СТАНЦИЯ ДНЕПР Опаздываешь или нет, но от лифта до метро идешь, как все, ни быстрее, ни медленнее. Проверенное средство от опозданий – приотставание. Квадраты бетонных плит выложены в три ряда. Попадание каждым пятым шагом на каждый третий стык – если их чуть-чуть придержать – вводит в транс практически сразу. Так сани катятся сами. Давать волю шагам, тем более на обгон рвать – чревато. В какой-то момент сани начнут залипать, дребезжать полозьями, наезжать на бечеву и бить по ногам, давая понять, что свалился седок. Мимо проплывает супермаркет. Мифический приз энному покупателю, серебристое авто, перевязанное яркой лентой, стоит на скошенном постаменте. Дорожка ходячего галлюциногена огибает его, втягивается зевом спуска к метро. Настоящий шелковый бант на современном лике фортуны ни у кого не вызывает даже слабой улыбки. По стеканию вниз летающие в разные стороны клапаны дверей, за ними перегородки турникетов. Людской порошок размывается, клубится. А потом уже всасывается окончательно. Общий кайф не исключает и индивидуальных галлюцинаций. На этот раз у меня это легкие, идущие, будто никого нет вокруг, ноги. На шпильках чуть выше среднего, под легким, размытым, светлым пальто. Рыжеватая взбитость волос, над которыми будто отсвечивает улыбка. Легкая и в своей иронии неуловимая. Или в неуловимости ироничная... Глюк чистой воды, но на редкость живой, завораживающий. В момент, когда двери за светлым пальто сдвигаются, даже мерещится, что, может, и нет. Такая своевременность необходимых движений. Когда машинист решает встряхнуть вагоны, ударив сразу же после трогания по тормозам, она успевает развернуться против толчка и положить руку на поручень сиденья. Даже те, кто сидит, стукаются плечами, а она на своих каблуках стоит, как стояла. Пусть угадала, что сейчас трамбанет и заранее подготовилась, но чтоб вообще даже не шелохнуться, когда всех сносит... Увы, это все-таки глюк. Чего-чего, а этого добра здесь хватает. Стоишь, отщелкнутый дверьми, на самом краю платформы. Последний вагон всосан черной веной тоннеля, постсекунды текут на табло. Только с виду это дольки времени, отделяющие от запуска следующей дозы сомнамбул, на самом деле это бреши для глюков. Вот, я вижу сейчас свои туфли, как они наступают на погасший фонарь ограничительного пунктира, и с ними рядом, чуть сзади, еще одни, тоже мужские. Брешь распахивает объятья, в нее вскакивает движение локтя, от которого я лечу вниз и падаю поперек рельс, замыкая на себя около тысячи вольт. Успеваю пережить все в деталях, даже унюхать чад, но при этом никаких стойких следов. Обычные глюки быстро сменяют друг друга. А вот бежево-рыжая туманность до сих пор реет и реет. Иронично так улыбается, вскользь. И смещает с привычного ракурса. Командой «на старт» пробежала волна загоревшихся ламп – сигнал первой готовности для всех, кто не стоит в первом слое, как я. Затем раздался электрический вой из тоннеля – это команда «внимание». Смена зеленого фонаря на красный послужит сигналом к действию: один за другим сорвутся наиболее популярные под колесные глюки и те, кто стоит скраю платформы смогут лишний раз ощутить катящиеся чугунные резаки, как они расплющивают одну коленную чашку и отщепляют от кости другую, писк, с которым разъезжаются ключицы, потрескивание рвущихся тканей и хлопанье лопнувших связок – у кого что. Но в моей измененке явное смещение и заключительный аккорд: Х-Х-а-а-м-ММмм... вдруг сам себя пародирует – сонм клеточных воплей выглядит чем-то вроде падения спиной на открытое пианино... Смещенка в измененке продолжается и в вагоне: мы с человеком, чьи туфли были чуть сзади, стоим у противоположных дверей. Он и я, каждый против своего дверного стекла – привычка вбивать кайф поглубже налетающими тоннельными фонарями. Похоже, это профессионал, такое сурьезное у его отражения выражение. Мне повезло, рядом с таким удерживаться на улыбке очень легко. Мы вырываемся на свет, излет дуги перед въездом на мост довольно крутой и поезд отшатывается, откидывая взгляд вверх. Не видны