(вечное накопление) Говорят, что все прошлое имеет свое продолжение. Линейное, параллельное, проекционное, жутко-приближенное к концу. Многие думают, что прошлое можно отрезать. Как нить. Как волос. Почти никогда... Даже при очень сильном желании и жутком хотении убежать прошлое догоняет, хватает за плечи, пробует повернуть к себе... или, по крайней мере, остановить. - Ты? - Почти... - Ты?? - Не совсем... - Ты! - Я... И дальше только истерически махать крыльями, гася скорость падения в прошлое. В то прошлое, когда чистота, полет, небо ясное и руки чуткие. Избыток внутреннего на стандартное окружающее. Когда закрываться уже нечем, потому что все поотлетало... при падении. Жжет… *** Мне шесть лет. Северный городишко Амдерма. Почему я запомнил свой приезд туда, не знаю. Отец - военный, встречал нас троих – маму, брата и меня – поздним вечером. Аэродром, который принял наш Ан-24, тяжело было назвать аэродромом - поле, на которое прямо к самолету подъехал военный «козлик» - ГАЗ-69. Отец, морозный и пахнущий свежестью ранней зимы, захватил и словами, и смехом. Мороз, ветер заставил задохнуться. Кружение по обледеневшим улицам и проулочкам среди ночи и света прожекторов, которые пробивали с разных сторон, то в глаза, то сбоку, то сзади. Удивляли двух, трех и пятиэтажные дома на сваях, поднятые вверх для спасения от вечной мерзлоты. Даже двухэтажные деревяшки, якобы стоявшие на земле, имели внутри себя эти сваи. Сколько мы ехали? Полчаса, десять минут, час? Не знаю. Мои глаза были широко раскрыты и смотрели на север. Отец рассказывал, что буквально за нашим домом море. Наша улица упирается в море! В северное, холодное, свирепое Карское море. И по ночам мы будем слышать грохот ветра, и брызги будут долетать к нам в окно. Отец шутил, конечно, но я же этого не знал. Я верил всему – Север же! Неведомый, страшный, холодный, непостижимый. «Наша улица упирается в Карское море… в Карское море… в Карское море». Приехали. Кривая, покореженная морозом и моим восприятием, улица на самом деле куда-то уходила. - Вот! Прямо в конце этой улицы – Карское море, - сказал отец, показывая куда-то в черноту. – Слышишь, шумит? Там волны в человеческий рост, даже когда штиль. - Надо же! – вторила ему мама. – Приехали к черту на кулички… Я стоял и смотрел. Впереди, метрах в ста, улица была перегорожена старыми, высокими, покореженными деревянными воротами, не понятно как державшимися вертикально. Постоянный ветер бил их, ломал, наверное, не одно десятилетие. Я стоял и смотрел… и видел за ними огромные, страшные волны, грохочущие, ломающие прибрежные деревья, бьющие берег пенящимися буграми и разбрасывающие прибрежные камни вокруг. Мне казалось, что я слышал их шум, даже грохот. Надолго поразило то, что впереди… конец. Мы долго ехали: Крымск, Черное море, Москва, где мы трое суток внимали суете, знакомым, родственникам, магазинам, выставкам, галереям, Архангельск, который встретил нас аэропортом в лесу, и вот, Амдерма… край света… море за воротами с волнами в человеческий рост… даже в штиль. - Две недели назад рыбак утонул, - говорил отец, вытаскивая вещи из «козлика». – Два дня искали - не нашли. Такое море. Северное. - Не покупаешься, - вторила мама, усмехнувшись. Я все стоял, как вкопанный, посредине улицы. Смотрел вперед и ясно видел, как черные волны с белыми барашками сверху вздымались надо мной и накрывали и меня, и дома на «курьих ножках», и блеклую луну за облаками вверху, и весь мир с мамой, папой и братом, крепко спавшим на заднем сиденье ГАЗ-69. Надолго, скорее всего навсегда, запомнилось то мое стояние на морозной, освещенной несколькими раскачивающимися фонарями, улице, идущей в никуда. Стоял и думал. А может быть, не думал. А просто стоял, не мог шевельнуться и сбросить с себя ощущение страха и беспомощности