I Невозможно было сказать наверняка, каким ветром занесло Люську в уютный плюшевый мир Кириного детства. Из смутных глубин памяти на поверхность упорно лезла лишь затянувшаяся ангина, с привкусом противного полоскания, кусачий шарф да унылая осенняя непогода, хлюпающая по ту сторону нарядного окна. Возможно, именно тогда во дворе впервые появилась новая дворничиха Тоня – необъятная бабища, в железнодорожной шинели и мужских ботинках. Она монотонно шоркала метлой и, лениво матерясь, отгоняла из-под ног тщедушную свою девчонку. Жильцы «академического» дома были, конечно, не без апломба, однако в большинстве своем, отличались той формой благожелательности, что свойственна тонко воспитанным людям с приличным достатком. Новую дворничиху они побаивались и уважали за физическую мощь, а дочь жалели, хотя и не без брезгливости. Профессорские жены даже подкармливали ее наравне с кошкой, что обитала в парадном под батареей, и снабжали тряпьем, которое уже неловко было передавать бедным родственникам. Угрюмая Люська молча принимала любые подношения и супилась еще больше, словно уже умела отличать подарки от подачек. Но вряд ли кто-то обращал внимание на цепкий и взрослый ее взгляд из-под белесых бровей и все то выражение лица, что уже было исковеркано отвратительной гримасой ненависти и к этим навсегда чужим людям, и к собственной полупьяной матери. Она давно поделила мир на две половины, как мальчишки делят героев кино на «белых» и «красных», на фашистов и «наших», но в отличие от наивных этих дураков не сочувствовала ни тем, ни другим, быстро осознав, что обе стороны – сволочи. Чувство это свинцовым грузом копилось в душе и казалось столь тяжелым, что даже мешало расти, увлекая куда-то вниз. А Тоня радовалась и хвастала перед товарками выгодой нового своего положения, упирая на то, что и ей, наконец- то повезло. Участок небольшой, народ с понятием. Не хулиганят, не мусорят, да и девка на полном довольствии. Хорошие в общем люди, пусть даже евреи и «тилигенция». Тонька одним махом обосновалась в дворницкой, отгородила свой топчан буро-пятнистой простыней и тотчас возобновила личную жизнь. Очередной ее супруг из череды предшественников своих внешне мало, чем выделялся. Был он плюгав, неказист, если не сказать, уродлив, маялся фурункулезом и денег в дом не носил, но зато пил умеренно, а Люську тетешкал, словно свою. Все гладил, тискал да на колени сажал. Тонька наказала девке звать его «папкой», впрочем, как и любого из своих калейдоскопически меняющихся мужиков, а Люське почему-то было не по себе, от слюнявых зловонных отчимовых поцелуев, суетливых рук и вороватых ласк. Мысли ее еще до конца не оформились, но чутье подсказывало нечто неодолимо тошнотворное. И потому, когда «папка» под конвоем незнакомых милиционеров однажды безропотно покинул дворницкую, она ощутила освобождение, приправленное таким терпким злорадством, что от избытка чувств измолола в труху единственную свою ватнобрюхую куклу, за что была привычно бита звереющей от одиночества матерью. Так бы и жили. Однако к середине зимы дворничихина дочка окончательно захирела и стала уже весь день проводить в каморке на топчане, где кашляла с таким грохотом, будто ворочали кровельное железо. Дошло до того, что даже Антонина, обычно взирающая на дочь с тупым коровьим равнодушием, всполошилась и кинулась искать доктора среди жильцов. В доме профессора Запольского, Кириного деда, не было принято отказывать пациентам. Просьбам людей вполне здоровых, кстати, не отказывали тоже. Этот принцип уже давно превратился в традицию, философию или образ жизни, а возможно стал чем- то вроде наследственного заболевания, что передавалось каждому следующему поколению в этой врачебной семье. Считалось, что просто так, от одного только нахальства, люди беспокоить не станут, у каждого имеются веские, тяжко выстраданные и уникальные в своем роде причины. Да и потом неловко как-то. Ну что скажешь? Проще помочь, и потому, каждый, кто как мог, суетился, устраивая проблемы посторонних, зачастую бесцеремонных и неблагодарных людей. В доме царил хаос. В кабинете вечно кто-то ютился. Помимо аспирантов из провинции к обеденному часу в квартиру стекались малознакомые люди. Долги не возвращались, зато регулярно исчезали антикварные побрякушки и столовое серебро. Домработницы оценивали ситуацию с трезвой объективностью. Одни из них пытались наставить непутевых своих хозяев, другие страстно воровали, но долго не выдерживал никто. Слишком уж цыганские, по их мнению, нравы царили в этой культурной вроде бы семье. В своем же кругу Запольские хоть и слыли чудаками, однако были любимы. Интриг они чурались, подлого и дурного будто бы не замечали и умели обрадоваться пустяку. Про таких обычно говорят – счастливый характер. Неуклюжая близорукая Кира, взлелеянная в заботливой оранжерее домашнего воспитания, давно примеряла на себя общесемейные ценности, а к своим семи годам уже вполне научилась сострадать, сочувствовать, сопереживать и радоваться тому, что может бескорыстно поделиться всем тем, что по какой-то случайной причине досталось именно ей. А на Кирину долю выпало немало, начиная от собственной комнаты, забитой немецкими, качественной резины куклами, вплоть до гарантированно благополучного будущего, что по праву покорится любым капризам внучки завтрашнего академика - консультанта Кремлевки и дочери почти уже профессора, талантливого доктора с известной фамилией Запольский. Потому наверно, наблюдая сквозь окно за чумазой девчонкой, что вяло перебирая жидкими ногами, в любую погоду тащилась следом за матерью, она испытывала и гложущую жалость, и смутный какой-то стыд, сцепленный с чувством вины. Прислушиваясь к этому новому, мучительно прилипчивому ощущению, Кира вспоминала читанные вслух хмурые романы Диккенса, мытарства маленького героя «Без семьи» и рыдания ранних, еще голодных советских классиков, пытаясь выстроить в фантазиях идеальный мир, где