ни ограда метро, ни перила моста, ни река, только мглистость, подсвеченная солнцем, очень так мягко и живо. Чистота парения, неподвижность полета... Станция Днепр. За ней крутой правый берег, шоссе и река. Зимой в будни здесь выходить-входить некому, поезд останавливается быстро и просто, безо всяких примочек. Человек, чьи туфли, смотрит перед собой, как смотрел. На его фоне как-то само собой формируется решение выйти. Двери, едва открывшись, закрываются. Отплывающее лицо моего соседа несильно отличается от его отражения. Счастливого выныривания! Спускаюсь вниз и по гранитному причалу прохожу аж к Речному, где становлюсь между разлапистой елью и каким-то ларьком и лью на его бок струю. Вокруг никого. Струя выливается свободно и ровно. По ней в меня входит такое же спокойное и ровное тепло. От нее и от мокрого бока ларька поднимается совершенно бесстрашный пар. Ель шипит, как отходящая от мозгов кровь. Собака греет брюхо на канализационном люке в трех шагах и даже ухом не ведет в мою сторону. Ветер сдувает с веток ив и рябин наледь, эти ледяные трубки падают с очень приятным звоном. СТАНЦИЯ АРСЕНАЛЬНАЯ Поезд остановился и двери раздвинулись прямо перед стеной. Он, так как не собирался выходить и встал у них – вышел. У него будет достаточно времени, чтобы выяснить, почему он это сделал: потому что оказался готов к этому, или, наоборот, от неожиданности. Во всяком случае, он вышагнул не вслепую, а взглянув себе под ноги – уступ в полступни шириной показался его туфлям, как видно, вполне достаточным. Он вышел и двери тут же захлопнулись. Они сперва отскочили друг от дружки, зато потом, судя по резиновому звуку, слиплись намертво. За время между ударами их затвора из белого мрамора стены успели выделиться искристые нити и золотистые точки. Не оборачиваясь, он ощутил: поезд трогается. Страха не было. Он прижался к стене грудью, животом, бедрами и одним ухом, а руки попытался приложить ладонями. В одной у него была еще раскрытая записная, а в другой карандаш – он достал их сразу же, как только человек, стоявший с ним рядом, неожиданно вышел, освободив пространство как специально, чтобы он смог занести в записную сегодняшние картинки. Даже сквозь записную и карандаш под руками ощущалось что-то металлическое. Поезд, набирая ход, проходил вплотную, так что оторваться от стены и рассмотреть, что же это у него под руками такое, он не мог. Стена шла дугой: снизу, от уступа, она, будто бы приглашая, отклонялась, зато выше головы загибалась, чуть ли не нависая над ней, чего, впрочем, он тоже пока что не замечал. Ветер, поднятый поездом, был морозный и он отвернул голову. Приложивший одно ухо к стене он вдруг показался себе подслушивающим; приоткрыв же затем примятый стеной правый глаз, он ощутил себя подглядывающим. Сперва был только свист, с которым поезд втягивало в дыру, словно против его воли, затем в круглом провале поднялся красный глаз, отчего провал этот стал еще чернее. Холода не было. Звуки как бы только пытались быть, стучали в тишину, но она их дальше себя не пускала. Затем она и вообще напряглась, отшвырнула их прочь и зазвенела. Она стала сквозной и накренилась. По ней покатился нарастающий гул. Он попробовал развернуться, придерживаясь правой рукой за металлический выступ и из нее совершенно беззвучно выпал карандаш. Судя по тому, как плохо слушалось тело, поезда не было куда дольше, чем он думал. Кое-как провернувшись и откинувшись на откат стены обеими лопатками, он впервые обратил внимание на то, как она нависает – впрочем, он не успел оценить степень угрозы из-за гула. Он все нарастал. Когда же из него вырвался поезд, он мог чувствовать только одно: прохладу, ровно и глубоко входившую в его распластанную по стене спину. Поезд остановился, но двери открылись правильно. Это было так неожиданно для него, что он, забыв, где находится, стал колотить в дверное стекло обеими руками. Люди стоят к этим, закрытым уже до конца линии дверям вплотную. Некоторые – это ведь самый час пик – почти прижимаются к стеклу лицами. И