перед Севером, которые сменились позже уважением и истинной привязанностью. *** Точно нащупал он точки, которые включают эхолот памяти... Бои на рогатках, произведениях искусства, на огромной территории заброшенного стрельбища в курортной Анапе... Целые баталии, с зажиганием пороха, с пленными-языками, разведчиками, армиями, наступлением и окопами. Летающие, набитые порохом и подожженные, "ручные гранаты". Оборудованные по последнему слову техники "блиндажи - командные пункты". А звук пролетающей скобки из проволоки, пущенной из рогатки, почти что свист пули. А сама рогатка, модели Р-12: авиационная резина, любовно отделанная и перевязанная изолентой рабочая часть с именем и отметками за "убитых". Все по взрослому! Даже связывание пленного. Даже лечение раненных. Даже добрые легкие руки настоящих медсестер, которые тут же, после первого прикосновения к... Раны? Да, тоже настоящие! Глаз тяжело уберечь от свистящей в ночи стальной скобы. Да даже и не в глаз, просто в тело - синяк, который только руки медсестрички и смогут заставить не ныть. Так получалось, что в меня «пули» почти не попадали. Но однажды меня подожгли! "Граната" делается очень просто. Кружочки-кольца опять же авиационного пороха, в сетку женского чулка, а потом бумага - оборачивается и скручивается сверху наподобие трюфеля. Кушали такую конфету? Там где скрутка - бикфордов шнур. Небольшой совсем кончик, сантиметров пять. Быстро поджигается и бросается в ноги противнику. Не в лицо, не в грудь, и даже не в пояс. Только в ноги! У такой гранаты есть интересная особенность - загоревшись, она прилипает к коже, если на нее попадает. В тот день я "воевал" в шортах. Перебежав по крыше нашей пятиэтажки из одного подъезда в другой, мы спускались осторожно по лестнице вниз и были уверены, что обхитрили преследователей - человек десять из "армии Корнилова". Двое нас ждали на третьем этаже. Мы услышали знакомое шипение и тут же в нас полетели две пылающие "гранаты". Одна из них прилипла к моей ноге в районе колена! Ее удалось нам быстро сбить. Но вместе с кожей. Какая больница? Рану, почти ровный круг с ошметками кожи по краям в диаметре где-то сантиметров шесть-семь, мне обрабатывала Марина. Все было профессионально: перекись водорода, стрептоцидная мазь, повязка и взгляд зеленых глаз сквозь соломенную челку на мои стянутые болью улыбающиеся губы и стиснутые зубы, - больно? Нет! Нет... но разве что немного. Совсем чуть-чуть. Война была вечной. Потому что ни один обычный пленный, ни один взятый в плен разведчик, ни один "расстрелянный" у стены блиндажа не сказали о месте хранения Знамени, реликвии и главной цели наших войн. За это мы уважали друг друга. И никогда не переступали своеобразный "кодекс чести". Не в это ли время у каждого из нашего анапского двора из стандартных блочных пятиэтажек закладывались первые кирпичики собственной Совести? *** Молодежный лагерь дружбы после восьмого класса в Восточной Германии. Как это было? Ангароподобная пыльная танцплощадка с цементным полом. Перед танцами его поливали водой. Мне… сколько? Только начало. Я, в полосатой бело-зеленой нейлоновой рубашке и вельветовых темно-зеленых расклешенных брюках, впервые сказал тогда: - А моя вон стоит… У каждого была «своя». Нашлась она и у меня. Немка. Инга. И я написал на руке шариковой ручкой свое имя, ее имя и год нашей встречи и ходил в окружении друзей-товарищей с надписью на руке в радужном ореоле мечтаний и видений. И мне было хорошо. Танцевать с ней медленный танец мне так и не пришлось. Все опаздывал. Но замечал: она искала всегда меня глазами, находила, смущалась и шла танцевать… не со мной. Но придуманная и нарисованная Инга была всегда со мной. Было приятно засыпать каждый вечер с ожиданием… Во время быстрых танцев мы танцевали всегда так, чтобы