все поголовье детей чудесной вроде бы страны действительно будет сказочно счастливо, как когда-то обещал дикторский голос в финале фильма про Буратино. Столько раз она мысленно заговаривала с той худенькой девочкой, придирчиво выбирая подходящие слова, так часто встречала ее в своих снах, наивно пытаясь разделить пополам свой густой кисель счастья, что был распределен судьбою так несправедливо и бесхозяйственно. Кира до того серьезно готовилась к этой утопической, в общем-то, ситуации, что возненавидела себя за внезапную оторопь и истуканское молчание, когда на пороге появилась мясистая тетка и картофельно-бледная Люська, которую она, пожалуй, впервые увидела вблизи… Вместо того чтобы просто отсыпать ожидаемых бесплатных пилюль, Кирина бабушка, не последний специалист в московском педиатрическом мире, задавала странные вопросы, озабоченно разглядывала Люськин язык, мяла сухой живот и с отстраненным выражением лица застывала, вслушиваясь в жесткий посвист ее дыхания. Антонина же, пересидевшая бесконечный осмотр на кухне, вспрела и разомлела от тепла, от горячего с земляничным листом чая да невиданных заморских конфет и никак не могла взять в толк мудреные докторские рекомендации. В результате даже терпеливая бабушка досадливо махнула рукой и, под укоризненным взглядом домработницы, велела приводить Люську ежедневно, только обработав сперва ее голову черемичной водой или керосином, ставшим к тому времени в цивилизованной Москве почти уже экзотикой. -У вашей девочки вдобавок еще и педикулез. Это уж вовсе никуда не годится, - шептала деликатная бабушка на ухо осоловелой Тоньке, которая, не понимая ученых этих слов, лишь бессмысленно потряхивала большой, как трехлитровая банка, головой. Вялые мысли ее текли лишь в одном направлении – скорее вон из роскошной этой квартиры в дворницкую, где за лежанкой томилась невесть от кого заныканная чекушка. А потом уже все станет одинаково безразлично. Не будет стыдно ни за Люськин этот, шепотом объявленный, «дикулез», ни за последнего дружка, что жил с нормальной вроде бабой, а сам зачем-то насиловал школьниц… Посещая Запольских, Люська испытывала двойственное чувство. С одной стороны, она зудела желанием наподдать девчонке, которую в первый же день знакомства окрестила про себя «овцой». Охота было сорвать с простодушной ее физиономии дурацкие очки и топтать, топтать, топтать, пока стекла не превратятся в пыль. Ведь понятно, что приходи она сюда хоть до старости, все равно и вкусные обеды, и забитые чудесными фитюльками комнаты, и волшебные игрушки окружают совсем не ее. Все это великолепие самым подлым образом досталось Овце, а она, Люська, здесь случайно, временно и как бы по недоразумению. Однако с другой стороны, торчать в провонявшей дворницкой или мерзнуть на улице было еще противнее, тем более что злости от этого не убавится, а за «наподдать» неизвестно еще что будет. Потому лучше уж щипать понемногу от жирного докторского пирога, а там уж как получится. Так, по-житейски разумно разрешив ситуацию, Люська продолжала ежедневные свои визиты. И если в первые дни она, сообщая лицу максимально пришибленно-холопское выражение, подолгу топталась в передней, как бы не решаясь пройти, то по прошествии нескольких буквально дней осмелела и уже уверенно, не озираясь, болталась по комнатам, украдкой заглядывая в шкафы и вечно открытые ящики столов. Чужого Люська не брала, но пыталась хотя бы по мелочи крушить ненавистный мирок, то, кокнув втихаря гадкого китайца, что вечно качал головой, будто видел ее насквозь, то залив чернилами коллекцию марок – глупое баловство Кириного деда. Занятие это стало любимой ее забавой и увлекало пуще любой детской игры. - Ну кого вы, Марьсеменна, приваживаете, - горячилась домработница Евдокия, суровая городская старуха с гипертоническим лицом, - заразу в дом притащит и нашу всякой гадости обучит. Обязательно. Вот о чем, скажите, им дружить? Большую часть пасмурной своей жизни Евдокия провела в окраинных фабричных бараках. Ни в Бога, ни в людей она давно не верила и за единственную религию почитала деньги, необходимые для содержания сына-эпилептика. Несмотря на утомительный бедлам, местом у Запольских она дорожила, была признательна за медицинские услуги и ценила доброе отношение без придирок и изнуряющей мелочности. Наслышанная о Тонькиных похождениях, да и вообще хорошо разбираясь в босяцкой породе, она с трудом переносила Люськино присутствие в доме, с ходу приметив в ее неуловимых глазах завистливо-жадный огонек и незатейливую пока еще хитрость корыстного зверька. А Мария Семеновна вяло спорила, говорила что-то неубедительное о правильном воспитании, о том, что Кира слишком уж инфантильна и совсем не готова к жизни в коллективе, где окружать ее будут очень разные дети, а не только те, что собираются на утренниках в Доме ученых. Отмахиваясь от проницательной Евдокии, бабушка и сама переживала, наблюдая противоестественный этот союз, однако, усвоив на всю жизнь уроки тридцать седьмого, а потом уже и пятьдесят второго года, она самолично вдалбливала внучке идеи равенства, братства и остальной доступный детскому возрасту бред, который на сегодняшний день закрывал все пути к отступлению перед шелудивой Люськой. Мария Семеновна надеялась лишь на то, что со временем их пути разойдутся сами собою, в школе Кира, наконец, обретет подруг, соответствующих своему воспитанию и развитию, а дурное к ней не прилипнет. Все-таки разумная девочка и основы в семье были заложены правильные… Так уж вышло, что Кира росла вне общества сверстников. Те, кто в редкие праздничные дни приходил в дом за ручку с родителями, были до определенной степени навязаны, да и контакты эти носили столь дозированный характер, что дети не успевали толком притереться друг к другу. Чаще остальных к Запольским наведывался Павел Натанович Штейн с внучкой, которая, занимаясь в хореографической студии, научилась балетной вывороченной походке