве тех двоих. Я вырвался из рук пожара. Кто не был в нем, будь трижды прав. Нет слов позорнее, чем «жалость», «Смирение» и «добрый нрав». Мне пламя видится ночами, И я тогда включаю свет, Враз урезонив страх и бред – И, одинокий и печальный, Ступаю в сумрачную тьму На промысел лихой, отчаянный, Не нужный в мире никому. Я перенес бесчестья бремя – Снимаю угол и кровать; Я перерос обиды время – Мне больше нечего терять. Мне было тяжело в ученье. Легко лишь умирать в бою, Приняв штыки на грудь свою За карьериста назначенье. Не верю в правду государств, Ни демократий, ни учений, Не верю в свет небесных царств. Поняв душой, какое зверство Мы благодетелью зовем, Я начал строить королевство, В котором я был королем. Мои владения открыты! Я исповедую грабеж! В моей руке бандитский нож И сентименты позабыты! Себя, как ближнего, любя, Я говорю с усмешкой сытым: «Ты у меня; я – у тебя.» Но есть законы королевства – Его верховная печать – Есть электрическое кресло, Которого не избежать. Оно представится ужасным Вдали от роковой черты, Но я со смертью был на «ты», Ее лицо я видел ясно И ясно слышал: «Подержись, Еще не час сгорать напрасно, Познай сперва, чем пахнет жизнь». Сегодня пятница. Я слышал, Что по субботам твой народ Обильно молится; что дышит Над вами Тот, кто создает Наш каждый шаг из тьмы безликой. Но мне по этому пути, Увы, не суждено пройти С моей любовью безъязыкой; И твой не приукрасит век Убийца злобный с кровью дикой, Отпетый, грубый человек. Забудь презренные ладони И нежность рабскую навек. Пусть память уст и сном не тронет Твоих блаженствующих век. Да будет чистым и красивым Твой путь в сиянии лучей; Да будут речи горячей; Светлей – душевные порывы! Случившееся прокляни. Живи свободной и счастливой, Но если трудно, позвони.» Он записал своей рукою На самоклеющем клочке Десяток цифр – у нас такое Теперь не в новость: вдалеке От времени, когда папирус Дороже жизни был раба, Нам не понять их, чья судьба Меж битв, кровавая, кропилась, Когда ночами не спалось И не дышалось, не любилось… Ведь нам и елось, и пилось. Квадрат захлопнувшейся двери Сверкнул улыбкой детских глаз. И тут, в угоду ли поверий, В янтарной вазе луч погас. Над сеткой треснув, из камина Метнулась искра на карпет, Оставя чуть заметный след: На белом – черный штрих невинный. Пустая искра, и всего… Закончив и вздохнув картинно, Пат покосилась на него. Уняв нападки грез и страха, Легла на полку, близ тахты, Кассета выцветшая Баха – Приют добра и простоты. А рядом, как в других домах – Компактные, колонной, диски И самоклейкие записки На белокрашеных стенах. Из них одним – в камин свалиться; Другим – гореть в чужих строках Или достойно удалиться. В заливе, где всю ночь мычат Суда Ист-ривер и Гудзона, Сто с лишним лет тому назад, Из вод далеких занесенный, Встал монумент. О нем статей Немало пишут ежегодно, Но блекнет в Лете полноводной Корона бронзовых лучей И стынет в сердце безразличном Святая память светлых дней, Что знал, быть может, мир античный. В кварталах скорби и пожаров, Разбитых окон и лачуг Цвет яблони росою Яра Вспоил сон падшего… Но вдруг… Кошмар? Провидение? Бред? Иль крик, не поднимаясь с койки: «Кто там?» – «Полиция, откройте!». Рука схватила пистолет, Но выстрел… выстрел не раздался. Он встал, зажег в квартире свет И дверь открыл. И молча сдался. Наутро, тихая погода Встречала утлых горожан. Вдоль зыбкой глади небосвода, Посланники далеких стран, Резвясь и тая, то и дело Поплескивали облачка… Там бесконечная река Струями светлыми блестела Над миром слез и суеты, Огородив его пределы И утопив его мечты. В короткой сводке диктор местный Средь прочей звучной болтовни Порассказал и об аресте Опасного маньяка, и, Припомня к слову термин нужный – В угоду следственных светил – Всецело доверять просил Работникам опасной службы. На адрес тех, кто рисковал, Отсыпал пару слов радушных И, детективам – рой похвал. Событьям не удивлена, Бледна на бледном небосклоне, Люминесцентная луна Слезу полцентную уронит Спустя полгода – за жестоко Прошедший суд, за приговор, Вполне законный, за позор… И, в сонный мир уставя око, Перелистнет, блеснув на миг Зарницей влажною Востока, Одну страницу книги книг. 1995 – 2000. Нью-йорк. |