видеть друг друга, знать, что мы сегодня здесь, и что глаза наши ищут друг друга. А ее все приглашали. А она все танцевала… Мы играли в футбол. И она с подругами приходила на каждый матч. Они шумно болели. Но когда мы играли с их отрядом и они нам забили гол, она молчала. И была очень заметна в этом шумном буйстве радости. Когда же мы забивали ответный - она еле сдерживалась, чтобы не закричать. Глаза ее светились, и она сжимала кулачки. … День отъезда ее был на два дня раньше моего. Мне сказали друзья. Она передала мне записку: «Valeri, ich fahre morgen nach Hause… Ты придешь проводить?» Я стоял возле дерева. Грустно. Наши глаза прощаются, руки обмениваются адресами. - Schreib mir, Valeri! Когда ее глаза затуманились, я отвернулся. Спрятал свои. Моя сверхспокойная поза у дерева сыграла роковую роль. Она поцеловала меня очень нежно, едва прикоснувшись губами. Я стоял у дерева. Она зашла в автобус. Я стоял у дерева. Она откинулась назад в кресле у окна, закрыв глаза руками. Я стоял у дерева. Она уехала. Я продолжал еще долго стоять у дерева. Я ей не писал. *** Меньше всего миллиметровка предназначена была для того, чтобы на ней писать. Но я писал, я должен был писать, потому что другого выхода этому не находил. Плохую службу сослужили мне бледно-голубые линии миллиметровки, претендующие на образность изложения и, наверное, восприятия. Они то исчезали, то превращались в непроходимую чащу, то навевали что-то в дымке видений, то теряли осязаемость и строго очерченные формы, становились зыбкими от малейшей неточности или недосказанности. Образность найденного открытия сыграла со мной свою игру… Долго смотрю сквозь. Очертания дней будущей юности проглядывают сквозь туман набежавших слез… Гипноз прошлого. Ярко вспыхивает зарево красного полотнища. «Орленок» или «Зарница». Наше поколение любило играть в войну. Татьяна на траве. На ее переносице стрекоза. Где-то крики «ура», где-то звуки холостых выстрелов, грохот взрывпакетов. Лето. Солнце. Смотрю ей в глаза… глаза у нее закрыты, в уголках рта дрожит улыбка, ожидание улыбки. Я стою, специально загораживая солнце. Перешитая армейская форма некрасиво обтягивает мое худое тело. Незнакомо бьется сердце, когда смотрю на ее голые ноги, изящно скрещенные, на волнистую завитушку, выбившуюся из-под пилотки, надвинутой на глаза, на бугорки грудей, казалось специально сильно обтянутые гимнастеркой… пуговицы того и гляди могли расстегнуться и она невозмутимо, плавно двигая пальцами, долго(!) застегивала бы их… а я бы видел блеснувший белой материей лифчик или… загоревшую заповедную кожу. Сколько мне было лет? Бледно-голубые годы, ранимые души, дерзкие сердца, спокойные руки, бушующие головы, опрометчивые поступки. А вот еще… Я мучаюсь. Школьная столовая, но вечером… в субботу. Это уже не столовая, а полумрак с музыкой. Уже пары. Уже шепоток на ушко. Уже осязание вспотевшей рукой ее тела… Жгуче обидно ощущать себя одиноким в такие минуты. Я одинок. Я самый одинокий. Я кажусь себе таким. Мучаюсь: не могу решиться встать и пригласить ее, покорявшую наши сердца, самую красивую девочку школы. Почему самую? Почему избалованную? Почему ее? А нужно всего лишь встать и пройти десять метров… Опять она с другим. Вижу смеющиеся глаза, русые волосы «под Францию», очень короткую, желтую вязаную юбку и ноги. Именно ноги и то место, где заканчивается юбка и начинаются ноги… блестит, ловит отраженные наши взгляды. И эти взгляды боятся до умопомрачения увидеть все то, что выше. А мечты! Следуя тому, что все уже спят со всеми, и один ты еще живешь дикарем, а в мыслях даешь волю своей ненасытной фантазии, разнузданность которой тебя ослепляла, и ты глох ко всему, терял реальность, бродил впотьмах и лабиринтах чувств, полуреальных, неконтролируемых разумом. Если бы тогда полюбить! Или