и страшно задавалась. Несмотря на то, что затылок ее был украшен кукишем не крупнее сливы, она томно запрокидывала голову, как бы под тяжестью волос и без конца косилась в сторону зеркала. О том, чтобы хоть пять минут дружить с этакой задрыгой, не могло быть и речи. Близнецы Гуляевы мало того, что мальчишки, так еще и старше на целых три года, а такую пропасть в этом возрасте не перепрыгнуть. Красивая Катя Осокина, казалось, вечно спала, не смыкая чудесных эмалевых глаз, а Майка хвостом ходила за сестрой – ломучей девицей, по возрасту уже примкнувшей к компании взрослых… Никаких детских садов и дошкольных групп Кира не посещала. Печальный опыт показал, что простуды и инфекции, следуя плотной очередью, будто нарочно подкарауливали именно ее. Во дворе она появлялась не часто и на прогулках маялась, наблюдая за копошащейся мелюзгой и новоявленными барышнями, что часами шушукались о любви, высокомерно отвергнув вчера еще любимых кукол. И конечно, к такой сказочной удаче, как появление вдруг, в один день первой, единственной и потому «самой лучшей» подруги Кира готова не была. Состояние ее было сродни ступору, когда, вытаращив желудевого цвета глаза, она водила Люську по комнатам и предлагала неизвестно зачем, то сесть в дедушкино кресло, то рассмотреть уже непраздничную полуосыпавшуюся елку или молча выгребала на ковер все свои игрушки. Она понимала, что делает все не так, и с суетливой тревогой заглядывала Люське в лицо, почти готовая к тому, что девочка сейчас заскучает и уйдет. И когда проклятое оцепенение, наконец, отпустило, а игра стала обретать сценарий и режиссуру, Кира поняла, что готова отдать все, ну или почти все, только бы эта необыкновенная девочка была рядом. Ее настолько распирало от благодарности, восторга и еще чего-то тугого и радостного, что хотелось непременно сказать об этом прямо сейчас, но слишком сложно было отыскать правильные слова, да и помешало стеснение. А Люська и без слов трезво оценила происходящее. Ей достаточно было, раз взглянуть на ошалело восторженную Овцу с ее кроткой улыбкой и пугливостью выпуклых глаз, чтобы правильно распределить роли. Кстати, девочки были ровесницами. Обеим тогда сравнялось по семь лет. До лета они были почти неразлучны. Запольские и сами не заметили, как подготовили дворничихину дочку к школе, обучили счету, грамоте и купили два одинаковых блестящих портфеля. Кирина мать, весьма далекая от чадолюбия дама, воспринимающая Люську как нечто вроде кошки или фикуса, вдруг обратила внимание на то, что давно уже выражается о детских проблемах во множественном числе: « Девочкам нужно купить… Детей пора отвести…». Кстати, от этих «купить» Люська никогда не отказывалась, но и «спасибо» тоже не говорила. Раз делают, значит самим это и надо. Такая видать у докторов блажь, а она их не просила… В общем-то тоже верно. Лишь неугомонная Евдокия, не упуская из виду Люськину округлившуюся физиономию и неубывающий крестьянский аппетит, вечно норовила подсунуть ей худший кусок и под любым предлогом выпроводить за дверь. Кира всякий раз бдительно следила за этими маневрами и не мыслила прикоснуться к обеду, пока ее «подруга» не сядет за стол. А та, постепенно научилась по-особому дуться и капризничать. Иной раз не притрагивалась к любимым пирожкам, порой надолго замолкала или неожиданно пропадала в дворницкой, сухо потом объясняя, слепой до фальши Кире, что, дескать, они «не ровня», и ей некогда слушать как на «пианине бренчат», а нужно помогать матери. Освоив несколько немудреных фокусов, она лихо наловчилась манипулировать чужим настроением. Делалось это ни зачем, без какой-либо отчетливой практической цели. Люська искусно выпаривала печаль, титровала раствор тревоги, смешивала в правильной пропорции едкий стыд и кислоту жалости, получая при этом вещество, идеально нейтрализующее Кирину радость. Ученые люди нечто подобное называют экспериментами. Они, как правило, заносят результаты в протокол, трубят с кафедр об удачах, а после публикуют толстые книги или хотя бы небольшие статейки. Люське же было достаточно просто любоваться тем, как терзается зареванная Овца, эта блаженная инопланетянка, холененький барчук, счастливая девочка из хорошей семьи… В самом конце весны, когда Москва уже томится предчувствием жары, а поздние розовато-теплые сумерки манят из дома, гостеприимные Запольские устраивали традиционное торжество. Чему оно было посвящено, не знал, пожалуй, никто. Скорее всего, просто повод увидеть друзей, собирать которых по государственным или церковным праздникам казалось одинаково нелепым. Для Киры этот день всегда был главным и возможно даже более любимым, чем Новый год. В душе царил приятный сумбур, и радостным казалось все: распахнутые высокие окна, вечерний городской звук, дзиньканье нарядной посуды и мамина пуховка, торопливо порхающая вокруг сморщенного перед зеркалом носа, когда у порога уже слышны голоса первых гостей. Радостно было смотреть, как скользят по натертому паркету пары, а самая изящная из всех девичья фигурка бабушки, как хохочет, держа на отлете вечно дымящуюся сигарету, отец, как забавно подражает известному певцу дед, томно грассируя под собственный рояльный аккомпанемент. Радостно было думать и о том, что пора на дачу, где майский дождь уже успел отмыть разноцветные ромбы окошек террасы, но в доме еще бродит сыроватый дух. А Кира с Евдокией рассыплют на столе глянцевую редиску, поставят в воду букет сирени, отыщут перезимовавшего в песке лупоглазого пупса и сделают еще много разного, ведь к выходным приедут любимые Все и будут счастливы вместе, так же как в весенний праздничный вечер, так же как в любой день своей общей жизни … Однако этой весною Кира почему-то тяготилась ожиданием праздника. По мере приближения недавно еще желанного дня, она все больше скисала и замыкалась, словно кутаясь в кокон из тоскливого беспокойства, ломящих предчувствий и еще чего-то до того гнусного, что даже самой