Раф Айзенштадт СТРАШНОЕ ВЕЗЕНИЕ Вовик всегда считал, что ему страшно везло. Всю жизнь. Ничего, что мать его была еврейкой, но отец-то русский. Да ещё с такой фамилией, как у него, можно было не напрягаться. Салкин... Ведь не какой-то там Залкинд. Надо было только «так держать» и не просчитаться. Ну, а считать Вовик умел всегда. Вначале это была страсть, ну а после института – специальность. Второй раз ему страшно повезло, когда мать оказалась еврейкой перед отъездом в Германию. Анкета его сомнений в посольстве не вызывала (с его-то метрикой), и он начал собираться. Но перед тем он предусмотрительно развёлся со своей женой. Выходило, что они будут получать на новой Родине на сто марок больше. Что-что, а считать-то наш Вовик умел .Всегда! По поводу отъезда своей матери он не настаивал. Не хочет? Её дело. Не пропадать же здесь с нею. Но когда через два года затянувшихся сборов он узнал, что на таких, как его мать, там можно получать ещё деньги «по уходу», он начал форсировать свой отъезд, но уже вместе с нею. В ход были пущены уговоры, угрозы, истерики, заклинания и его «бедная любимая мать» сдалась. «Ведь кто у неё ещё был на свете?» Так два года тому назад оказались они в немецком городе Дюссельдорфе. И здесь наш Вовик не прогадал. Получили они каждый по самостоятельной квартире, да и денег, как было просчитано раньше, на 100 марок больше. А через год начала получать его мать те самые деньги «по уходу». Большие деньги. Тут бы зажить в мире и довольстве, да начала чудить жена. Дескать, закапывает он себя, пока ещё есть годы, пока здоров, пока ещё дают курсы... - Неблагодарная! – кричала ей мать. – Где ты ещё найдёшь такого мужа? Не пьёт, не курит! - А мне такой и не нужен, - получали он и она в ответ. – Пусть бы лучше трахался на стороне, с друзьями напивался – жил, а не гнил бы здесь. - - Закрой рот! Я за матерью смотрю! Это моя мать!.. – священно негодовал он. - - Твоя мать! – вторила ему старуха. - - Наймите женщину. Вам ещё останется. Отпустите его! Дайте ему жить! – прессинговала молодая женщина. - Это чтоб мой сын ушёл? Тварь! – заходилась мать и начинала хрипеть. - - Ты убийца! – заслуженно негодовал верный сын и примерный муж. – Это мой дом. Я живу здесь! - - Это тебе только кажется, что ты живёшь, - подытажи вала неблагодарная невестка и небпагодарная жена. Да, он слышал... Да, он всё понимал... Но не хотел понимать, не хотел слышать. Деньги шли, марки капали, и он был здесь, он был при них. А она побилась, побилась, как о каменную стену, и ушла. Просто осталась в своей самостоятельной квартире, но ушла. Так потекли дни и недели, которые, собираясь в месяцы, уже подпирали год и годы. Всё так же ходил он обстоятельно в „Aldi“, набирая горы бутылок, пакетов, забивая холодильник едой, которая вылёживалась там месяцами и, подпираемая новыми поступлениями, становилась ненужной и неинтересной. Мать его ела, как птичка. Он же должен был перерабатывать залежи усиленно и обречённо. В его 46 лет появилась одышка. Он тучнел на глазах. Только не было кому бросить на него этот самый взгляд. Мать целыми днями спала. Был, правда, как-то у него один друг, который образовался ещё на курсах, да и тот считал за обязанность свои посещения, больше нудился, мотая положенный срок и каждый раз не отбыв его до конца, спешно собирался. Эти мучительные полчаса каждый раз превращались в каторгу, после отбытия которой Вовик облегчённо вздыхал. Какого чёрта... Припёрся... И в изнеможении валился на диван, что в пору ещё своей былой активности притащил со «шпермюля». И проваливался. Затем начинала привычно стонать мать, По обязательной