вот он молотит кулаками прямо по ним, а они смотрят на него, как на свое отражение, совершенно пустыми глазами. Стекло довольно быстро покрывалось испариной: от разницы температур на первой после открытого участка станции. Он прислоняется к дверному стеклу лбом. По запотевшей поверхности сбегают отдельные капли, оставляя после себя кривые черные борозды. Две борозды, идущие прямо от его глаз. Вот как? – отшатывается он и через место, прогретое лбом, пробивается взглядом вглубь вагона. И натыкается на чьи-то руки. Дрожащие от напряжения, они пытаются разорвать пополам крупное красное яблоко. Багровые, белеющие на концах пальцы, погружаются в мякоть, сок вспенивается на них. Кусай! – раздается посреди головы. Кусай! – этот лай отбрасывает его обратно на стену. А поезд все стоит и стоит. Он решает заглянуть в вагон еще раз, как в этот момент поезд страгивается с места. Что вы хотели там увидеть? – спросил он у глаз, которые щурились от близости поезда набиравшего ход. Когда состав слился в полосу синего и сверкающе-золотого из них потекли слезы. Затем слепящий ветер исчез в тоннеле, хлопнув тишиной. Слезы, тишина. Такой ответ. Третий по счету поезд надвигался намного быстрее и тормозил с резким воем. С его появлением он впервые понял, что может упасть на пути. Нет никакой возможности вытереть слезы. Непрошенные, они тянут за собой самый настоящий плач. Непредсказуемый, с содроганиями, подступающими непонятно откуда – попытайся он с ними бороться и они легче легкого сбросят его с уступа. Перетормозив, состав замер, оказавшись к нему не дверным проемом, а рифленым боком, отперевшись на который он стал давить свои судороги и смог стукнуть в него всего раз или два. Да и то едва-едва. Правда, в такой бок и сильно стучать было бы бесполезно. Да и стоял этот поезд, по сравнению с первым, недолго. Следующего ждать не пришлось вовсе – он явился почти что сразу. Не простояв и секунды, он, кажется, успел ухватиться за тонкий присвист того, что только что отошел, и – исчез. Идущий за ним пролетел разве что, намекнув остановку, а потом составы пошли так часто, что сине-желтое стало мелькать уже только на остановках и было невидимо на ходу. Шиканье поездов – он стал слышать только его – все больше погружалось в полости беззвучия между ними и, в конце концов, осталось одно прерывистое дыхание. Как в беспокойном сне. Только тут до него стало доходить его положение. Да и то от обратного. * * * Платформа, второй слой, на него больше всего напирают. Всерьез напрягшаяся спина – человек впереди, немного заступивший за линию, слегка пошатывается. Они с этим человеком у противоположных дверей, обманчиво безопасных – не раз случалось вываливаться из них на Днепре. Человек этот чуть впереди, с лицом, открытым для наблюдений. Выражение обычное для подземки, но со странными отсветами. На речном дне играют блики небольших волн. Оно отражает их внутреннюю поверхность. Она почему-то более мягкая и скользящая, чем наружная, хотя сама-то поверхность одна. Выезд из тоннеля наружу, отсветы на лице выравниваются, оно выражает полнейшую неподвижность полета. Этот человек не выходит на станции Днепр – его выносит. Это неожиданность для него самого. Влекомый, он натыкается на свой же собственный шаг так, что делает оборот и его лицо проплывает рядом. Сопровождает на долю секунды, будто хочет что-то пожелать на прощанье. Потом спина этого двойника, совершенно пустая платформа, мельком серая набережная в граните и серая же река. Въезд в тоннель, раскрытая записная, бок мягкого грифеля грунтует левый угол. Кайма ползет к правому, как кофейная гуща – он всматривается в ее контуры: человек, вышедший на станции Днепр, продолжает настойчиво чудиться его двойником. Все за то: упругость отталкивания, возникшая на платформе, пружина, отбросившая его от окна на мосту, а этого человека в него подтолкнувшая, само то, как он вышел – с зеркально перевернувшись... Было о чем подумать. Но пролет между станциями Днепр и Арсенальная самый короткий – всего лишь одна минута. Ее