себе было сказать совестно. Стыдно было признать, что и то что сама Люська и то, что хотелось называть их дружбой, оказалось-то вовсе не таким, каким мерещилось вначале. Будничная скука мало-помалу вытеснила прежнее восхищение, и Кире все чаще хотелось остаться наедине с собою, как в прежние времена. Возможно Люська, по малолетству переборщила со своей драматургией, а, скорее всего, Кира просто взрослела. Прежняя собачья ее привязанность заметно обветшала, а сквозь прорехи стала проглядывать досада или равнодушная рассеянность, какую испытал любой школьник, вымучивающий время на нудном уроке, который тянется тем дольше, чем чаще смотришь на часы. Она устала и от постоянного недоброжелательного присутствия, от тупой, непрошибаемой какой-то неблагодарности, и вообще от всей этой уродливой псевдодружбы, поддержать которую могла только расплющенная унизительная поза вечного оправдания. Поза нелепая и глупая, потому как на самом деле виниться было абсолютно не в чем. Вдруг Кире все это надоело, опротивело заодно с грубыми деревенскими словечками, упоенным чавканьем и подчеркнутой неопрятностью, вызывающей недоуменные взгляды взрослых и снисходительное хихиканье сверстников. То, что еще недавно вызывало сочувствие, желание тихонечко помочь, деликатно так поправить, отзывалось сегодня волной такого раскаленного раздражения, что девочке порой мнилось, будто у нее изнутри, где-то повыше живота, образовалась опаленная пустота. Полагая, что все это и есть «предательство», Кира снова казнила себя, по инерции боролась с Евдокией, гостеприимничала и опять замыкала круг. В результате, запутавшись окончательно, она вымоталась до отупения, до ватной слабости и недетского безразличия ко всему. Казалось, что уже и дома она не дома, будто в воздухе притаилось нечто злое, но невидимое до поры, но уж если оно войдет в силу в семье не останется камня на камне. А пока только тени, обрывки и то чего не изъяснишь. Снаружи, для чужих невнимательных глаз, все вроде по-прежнему, а взгляни попристальнее, подмена-то видна… А ну-ка, кто быстрее найдет семь различий? Только Люська, как ни в чем не бывало, приходила регулярно, словно на работу, продолжала жадно заталкивать в карманы тающий шоколад, «нечаянно» колотила лиможский фарфор, принципиально не мыла рук да шлифовала свою неутолимую ненависть. Взрослых Запольских она сторонилась, по имени обращалась только к Евдокии, адресуя остальным либо обезличенное «драсьте», либо однообразное «угу», из-за стола вставала безмолвно, никогда не прощалась, и вообще в амплуа слабоумной держалась безукоризненно. Искусной Люськиной драматургии не подчинялся, пожалуй, только ее взгляд: бесцеремонно изучающий, дерзко щупающий изнутри, ироничный, наглый и безжалостно ледяной. Слишком уж неожиданной была палитра для такого убогого существа. И тот, кому случалось взгляд этот внезапно перехватить, замирал как от пощечины и первый отводил глаза; мол, чушь, конечно, показалось, померещилось. Но только вот противный осадок долго не мог развеяться. Будто после бредового сна: театр полон, занавес открывается, а ты на сцене в исподнем… В день праздника она, конечно же, явилась и, надев бархатное, сшитое на заказ, кирино платье, с утра уже торчала в квартире, вызывая непомерное раздражение забегавшейся Евдокии, которой казалось, что в семье, будто на клумбе, появился блеклый, малозаметный сорняк, но выдрать его уже невозможно, потому как главный вред скрыт от глаз. Чудовищные корни изнутри оплели и губят весь цветник. Что-то в этом роде представлялось Евдокии, а Люська улыбалась, обнажая мелкие и острые, как у хорька зубы, шмыгала носом и деловито сновала по комнатам, оценивая стоимость профессорских деликатесов, новых приборов и заграничного дамского наряда, который будто сам прилег на постель, небрежно откинув воздушно-дымчатый рукав… Ничего, ничего, мадам Запольская. Наряжайся, кокетничай, складывай губы в малиновый бутон. «Ты прекрасна, спору нет». Можно поиграть в беззаботное счастье и забыть хоть на час о своей печали. О том, что все чаще неизвестно куда стал отлучаться обожаемый супруг, о том, что пусты теперь его глаза, а слова омерзительно любезны, и весь он где-то там, возле гладкой матрешкиной щечки, белокурой ванильной дурочки в дешевеньком незабудковом ситце. Ну? Что же ты замерла? Веселись, или грусть еще больше состарит тебя, а это ой как нежелательно, когда разница между вами такая, что и сказать неприлично. И всю правду о себе ты знаешь, но услышать не хочешь. Потому-то и будешь молчать: не укоришь, не уличишь, не хлопнешь дверью. Побоишься унизиться… А вот, наконец, и Мария Семеновна. Опять вы кого-то лечили-спасали? Можно было хоть в праздник не бегать, ничего у них там страшного нет. Вы лучше присядьте-ка, отдышитесь, прислушайтесь к себе. Все вам некогда, все ха-ха. Точеная – стройненькая – сухонькая… Не слишком ли в последнее время? И что-то все больше тянет прилечь. Может все же стоит провериться? Рентген, анализы разные, словом вы лучше знаете. А может, вы и правы. Не стоит. Вы же так хотели провести август вместе с Кирочкой на даче и даже, наконец, собрались и купили гамак. А так, придется ради мнимого утешения близких, истратить бесценный остаток времени на неприятные и бесполезные, в сущности глупости. Ведь если тот, в кого вы никогда не верили, уже распорядился, артачиться бесполезно. У него еще не выиграл никто. Отдыхайте, Мария Семеновна, и немедленно бросьте думать о Митиных спазмах и Катиной астме. Сядьте рядом с мужем, выпейте немного вина. Вам пока еще можно… Эх, эх, Леонид Борисович, блестящий диагност, без пяти минут академик Запольский. Ничего то вы вокруг себя не замечаете! И почему так всегда получается, что в клинике любая головоломка по зубам, а как дело коснется близких, тут вы будто и не доктор вовсе. И рекомендации все какие-то нянькины: «Может, ляжешь, поспишь? Может, сядешь, поешь?» Для вас словно и годы не летят, и