программе. Каждый раз перед обедом ей хотелось внимания и общения. Ответом ей был стон измождённого сына, который мучительно долго пробирался к её кровати, присаживался на край и начинал священнодействовать. Он измерял давление и считал пульс. «Нормально», - говорил он каждый раз, совершенно не фиксируя цифры на табло аппарата. Другое дело пульс. Тут он считал, пересчитывал. Эти слабые толчки пронизывали всё его тело, действуя умиротворяюще, обнадёживающе. То была путеводная нить теперь всей его жизни. Тонкая и исчезающая, она держала на плаву это тучное тело, которое считало и пересчитывало каждый раз заново, доставляя себе это единственное, немыслимое удовольствие. И каждый раз всё удивительно сходилось. При пульсе 60 ударов в минуту выходило, что в часе 3600 ударов. В сутках же получалось их 86400, ну а в целом месяце точно 2592000. И это была та же цифра, на которую надо было делить месячный материнский доход в 1400 немецких марок. Выходило, что каждый удар приносил ему 0,05 немецкого пфеннинга. И когда он держал пульс в руках, и когда уходил даже на улицу, спал, - они капали эти 0,05 пфеннинга, они низвергались сплошной сверкающей стеной, ограждающей его от той ненужной жизни за порогом, непредсказуемой и тревожной, в которой где-то сражалась его жена. А ведь они могли бы так славно дремать сейчас вдвоём. Из её редких звонков узнавал он, что она уже получила права, уже при машине, мотает в Брюссель и Амстердам. От одной только мысли о Bahn“е его пробирала дрожь, и он, чтобы успокоиться, опять брался за пульс.И опять был мир и покой в его душе. «О,если б навеки так было...» Как вдруг... «О,если б...» Да, если б в самом деле никто не умирал. А ведь нам обещали. Мы все заполняли в немецком посольстве анкеты на постоянное жительство в Германии. А постоянное – это значит просто идти по этой жизни и не уходить. Ведь все знают, как немцы юридически дотошны во всех документах. Так о смерти в анкетах ничего не было. И когда вдруг начали умирать приехавшие на постоянное жительство люди, то это стало такой неожиданностью для всех, вопиющей несправедливостью, проявлением привычного антисемитизма, крайнего экстремизма. И вот так, вдруг, быстро и несправедливо сгорела его мать. Так осиротел он в свои 46 лет. А ведь он так рассчитывал, так надеялся ещё, по крайней мере, лет шесть подержаться за пульс. Стена из сверкающего дождя рухнула, оставив его один на один с жизнью, которая враждебно притаилась за порогом. Она ждала. Он медлил. Сначала пребывал в тиши законные девять дней глубокого траура по усопшей. За ними вяло потекли сорок дней, в которые несколько раз вторгалась его жена с каким-то, как выразилась она, «другом» явно моложе неё на лет пять-восемь. И здесь она привычно верховодила. Так были выброшены совсем ещё очень приличные диван и кресла, тумбочка, торшер и даже два пылесоса с грилем. Он задыхался, бессильно протестовал, но, как всегда, уступал. В Schafrath“е были куплены серебристый диван с двумя креслами, тумба под телевизор, который тоже надо было бы выбросить, но тут он стоял насмерть. А люстра? Он пережил и это. Так были потрачены деньги. Его деньги. Его заветная пачечка сторублёвок подверглась нападению. Она убыла на целых тысячу четыреста немецких марок. В валюте! И он чувствовал это всей своей шагреневой кожей, убывавшей вместе с этой пачкой, так надёжно ограждавшей его жизнь от этой жизни. Тут жена вдруг подала на развод. Она водила его по разным инстанциям, где бойко объяснялась на немецком и где он только подтверждал согласие своё привычным „ja“ по делу и не по делу. Так была перерезана последняя пуповина, и