ему, естественно, не хватает. Он едва успевает наметить границы, не то что их установить. Нет границ – нет смысла. Почему он и оказался здесь. * * * Он, насколько мог, огляделся. То, во что упиралась его правая рука, было металлическим, вделанным в мрамор кольцом, зеленоватым, скорее всего из бронзы, величиной от колена до окончания бедра. Интересно, кольцо – это цифра или буква? Забавные вопросы лезут в голову, когда уже затекли ноги. Опираться о него удобно? Удобно. А цифра или... Их, вделанных в стену, кстати, еще три: 6 9 1 – так что у него под рукой нуль. Пелена понемногу рассасывается. Платформа, до которой не может быть больше трех метров, выглядит, как со всех тридцати. Гирлянда люстры над ней в легкой дымке. Вместо ламп – лучистые кресты. Вздрагивают и нехотя покачиваются туда-сюда, мало что освещая. Подмостки – первое, что приходит в голову покуда проявляется плотная и вместе с этим призрачная масса. Зрители, а раз так, то все наоборот – сцена не там, а здесь. Просцениум шириной в полступни. Зрители ждут. Их контуры переминаются, слоятся. Белый мел на сером фоне общей их массы. Редкое мерцание лиц. Световыми пятнами, без выражения, без глаз. Воздетая рука, заломленный локоть, направленные в его сторону пальцы. В каждом жесте сквозит искренность – из-за очевидной невозможности помочь. Жадное любопытство, наставленные дрожащие пальцы, вскрики, свист, летящие со смехом кусочки пищи и скомканные программки обрадовали бы его куда больше. Затылок его перекатывается по стене; он ее им опять как бы видит, причем в куда большем приближении, чем когда выходил: белый, как обветренная кость, мрамор, паутина прожилок, бронзовых и золотистых, искрясь, замещают открывшуюся в его черепе полость. По платформе тут же проносится вздох облегчения. Из руки вываливается и совершенно без звука исчезает блокнот. Освободившись, рука прижимает было к глазам веки, потому что они вдруг стали слезиться. Тут же с платформы доносится всхлип, а руку отбрасывает – оказывается, что с той, мраморной, стороны, к ним прижат человек. У него бледное лицо и нестриженые давным-давно волосы. Он прижат так, что выгнул шею и, как лошадь, вытаращил белки. Из-за этого его сперва не узнать. Да и волосы прилично сбивают. Они напоминают заржавленную паутину трав, что застилают обрывы оврагов – беловатая глина со слюдой: таков теперь его мрамор – и бросает совсем другие отсветы на лицо. Он прижимает веки как можно сильнее и, невзирая на захлебывание платформы, держит их так. Из черноты, насыщенной дрожащими яркими точками, вырастают шары. Они взбухают и лопаются. Что именно лопается, яркость или чернота, непонятно. Затем в черноте начинают развертываться огненные плащи. Похожие на пламя, но не пламенные. На взмахе они исчезают. В этот момент замирания становится видно, что чернота, оказывается, совершенно прозрачна. Затем эти плащи опять возникают, но уже смещенные, повернувшиеся. Ему очень нравится этот танец. Он рад бы наблюдать его бесконечно, но озноб на лице становится странно подвижным, как капрон, и – таким же легким. С платформы поднимается ропот. Он отрывает руку от век и ветер проходит по глазным яблокам. Ветер, которого давно не было. Сперва это просто щекотно, но вскоре начинает жечь так, что от бессилия он разводит глаза. Один глаз видит дыру тоннеля, в которой абсолютно ничего нет. Ни огней семафора, ни боковых, уходящих вглубь, ни даже самой черноты. Другой по-прежнему направлен на аудиторию. Стихший ропот, означает, что, как проектор он в полном порядке. Голова, однако, повернулась за тем глазом, который смотрит в дыру и у него возникло неприятное чувство, будто он туда ее сунул. И ощутил запах, от которого дернулся так, что чуть не слетел на пути (платформа тут же отреагировала, отпрянув и затаив дыхание). Запах рта его умершего отца. Да, отвернувшись, он дышал себе в воротник, но причем здесь отец? - Я здесь, - раздается совершенно без громкости. Отец? На какой-то площадке без перил. Чем-то похож на Феллини. Приятно сообщить ему об этом, ведь