жена навсегда прежняя молоденькая Мусенька, а вокруг бродят счастливые призраки прежних лет. Кто там еще? Неужели Петр Леонидович? Ну что-то вы уже совсем забываетесь. Да-да, конечно, необходимо было уделить внимание аспиранту и еще, что-то там срочное, но обещали же быть к полудню. Понятно, что домой, не тянет, и ревность ее невыносима, особенно безмолвная, смешанная с запахом коньяка. А эти чертовы молчаливые звонки, а невесть откуда взявшееся грошовое зеркальце, что возьми да выкатись из пиджачного кармана в самый неподходящий момент. И главное все одно к одному, и нагрешил-то ведь на пяточек, а измарался по самые уши. А Кира будто в полусне не замечает, как дедушка уже распахнул дверь для первых и следующих гостей, и, что всех уже пригласили к столу, а скоро начнутся традиционные танцы. Наверное, потому, что томясь от сложносоставного чувства собственной подлости и стыда, Кира протомилась весь вечер в сомнамбулическом каком-то оцепенении, сторонясь и «лучшей» подруги, и общих забав, и любимой своей семьи. Укрывшись в кабинете, она размазывала слезы по круглым щекам, пока не уснула на кожаном диване, укутанная всевидящей бабушкой в старый клетчатый плед. Наблюдательнее прожившей долгую жизнь Марии Семеновны оказалась только маленькая Люська, которая уже давно тихонько выскользнула из квартиры. Ушла навсегда, унося с собою лишь горечь, тошноту от приторного торта и злые, кусачие, мстительные чувства… II Так уж повелось, что кроме младенцев и собак никто ее всерьез не воспринимал. Кира - вечный подросток в ошеломляюще уродливых очках. Рассеянная, непрактичная, нелепая идеалистка и мечтательница, одним словом – чудачка. На первых порах она забавляла, а с годами стала раздражать окружающих, навсегда оставивших в далеком бесшабашном студенчестве коротенькие легкомысленные романы, бескорыстных друзей, восторги да полупьяные споры «о вечном». И никто не заметил, как дожди времени размыли акварели юности, а угрюмые дворники равнодушно сожгли, вместе с осенней листвою, брошенные студенческие конспекты, забавные чьи -то стихи и уже давно не хранимые наивные письма. Подруги активно выходили замуж, ошибались, разводились и спешно повторяли собственные ошибки, постепенно увядая и озлобляясь от вязкого однообразия жизни, безотрадного быта и нелюбви. А тут еще и Кира под ногами путается, не вынырнет никак из блаженных своих грез. Вот уж кому легко живется! И если есть настроение, то можно ненадолго снизойти и вполуха послушать ее бредни, а нет, так и нечего церемониться... И она улыбнется потерянно, натянет на ходу уже мальчишью свою курташонку, вечно не попадая с первого раза в рукав, и исчезнет до тех пор, пока снова не позовут, а чей – то преждевременно обрюзгший муж будет курить у окна и с брезгливостью наблюдать, как сутулая фигурка пересекает темный двор, волоча за собой по грязным сугробам кургузую скомканную тень. И откуда только берутся такие странные женщины? Подумают о ней чуток и забудут, ровно до той поры пока не возникнет очередная докука. Известное дело, Кира ведь одинокая и вдобавок с причудами, она тотчас примчится и не откажет ни в чем. И чужую маму из больницы заберет, и собачку на время приютит, и ребенка понянчит. Причем, по возвращении измотанных увеселениями родителей, сразу заспешит домой, несмотря на то, что метро уже час как закрыто, но стоит ли об этом беспокоиться. Взрослый человек, сама знает что делает. Некрасиво немножко, но, в общем то, удобно. Денег в долг? - Пожалуйста, возьмите, возьмите вернете когда-нибудь, мне не к спеху… Да еще и с таким выражением, будто извиняется за скудные свои возможности. Ну, скажите честно, как тут не злиться? А она, чутко улавливая неприязнь, захлебывается чувством вины, отчего ведет себя еще более суетно и бестолково, вовсе не к месту бормочет извечное свое «спасибо» и стремится поскорее исчезнуть, наспех изобретая оправдание собственным обидчикам. Пусть лучше считают, словно она опять ничего не заметила, а иначе почему-то нестерпимо совестно. И Кира спешила домой, где ждала ее кудлатая безродная собачонка, пытливо глядящая сквозь неухоженную челку блестящими вишнями глаз и, возможно, снова густо накурено его табаком. Угрюмый, холодный, праздный, увлеченный собой, но единственный мужчина во всей ее нескладной жизни, который неожиданно появлялся, чтобы вскоре сгинуть опять. А наивная Кира, все еще дорожила его фальшивыми и пошлыми, в общем-то, словами, произнесенными давным-давно в порыве нетрезвого благодушия, и со счастливой радостью принимала все, как есть… Когда он был особенно зол, из себя выводило буквально все; и жестяное небо, и висящий карточный долг, и капризы очередной молоденькой жены, которая, бесконечно требуя денег, упорно не признает его творческого начала, и то, что, убегая из дома, он вынужден отсиживаться в обществе столь непривлекательного и бесполого существа. Кирина овечья кротость вызывала мутное бешенство, гнетущая нищенская обстановка, как-то особенно бросалась в глаза, и неотвязно преследовал запах псины. Из последних сил он сдерживал гнев, пытался переключиться, прикрывал глаза, а она мучилась оттого, что невольно заставляет страдать столь любимого, и видимо несчастного человека. И если бы рядом была бабушка, или кто-то еще из счастливой, но навсегда ушедшей прежней жизни, то они наверняка нашли бы верные и необидные слова, объяснив, что человек этот обыкновенный, ничем не выдающийся подлец, и что нужно прекратить служить на посылках у любой нахальной бабы, зимой необходимо носить шапку и пальто, а самое главное – давно пора сменить работу, потому как с такой головой ей место в науке, а не в самой Богом забытой психиатрической больнице- прибежище пьяниц и неудачников. Но Мария Семеновна была уже слишком далеко, да и ушла так неожиданно, что не успела растолковать растерянной внучке правила самостоятельной жизни. Уже лет двадцать прошло с того осеннего дня, когда бабушка, почувствовав