острый враждебный воздух толчками входил в его опавшие лёгкие. И он робко, как ногой кипяток, начал пробовать жить. А жизнь уже ушла. Ушла со всеми, приехавшими, как и он, четыре года тому назад. Она грозно ощетинилась этим немецким, всеми своими Amt“ами и Arbeitsamt»ами, где он беспомощно барахтался и куда ему заказано было приходить без Dolmetscher»а. И совсем оборвалась, когда ему предложено было в трёхмесячный срок обменять его двухкомнатную квартиру на однокомнатную. Тут его брали за горло, а он почему-то был против. Решил быть. Но дальше эмоций дело не шло. Уже первый месяц был на исходе, привычный сверкающий поток иссяк безвозвратно. А он опять возлежал уже на серебристом диване и предавался. - Чего ты ждёшь? – опять возникала уже его бывшая жена. Безмолвие и беспомощное пожатие плечами были ей ответом. - Надо что-то делать. Само собой не рассосётся! – выстреливала она. И совершенно неожиданно для самой себя, тем более для него, шарахнула: - Женись, - и ещё более веско припечатала, - тебе надо жениться. - Без тебя ? - машинально спросил он. - Забудь! – сказала экс-жена. - Для чего? – обречённо вздыхал он. - Ты и раньше не особенно разбирался в этом, - хмыкнула она. – Чтоб тебе ротик подтирать. Чтоб квартира осталась. Я займусь этим. – Её уже несло: - Ты поедешь в Одессу. Я позвоню. Сейчас там много желающих выехать в Германию. Тебе какую – интеллигентную или грудастую? - Перестань... – сконфуженно хихикал он. - Понятно, - усекла она. – Выберу, как своему. Не пропадёшь. Так появилась эта идея. Так возникло у него решение. С этой минуты он весь встрепенулся, как-то посвежел. Неясный женский образ взволнолвал его. А призрак счастья что-то нашёптывал и обещал. Он обещал новую светлую жизнь, полную утех, борьбы и понимания. - А что, - всё более утверждался он в этом судьбоносном решении. – И поеду, и привезу. И вдруг неожиданно для самого себя оказался на вокзале, купил билет и через три дня отбыл в известном направлении. Так опустела квартира, где ничего не изменилось вместе с устоявшейся тишиной, но всё же, кажется, робкое ожидание излучал и серебристый диван, согласно надеялись на лучшее два серебристых кресла, тихо подтрагивала от напряжения тёмная люстра. Идея ещё витала в этой квартире и ждала своего воплощения. Иногда названивал телефон, но тут же обрывал себя, поражённый своей отчаянной смелостью. И дождались, когда в дверях хрустнул замок, другой и в открытый проём медленно въехала коляска с молодой женщиной, которую толкал наш Вовик. - Вот мы и дома, - заверил он её. - Как здесь мило, - щебетала та, - какой диванчик, какие кресла, как я люблю тебя. И она воцарилась на этом славном серебристом диванчике, предоставив Вовику на ночь втаскивать Gästbett - Ты меня любишь? - часто звучало с диванчика, когда он метался окрылённый по комнатам, торчал на кухне, а в голове его пульсировало: «Опять, опять славненько, и «по уходу» - плюс тысяча четыреста, и плюс любит меня, что в сумме равнялось пополнению заветной пачечки и уверенности в завтрашнем дне. Когда же они обнимались, он привычно отыскивал пульс, и опять катились эти славные монетки, его монетки. - Идиот! Что ты наделал? – услышал вскоре он по телефону голос своей первой жены. – Рехнулся? Решил всю жизнь горшки выносить? Какие девки готовы были ехать за тобой! Он не возражал. За всю жизнь он уже привык и готов был к её вечным наскокам. Пускай её... - На что тебе эта убогая ? – кричала она там. - Она любит меня, - говорил он здесь. - Ты и сам калека, - итожила она. – Прощай. . . И исчезла. Уже навсегда. А жизнь текла размеренно, подчиняясь его прогнозам и