он в прошлом тоже режиссер кино. Отец комплимента не разделяет. - Понимаешь ли ты, что сейчас происходит? – площадка, на которой стоит отец, поглощает все тени, потому что, похоже, сама тенью является. Тем не менее, на ее краю установлена кинокамера. Взгляд отца снисходителен, хотя в целом он выглядит очень обыденно. Наводя фокус, бубнит, поучает привычно занудливым тоном, что картины начинаются только, когда ритм дыхания выровнен. - Поезда в канале между стеной и платформой должны течь соразмерно твоему дыханию. Дышишь слишком уж редко и они ничего не подхватывают, просто летят мимо. - Что же касается персонажей... - отец двигает какие-то детали объектива, становится видна масса всяких застежек, молний, кнопок, чуть ли шнурков. - Вот, глянь-ка, - придвигает к левому глазу кожаное седло видоискателя: опять этот человек, молча глядящий на лежащих перед ним и жмурящихся на солнце собак. Потом отец опять что-то там проворачивает и выделяются, две фигуры на эскалаторе: мужчина очень похож на первого, а на ней светлое, даже светящееся пальто. Это пятно он уже тоже видел. - Ты ничего от них не добьешься, - отворачивая от него свою камеру, предупреждает отец, - все они могут только одно – освобождать мгновенье, в котором только что побывали. Однако, именно в этом тайна кино, - добавляет он, успев отъехать на своей площадке куда-то вверх, где совсем пропадает за ее темным квадратом, продолжая, однако, бубнить, что наполнять красками, поить тенями, расцвечивать какими-то событиями бесполезно и даже вредно. - С ними ничего не поделаешь, - по-прежнему не нуждающийся в громкости голос отца склоняется к нему с края невидимой уже площадки. Он отворачивает от отца шею. Предпочитает опять дышать в воротник. И вдыхать этот невозможный запах. * * * Поезд отошел и людям, сгрудившимся против него на платформе, человек на стене поначалу показался живым. Глаза широко раскрыты, кожа чуть влажна, волосы шевелит вентиляция тоннеля. Вцепился в цифру 0 бронзовой даты 1960 на стене, – год сдачи этой станции в эксплуатацию, – носки туфель развернуты в разные стороны на узкой, почти невидимой кромке, зубами он прикусил воротник. Сперва они даже кричали ему, чтобы не двигался, стоял, как стоит, за дежурным станции уже послали и сейчас его снимут. Как видно, во всеобщем порыве помочь и правда, было трудно заметить, что человек этот слишком уж неподвижен. Когда его снимали окоченевшие пальцы не отцеплялись. Он вообще будто влип в стену. Наряд из трех человек в жилетах с оранжевыми полосами, которым открыли противоположные двери, начали было разговаривать с ним, пытаясь мягко открепить от стены, но, как видно, им дали не так много времени, может и меньше минуты, под конец которой им пришлось действовать грубо. Выдернутый в вагон он их всех едва с ног не свалил. Поминали потом полученные предупреждения насчет обращения с человеком, находящимся в ступоре: слабое воздействие он воспринимает лучше... какое там лучше, коченеть уже начал! Никто даже не предупреждал, что он уже все... У них не было времени рассмотреть, в каком отчаянии была повернута в сторону ушедшего поезда голова, как раздвинуты глаза: один глаз как бы пытался удержать поезд, другой изо всех сил помогал ему, упираясь в платформу. Усилие, пусть и застывшее, выглядело очень реальным даже с трех метров. Ошибиться действительно было легче легкого. СТАНЦИЯ УНИВЕРСИТЕТ (Кашемировое пальто) Неуловимое движение головы – таким смахивают упавшую на глаза прядь волос – выдергивает меня из транса. Да, она. В трех метрах от меня. Сделала так головой и смотрит. На меня. Пальто у нее кремово-белое, а взгляд такой, что я сразу перевожу глаза на ее ноги: по тому, как она придерживается за поручень над сиденьем – почти распрямленными пальцами – они должны стоять шире. Или она не знает, что сейчас сильно качнет? На излете дуги перед мостом, короткой и быстрой – поезд как раз врывается на нее. В воздухозаборниках свистит ветер, тугие струи обдувают ее лицо. Она ведь стоит в конце вагона, а не в самом