себя совсем неважно прервала прием и еле добралась до дому, однако, подняться до квартиры так и не сумела. Она пыталась достучаться до обитателей дворницкой, но Антонины на месте не оказалось, а Люська почему-то открыть не поспешила. По-видимому она крепко спала или просто не сумела услышать этот слишком деликатный стук. Кстати, уже позже Люська и обнаружила Марию Семеновну, присевшую на краешек ступеньки, но звать на помощь было уже поздно… Смерть бабушки застала семью врасплох, и спустя время стало очевидно, что именно Мария Семеновна являлась, как принято выражаться "стержнем", на котором держалось и общее душевное благополучие, и традиции и что-то еще, без чего немыслим весь житейский уклад. После ее ухода Леонид Борисович как-то резко сдал и вскоре, так и не дождавшись академических регалий, отправился вслед за единственной своей Мусенькой. К этому времени молодой профессор Запольский ожидал прибавления уже в новой своей семье, а Кира с матерью остались в осиротевшей квартире. Как ни странно, оставшись вдвоем, эти самые близкие вроде бы люди почувствовали мучительное взаимное отчуждение. …Когда Кира уже выросла до абитуриентки, мать повстречала Арве Карловича, "приличного" человека, преподававшего некую философскую муть в университете города Тарту. Именно туда она и поспешила отбыть вместе с московской обстановкой и новоиспеченным супругом, объясняя столь стремительный отъезд чуть ли не медицинскими показаниями. Ну разве можно осудить бывшую мадам Запольскую, коли без целебного прибалтийского воздуха она уже не могла и дня прожить. А оставшаяся в разоренной квартире Кира самостоятельно сдала сперва вступительные экзамены, а потом уж и бесконечные сессии (сложные и не очень) и теперь, по прошествии лет, измученная, чужими проблемами ежедневно тряслась через полгорода в неуютном трамвае, чтобы не опоздать на утреннюю конференцию, где прослушивались полуграмотные отчеты-кляузы дежурных сестер, увенчанные стандартной речью заведующей. Эта дебелая дама с жестяными буклями на воловьем затылке наиболее органично смотрелась бы в качестве завсекцией гастронома, но какие-то чудо-ветра занесли ее в детскую психиатрию, где, разработав собственные постулаты лечения, она нещадно муштровала персонал и врачей. Непосредственно до самих больных руки ее как-то не доходили и в отделении, отгороженном от кабинета тяжелой дверью, Раиса Петровна к счастью почти не появлялась. Основополагающим принципом успешного лечения она считала дисциплину, нарушения которой карались нещадно. С персоналом заведующая была груба, с врачами держалась запанибрата, а Киру откровенно презирала, относя ее к чему-то промежуточному между пациентом и стажером, с которого и взять то нечего. Периодически ей ставили на вид, что «больные - это вам не здоровые, и нечего с ними цацкаться», а Кира бесхарактерно трясла головой и пряталась подальше в отделении, где втихаря продолжала жалеть и опекать этих похожих между собой, словно братья, преимущественно уже от рождения обездоленных существ. Как любил повторять горький пьяница доктор Васенька: «Эх, не интересный у нас контингент!» Однако, Кире было все же интересно, и по какой-то марсианской наивности она упорствовала в поисках ключей к подслеповатым душам своих убогих, всеми забытых пациентов. В самом деле, чудачка, какой дальше может быть разговор, когда черным по белому на титульном листе истории болезни, да что там, на листе, на лбу написано: "Дебильность". "Тут дисциплина нужна, а не Андерсен, а то потом разбушуются, аминазина не напасешься ", - сетовали няньки –" А то, что же это, по головке гладит, из дому яблоки тащит, а они ей "ма-ма, ма-ма" и сопли прямо об халат. Ясно, что дети отказные, но чего нюни-то распускать. Правильно ей Раиса Петровна песочит, что тут, мол, детская психиатрия, а не иностранная санатория. Своих надо рожать, а не с этими уродами молодость тратить. Не пойму я ее, чудная какая-то. Ну, ладно, хоть тишина … Сколько там изнаночных петель-то?" А Кира фанатично возилась с каждым, пылко доказывая, что дети просто запущены, что если не любого, то хотя бы часть она отвоюет от психиатрии, дурманящего лечения и клейма на всю жизнь. Сколько он пробудет в отделении три месяца, полгода? Да за это время можно из интернатовского Маугли сделать среднего, обыкновенного мальчишку, а иначе, зачем вообще здесь находятся эти дети. Но слушал ее только полупьяный Васенька, да и то, скорее по безволию, а может и из жалости. Вздыхал и вяленько так пытался втолковать, что смысла в возне этой никакого, только Раису лишний раз раздражать. Донкихотство какое-то получается, а во имя чего? Как говорится, ни славы, ни денег. А дети эти хорошо если еще говорят, а то порой ведь только мычат, воют и качаются из стороны в сторону, за едой неопрятны и мочатся в постель. В общем, совсем не интересный контингент. Или вот взять, к примеру, Глухова - ранний детский аутизм, то есть с раннего детства ушел Глухов в свою скорлупу и чем дальше, тем глубже и сколько его повторно не госпитализируй, сколько с ним бесед не веди, сколько консилиумов за деньги не собирай, все абсолютно бестолку. И смотрит вроде на тебя, а взор повернут, куда то вглубь, наизнанку, а что там внутри никому узнать не дано, да и не надо, и оставьте вы его в покое. И самое паршивое, что была в Васенькиных словах правда, только вот Витьку Батькина она все равно не оставит, потому, как тщедушный этот оборвыш, по ее мнению просто попал не на те рельсы и ходит с тех пор по кругу, будто в лесу заблудился: вокзал, детприемник, психушка, интернат и вновь вокзал. Она докажет, что на самом то деле Витька абсолютно здоровый и возможно даже неординарный ребенок, необходимо только куда то его пристроить, чтобы мальчик развивался не в окружении олигофренов и уголовников, а жил среди тех, кому не все равно, кто может обеспечить ну хотя бы чуть-чуть человеческого тепла, и будет от него отдача многократная. И