расчётам. Через полгода начали приходить на её „Konto“ заветные «Pflegegeld“. Молодые ворковали. Жизнь не только обещала, она выдавала полной мерой. Начались поездки по врачам, консультации в клиниках. Она вникала, секла с полуслова. Там ей обещали, что после двух операций она будет ходить. Это малость озадачило нашего молодожёна, но он тоже, конечно, был «за». Вскоре Вовик был выдворен со своей раскладушкой в другую комнату, потому что, как оказалось, «наш мальчуган» отчаянно храпит. Хоть никогда и не замечал за собой это, ему пришлось подчиниться. Но наш Вовик всё ещё оставался «нашим славным мальчуганом». Пусть так. А в остальном всё славно. Не правда ли? Вскоре у неё появилась подружка из Днепропетровска, с которой она шушукалась часами, замолкая сразу при его появлении. Что-то происходило за его спиной. Он сразу это почувствовал, но осознал только в начале месяца, когда обнаружил пропажу её „Konto“. Тогда-то и узнал он, что „Konto“ её - это не его „Konto“ и чтоб он не разевал «варежку» на чужое. Мир рухнул в одночасье, во второй раз. Это был обвал, землетрясение, цунами, только вокруг и за окном всё оставалось безмятежным и почему-то безразличным к его потрясению. И ещё он узнал, что у неё есть муж, которого она уже вызвала сюда. - Какой муж? – задыхался он. – А я ? Мы ж расписались! - Kein Problem, - последовало лаконичное.- За деньги-то... Ах, как железно всё просчитывалось, как славно всё катилось, чтоб вот так безжалостно раздавить его и выплюнуть без сожаления. - Мила! – кричал он в трубку своей родной первой и единственной жене. – Что мне делать? - Не скулить, - услышал он в ответ. – Всю жизнь ты кантовался или прятался от жизни. Теперь она тебя нашла. Всё только справедливо. Её не обманешь. - А как же я ? – недоумевал он. - Как все. Все мы. Стиснув зубы и вперёд.... В тот день была поездка в Люксембург. И он поехал. Впервые за четыре года. Заплатив 50 марок. Своих. За окном автобуса разворачивались идиллические пейзажи из путеводителей по Бельгии, красочных проспектов по Великому Герцогству. Мир открывался, привычно предлагая оценить все свои достопримечательности. И всегда их было положенное количество, после присоединения которого можно было считать тему эту исчерпанной и не возвращаться более к ней никогда. Но всё это катилось мимо взора нашего бедного туриста. Мир не открывался, а душил его спазмами тоски и обречённости. Что-то с самого утра подступало к нему, обдавая волнами нестерпимого жара. Мир проходил стороной, далёкий и ненужный. В Люксембурге он остался в салоне автобуса, распятый в кресле нестерпимой жаждой, жаром и тоской. Время от времени он отключался, убывал куда-то, пропадал. Поздним вечером, после прибытия в родной Дюссельдорф, его сняла с автобуса «скорая помощь» и отвезла в дежурный „Krankenhaus“, где ему сразу же был поставлен диагноз – «злокачественный диабет». Утром в палате он узнал, что пульс на ногах у него почти не прощупывается и что теперь ему будут делать уколы инсулина – 3 раза в день. Весть эту он перенёс удивительно спокойно. Мозг его отщёлкивал поступившую информацию, оценивал её и считал. Всё сходилось в его пользу. Пульса не было, сахар был. Теперь «по уходу» ему было не миновать. Время от времени он изучал пульс на ногах и удовлетворённо затихал. Иногда он скашивал глаза на соседа по палате, на его проёмы ниже колен. Это обнадёживало. И он опять считал. Это тянуло уже на 1700 марок в месяц. Мозг его автоматически включился в работу и тотчас выдал результат – 0,07 пфеннинга за удар. Пальцы его вновь привычно взялись за пульс. Жизнь вновь манила и обещала. - - - - - - |