начале, как я. Здесь душно и почти не качает. Голени ее похожи на последние, утонченные фаланги ее же пальцев, а не накрашенные и не слишком острые ногти – на носки ее туфель. Минуты, из которых выпал – ничего необычного: дорога от дома, спуск в неглубокое метро, посадка и через пару станций вылет наружу, перед самым мостом – их не так много, однако, восстанавливаются они с некоторым искажением. Задним числом я в них как-то больше слышу, чем вижу. Не знаю, может быть, как раз потому, что слухом по отношению к соседнему вагону воспользоваться не могу. Присвист, втягивающий под зеленую букву «М». Шипение воронки между турникетами и разменниками. Шелушение отзвуков. Вместо шага продвигаешься на стопу, все тело сплошное ухо, ищет бреши для локтей и коленей. На лестнице оно особенно обострено, глаза бродят поверх голов… Головы, головы, головы впереди и внизу. Осязательные соски на спине примитивного и неприятного существа. Инфразвук его дыхания-колыхания, отдельные реплики. Вздохи, пропадающие в нем, едва успевая возникнуть. Даже горн поезда, что вырывается из тоннеля, как ни дрожит от него платформа, какой-то игрушечный. Зашаркивание подошв в вагон. Сопение не желающих задвигаться глубже – всего через три станции Арсенальная, где выходят многие, и за ней Крещатик, где вываливается большинство. Старый, но безотказный трюк машиниста: чуть прикрыть и опять распахнуть двери. Реакция на него существа: усиление перистальтики. Еще один трюк: легкий рывок до трогания, отсекающий от дверей, чтобы закрылись. Содрогание обеих частей существа отхваченных дверьми: по ту сторону прядающее, по эту спохватывающееся. Выпростанные руки схватываются за поручни, в основном верхние или у сидений. Иногда они так близко, что почти касаются одна другой. Мои же оккупировали два вертикальных поручня, что идут по бокам проходной межвагонной двери с заклиненной отжимной ручкой. Трогание, набор скорости, отлив от передней части вагона. Руки почти выпрямлены, взвешенное покачивание на них в гуле плавного нарастания скорости. Положение самое устойчивое и неприступное во всем вагоне. Вылет наружу. Неуловимое движение в следующем, точнее предыдущем вагоне – таким поправляют прядь волос. Взгляд этой женщины. Он невозможен. Сама она невозможна. Женщины в таких пальто на метро не ездят. Тем более в такие часы. Под ее взглядом мое положение – всем телом раскрыт ему навстречу – перестает быть выгодным. Мне от него сейчас только хуже. Это не взгляд-вопрос, но это и не взгляд-ответ, когда тебе отвечают, не спрашивая, хочешь ты того или нет. Не пойму, но она смотрит сюда так, будто заранее знает, что здесь увидит. Не в точности, но что-то подобное вот здесь, в этой именно стороне, на этом самом месте. То, что на нем оказался еще один вагон, в нем прозрачная дверь, поручни и на них завис я – детали. На фоне известного ей, несущественные. Ожидает она чего-то? Нет. Но вполне готова к продолжению. При этом, однако, никаких подсказок мой теперь ход или нет. Ни эмоций в ее взгляде, ни мыслей. Ни призыва, ни мечтательности. Легче легкого выдерживает она занос на дуге, хоть и едет в хвостовой, а не в носовой части вагона. И, к тому же, стоит на шпильках. А за поручень придерживается по-прежнему едва-едва, даже кожа на пальцах не краснеет. Мои ноги тем временем успевают прорасти под пол, стать двумя чугунными стойками. Неуклонно, ни на микрон влево, ни на микрон вправо, катятся в них литые колеса. Единственная подсказка – обостренное ощущение кромки реборда, идущей по внутренней стороне колесного диска. К чему только это меня должно подтолкнуть? Въезжая на станцию, поезд тормозит мягко, но останавливается опять виртуозно: краткий толчок перед самой остановкой – кто на выход, проснулись! кто нет, тоже не спать! - стряхивает меня, наконец, с этой волны, непонятно куда уносящей. Я падаю на ее кашемировое пальто, как на берег и, распластавшись, лежу. Как приятно и тепло оно мне светит! Но эта женщина в нем... Ладно, все, хватит! Сделать выдох. Покороче, порезче. Да, так. Вернуться