есть ведь наверно что-то такое, где деревянные кроватки и вчерашние беспризорники уже немножко играют на фортепьяно, а у воспитателей добрые глаза и ласковые руки. Не может не быть, раз пишут в газетах и показывают по телевизору, только вот где и как найти сказочные эти места Кира пока еще не знала. Телевизору она, конечно, доверяла несокрушимо, только в настоящей жизни все-таки многое оказывалось иначе… Эх, Витька - Витек, лихой гастролер, по прозвищу Батька; отчаянный психопат, сплошные "поведенческие расстройства"; помойный предводитель, ворюга и нюхач, жадно хватающий любую грамоту: будь то простые буквы, сложные уголовные статьи или наука карманных чисток. Чего только ты не навидался за свою одиннадцатилетнюю жизнь, и чего ты только не натворил, и кто тебя только не ловил и как тебя только не бил. А ты научился терпеть ночевки в лютые морозы на картонке в подземных переходах, когда цыпки в кровавую негнущуюся корку, а на голых ногах худые боты, снятые с замерзшей насмерть бомжихи, и свист ментовской дубинки, что потехи ради с размаху охаживает тебя по вечно ноющим бокам, и интернатовские понятия, и дурдомовские "аминазиновые закрутки", после которых ну до того тошно, что на время и впрямь забудешь, что надо поскорее бежать. И куда бы Витек ни угодил, везде пытался он пробормотать, что не из хулиганского баловства попадает снова и снова на вокзал, а просто нужно ему добраться до города с красивым названием Ожерелье, где за сто первым километром, наверняка ждет его непутевая полунищая мать… Раиса Петровна, по известной причине, была легендарному Батьке отнюдь не рада. В отделение он попадал уже в третий раз, сопровождая появление свое столь вулканической бузой, что даже ей приходилось приподнять телеса и покинуть кабинет, чтобы лично обрушишь на его бритую шишковатую голову поток таких обещаний, от которых даже у самого недальновидного беспредельщика застынет в жилах кровь. Наказания провинившихся были и в самом деле не хуже инквизиторских. Полежи-ка попробуй сутки "на вязках", да еще и без воды, когда и так от дури больничной Сахара во рту, а руки-ноги не просто деревянные, или там онемевшие, а будто лопнут сейчас от распирающего изнутри горячего гудрона. Или вот еще - "почетный караул". Возле дежурной няньки в одних трусах всю ночь постой. Стоять ровно, с ноги на ногу не переминаться, на стены не облокачиваться. Особенно приятно зимой, когда из каждой щели свищет, а санитарка в ватнике поверх халата чаи гоняет- греется. А не хочешь стоять, так заночуешь в "старшей" палате, где изнывают от похоти два десятка расторможенных дебилов… Только Батька не шибко то боялся, с ухмылочкой сплевывал в сторону и плевки получались очень удачные… В прошлый заезд он сдуру, нажевавшись мыла, неистово колотился в фальшивых судорогах, так Васенька-козел железным шпателем пару зубов-то ему и вышиби. "Смотри, артист, язык не прикуси". Глупо, одним словом, получилось и больно, но зато плюется теперь лучше всех… Ну ничего, зато нынче заготовил он фокус поинтереснее: "А ну-ка обшмонай" называется. Напихал во все карманы лезвий, а нянька привычным движением, сразу обеими руками ра-аз, и готово. Кровищи, крику, мат –перемат, шухер на все отделение, а он сидит себе на краю кушеточки: "Раиса Петровна, а чего это тетенька так ругается?". В общем, весь фестиваль собрал. Тут и Август Борисыч - старый дундук, из ушей вата растет, а все туда же, и фрикаделистая Дарьванна – распухла за год до поперек себя шире, и Васенька ("Мое почтение, протезиста не привел?), а что до санитарок и сестер, тут и говорить нечего - аншлаг. Все толпятся, галдят, а подойти боязно, нужно ведь и по остальным карманам пройтись. "Снимай одежу, сволочь, и в сторону, не то сейчас…"- шипит Раиса, а что "сейчас", придумать еще не успела. Соображаловка тугая, хоть и ферзь, а Дарьванна уже тут как тут, журчит под ушко: "Запольскую надо, она с этим ублюдком ладит". Да, в этом шалмане и впрямь только Кирюша и человек, правда, зря старается. Пацаны-то ее не обижают, а для начальства местного она все равно так, грязь из-под ногтей. Не будет с ней Витек бодаться, жалкая она какая-то, наверно такая же несчастная, как его мать. Да и еще было нечто, о чем даже самому себе Батька откровенно довериться не смел. Никто, во всяком случае, в сознательной жизни, Витюшей его не называл. И была Кира ему действительно рада, потому как, часто вспоминала маленького этого человека с недетскими совсем глазами, и все боялась, что-нибудь опрометчиво ему наобещать. Ведь если и она Витька обманет, то не поверит он больше вообще никому, потому как сама судьба от рождения подсовывала Батьке самые подлые сюрпризы, расставляла ловушки и злорадно наблюдала, как неуклюжая жертва барахтается в силках. А он, как умел, выбирался и пытался выжить, зверея и пропитываясь ненавистью ко всему миру. Но Кира непременно ему поможет, и если не пристроит поближе к теплой и сладкой жизни сирот из телепередачи, то уж хотя бы найдет его мать. Ну хоть что-нибудь, да сладится. И пускай снова язвит Васенька, напоминая о постановлении какого-то строгого суда, лишившего родительских прав бывшую посудомойку из Ожерелья, и опять твердит о том, что Бог знает за сколько лет, эта "трепетная мать" не попыталась отыскать своего выброшенного за обочину жизни отпрыска. Не пыталась, потому как, наплодив в пьяном беспамятстве еще целую ватагу таких же Витьков, расшвыряла и их по вокзалам и интернатам. "Ну, ты, Запольская, совсем уж расчудилась, будто первый раз в психиатрии…" Однако, Кира оставалась при своем. Не может мать, вот просто так забыть и откреститься от тощих шершавых запястий, перченого веснушками носа и настороженно ищущих глаз. Только если нет ее в живых, или угодила за решетку бестолковая и несчастная баба, бывшая посудомойка, брошенка и пьянь. И оттарабанил Батька в отделении свои традиционные три месяца. Вел себя почти что смирно, по большому счету не