сохраниться таким до сих пор… Миллиметровка уводит меня дальше, выхватывая и проявляя видения. И все-таки я пригласил ее на танец… - Разреши тебя пригласить! - и зачем-то кивнул головой, застыл, замурованный в боязнь отказа. - Какой ты смешной! - хитринки, смешинки, чертинки в искрящихся ее глазах, и этот легкий смех… смех, больно бьющий по глазам. Я вышел на улицу. Кого я ругал в ту ночь? Сколько километров прошел по берегу озера? Кем и где только не был. Я любил? Я страдал! Плакал. От обиды. Смотрел в мутную воду. Думал о будущем. Становился мстителем, сокрушал девчоночьи сердца и бросал их, уходил и оборачивался: искал их глаза и ждал слез. Их слез по мне. И мне казалось, что они… не плачут, а смеются. Они издевались над моими чувствами! Но я заставлю их плакать. Я достигну совершенства в чертовой науке покорять! Я поведу счет. Но было все по-другому. Плакал я. Искал встречи я. Любил я. Страдал тоже я. И я состоялся. Тем же летом я познал таинство гармонии женского тела. Увидел в реальности то, на что не хватало вымысла в мечтах. Ночь. Озеро. Плеск дождя. Охота за тоской. Тихо шел по берегу озера. Как прожектором, по глазам бьет на фоне черного куста белизна девичьего тела. Высвечиваются желтая юбка и белая блузка на песке. Очень долго я не мог пошевелить даже пальцем. Красота всего того, что я видел, совершенствуя, переделывала, кромсала, создавала меня, рождала что-то новое, несуществующее в природе. Когда она оделась, я пошевелился, но дождь заглушил мой шорох. Еще через минуту все пропало, почернело, слилось с небом, с озером, со мной. Я закрыл глаза… Сел на песок. Балласт прекрасного давил, требовал выхода, не пускал на поверхность, не давал жить. Заболел гриппом. Два дня лежал в бреду, искал сравнений, сопоставлений и не находил. Миллиметровка превращается в толстые прутья времени и не пускает дальше, но я продираюсь. Кровят ссадины, но я упрям, я добьюсь своего… Худой, маленький, с горящими глазами и дрожащими губами говорю Ей слова: - Я видел тебя на озере… Проходит вечность вздоха, опускания и поднимания ресниц. - Я знала это. - Откуда? - Ты проявился как фотобумага в проявителе на посветлевшем небе. - Я боялся тебя потревожить… - Я боялась тебя испугать. Ты бы умер… - Тебе не было стыдно? - Я не думала об этом… Обратно сквозь миллиметровку! Обратно через искривленное пространство и спрессованное время. Чтоб до всего до этого! Узнать, что ты никогда не коснешься того места, где заканчивается желтая юбка и начинается матово-бликовая кожа… Но это было. Близко, в реальности. В бесстыдстве происходящего… *** Быть одновременно задохнувшимся от мелко суетящихся дел и улыбаться внутри от уже входящего в подсознание ощущения праздника. Что может быть лучше? Вспоминаются уже бывшие когда-то, приятные ласковые мелочи накатывания на Новый Год. Германия. 23.45. 31 декабря. Я стою на улице, перед нашим двухэтажным особняком на четыре семьи. Со смотровой площадки виден раскинувшийся внизу город, мокрый от дождя. Одинокий трамвай, постукивая по рельсам, пробежал подо мной. Проспект мокро блестит уличными огнями. Тихо. И тепло. Дождевая пыльца клубится вокруг фонаря. Оглядываюсь на дом, ярко светящийся в обрамлении высоких древних деревьев сада. Последние минуты старого года. Я их чувствую на вес, на вкус. Я их глажу, отпуская. И ловлю следующие, и снова играю ими. Время не удержать – поэтому и грустно. А ожидаемые и уже не так желаемые 00.00 – как печать: начало или конец? Из дома доносятся голоса праздника, приглушенная музыка, льется ощущение ожидания и близости чего-то... нового. Может быть, тогда, в своем радужно взвешенном школьном детстве, я полюбил низкое серое набухшее влагой небо, которое связалось потом навсегда с... Предтеча... Предчувствие... С грустной улыбкой предвкушения. |