борзел, хамил умеренно и даже клеил коробки в трудовой мастерской. Благодаря кроткому своему поведению, был через месячишко переведен с инъекций на таблетки, которые он с виртуозной ловкостью прятал за щеку, а потом выплевывал в нужник и вечным хвостом крутился возле Киры, истратившей остатки сил на общение с социальными, медицинскими и еще непонятно какими чиновниками, с трудом понимавшими, во имя чего тратит время и обивает бесчисленные пороги эта страшненькая докторица со знакомой какой-то фамилией. Кому эта глупость нужна? Кто и что ей за это заплатит? А Батька будто знал все с самого начала и в стремлении не подвести Кирюшу, да и самого себя держался из последних сил. А Кира даже немного гордилась, потому что сумела набраться смелости и, все-таки выбить для пациента Батькина разрешение на свидание с матерью. И жаль, что не с кем поделиться такой радостью, рассказать, что по выписке позволили ей на один лишь день забрать Витька и, под свою "строжайшую" ответственность, отвезти его в те края, куда не мог он добраться в течение многих лет, хотя и езды оказывается всего ничего, какие-то два часа от Павелецкого вокзала. В день выписки Батьку принарядили. Он остался доволен пижонским клифтом, что подкинули больнице иностранные попы. В нагрузку к костюму получил он толстую божественную книгу, которую постарался побыстрее потерять и с нетерпением ждал полудня. Больных почему-то было "положено" отпускать не раньше двенадцати часов. К обеду Батька уже весь извелся. Волновалась и Кира. Ведь, в самом деле, абсолютно неизвестно еще чем закончится эта встреча, а у нее только адрес и ничего она больше не знает об этой женщине, а обратный билет- это направление в родимый Витькин интернат, и если мать не захочет, или не признает старшего своего сына, то навсегда замкнется его круг, и все усилия зря, и потеряется он окончательно среди отбросов на самом днище. Молча добрались они до вокзала. Батька хоть и измучился оттого, что ведут его при всех за ручку, словно девчонку, но не протестовал. Последние часы пребывания в больнице так извалтузили душу, что легче было терпеть эту пытку, чем о чем- то спорить. В электричке он прилип носом к окну, а Кира пыталась читать, только книжные слова мелькали без всякого смысла и казались одинаковыми, как телеграфные столбы за стеклом. Пустыми глазами смотрела она в книгу и томилась оттого, что не может придумать предлога поделикатнее, для вручения Витиной родительнице некоторой суммы денег. Пусть потом уже заботится и навещает сына не с пустыми руками. А продукты для сегодняшнего ужина это ерунда. Она скажет, что "гуманитарная помощь" от "красного креста", например. Так в молчании добрались они до места, а на городишко уже опустились мартовские сумерки. Кира, растерявшись окончательно, близоруко смотрела то на привокзальную площадь, отмеченную стандартной станционной построечкой, то на бумажку с адресом, то на скисшего Витька, определяя, куда бы его лучше пристроить, пока она добежит по нужному адресу и предварительно поговорит с его матерью. Путь то вроде был не долог, однако, не оставишь мальчика на промозглом ветру, а в станционном здании вечерами всегда полно шпаны. Могут обидеть. Усадив Батьку на самую безопасную лавку, неподалеку от скучающего милиционера, Кира наказала ему беречь продуктовую сумку, а сама суетливо, то и дело, разъезжаясь ногами на подтаявшей дороге заспешила прочь, но обещала вернуться очень скоро. Вот только скажет маме несколько слов и сразу за Витьком, а там уж они пойдут вместе. Кира и в самом деле вернулась довольно быстро, только на обратном пути к станции она уже не бежала, а скорее плелась. Ее терзало состояние то ли уже виденного, а скорее уже пережитого. Ведь еще тогда, в полузабытом детстве она также мысленно заговаривала с некой собеседницей, также придирчиво выбирала подходящие слова и ненавидела собственную оторопь, когда на пороге ветхого домишки неожиданно появилась Люська, которую она пожалуй второй раз как следует увидела вблизи… Разговор не удался, да и о чем вообще можно толковать с существом, утратившим не только высокие, бумажным языком говоря, морально-этические понятия, но и растерявшим в пьяном угаре и совесть, и душу, и память да и последние капли разума. Лиловая беззубая Люська глядела на мир мутными от водки глазами и никак не могла взять в толк, чего же добивается от нее эта заезжая баба, о каком еще Вите она лопочет. Чувствовала лишь нечто неопределенно знакомое, что болотными пузырями всплывало сквозь похмельный туман, но забивать голову такими пустяками было ей невозможно даже физически. И не надо ей сейчас никаких гостей. И потом не надо тоже, а если там, где- то и в самом деле ждет ее какой-то сын, то нечем ей его кормить, сама вон без работы сколько лет телепается. Пусть государство заботится или люди богатые, вон их сколько развелось… Словом, нужно было уезжать. Однако, "безопасная" лавка оказалась пуста, потому как уже четверть часа Витек катил в полупустом плацкартном вагоне к югу. И весело ему было думать о том, что утром он уже окажется почти в лете, на сегодня он сыт и даже одет франтом, в руках полная сумка жратвы, а в кармане уйма денег. И зачем это, интересно, Кирюша такую сумму с собой таскала? И одновременно мечтал Батька о шикарной жизни у синего моря и удивлялся на людей; это какой же надо быть дурой, чтобы и правда поверить, будто нужна ему эта ледащая алкашка – Люська Батькина, бывшая посудомойка и бывшая его мать. А очкастую врачиху было совсем даже не жалко, одно слово – овца… День выдался длинный и, Батька устал. Плохие мысли совсем перепутались в голове с хорошими, словно свалялись в тяжелый и противный ком. На душе вдруг стало тошно. Витька даже почувствовал, как какие-то холодные щупальца жадно вытянули радость из его груди. В поисках спичек он совсем разозлился и, зашвырнув далеко под лавку сумку с продуктами, убежал в тамбур, где и проревел до самого утра. |