в свой вагон. Рывок и я уже здесь. Отлепить, наконец, руки от поручней. Развернуться и как можно небрежнее опереться на межвагонную дверь плечом. Смотреть только в боковое окно. Не давать проскочить даже боковому взгляду. Ни туда, ни оттуда. Тут поезд въехал в тоннель, и боковое окно стало зеркалом, только темным. Опять тот же взгляд, только в другом масштабе, на более общем плане. Какое, собственно, у нее лицо? Никаких черт выделить не могу, одни очертания. Теплые и мягкие, под стать пальто. При этом зрелость не зрелость, но выражение, будто все происходящее для нее - состоявшийся факт. Почему она, в отличие от меня, и не дергается. Прислушивается, как в космосе при стыковке: есть контакт, нет? И все. Почему ни вопроса во взгляде, ни ответа, одна констатация. Весело... Пропадаю, в общем. Почти что пропал. До Арсенальной пролет самый короткий, меньше минуты. Не прерывая своего взгляда, она делает полтора шага к двери. Собирается выходить? Сейчас она выйдет, сейчас, сейчас… Наш стык между вагонами последний, так что на свет станции мы выползаем невыносимо медленно. Боковое окно передо мной, наконец, перестает быть темным. Проплывает название станции и год ее сдачи. Поезд сейчас остановится и единственное, чего я в этот момент хочу, это чтобы открылись другие двери. Всматриваюсь в светлый мрамор изо всех сил, до золотистых прожилок... Поезд трогается, и я обессилено откидываюсь на спинку – оказывается, я уже сижу. Ничего странного, на Арсенальной многие вышли, место в углу освободилось. Одиночное, в углу, самое удобное, на него садишься автоматически. Вместе со смыканием дверей так же, ффф-ф-ф-фух, смыкаются веки. Я вроде как не спасовал. Да или нет? А, ладно... Что с того, если и да... Поезд трогается и после глубокого вжмуривания веки распахиваются резче обычного – сбросить весь этот спам. Стряхнул и избавился. Куда-нибудь, куда все равно. Но взгляд, ловко подхвативший комок так и непонятого на свое острие, едва успев вылететь, попадает в белый, теплый, сомкнувшийся над ним цвет. Кашемировое пальто почти касается моего носа, моих ресниц. Пахнет родственностью, только не близкой, а дальней. Не той, которая обволакивает, а той, что манит. Мы направляемся к открытым дверям. Это происходит одним движением: ты отступаешь, а я встаю. Включенность парного танца, где каждое движение кажется совпадением, событием - из-за идеальной обкатанности. Дверной проем уже пуст, но мы знаем, что успеваем. Поезд мягко сдвигает за нами двери, делает выдох и откатывается, прозрачно звеня разгруженными колесами - это звучит подтверждением нашим первым совместным шагам. Твои туфли со звонкими, мои с отчетливыми каблуками. Наши шаги по мрамору звучат в совпадающем диссонансе. Мастерство этого верлибра достается нам совершенно задаром, ведь мы и ничего о друг друге не знаем. Или наоборот, не знаем всего. И оно, это все, чего мы не знаем, как влекущий за собой гребень. Требующий такой же упругой легкости он определяет мне быть от тебя чуть сзади и не задерживать прикосновений, не залипать. Центральный вестибюль перед эскалаторами открывается, как ледовая арена. Пускай это мрамор, и мы без коньков, нам удается скольжение, перетекание из одного в другое без напряжения, на кураже. Ступая на эскалатор, мы уже знаем и невесомость поддержек, и размах подкруток, и, кажется, даже оргазм совместных спиралей. И на эскалаторе не хотим останавливаться. За три ступеньки до нас стоящие выше отодвигаются вправо. В груди с каждым шагом что-то сдвигается и соскальзывает, как будто мы не поднимаемся, а соступаем. Этот эскалатор только первый из двух, очень длинных - эта станция самая глубокая в мире. С каждой ступенькой дыхание перехватывает все выше. Ты впереди только на полторы-две ступени, но твоей недостижимости вполне хватает этого расстояния между нами. Мы шумно дышим. И неровно. В этом дыхании я не я. Ты в нем куда больше я, чем я сам. Мой собственный взгляд, наконец, полностью утрачен. Способность видеть, однако же, возросла. Как однотипно напряжены лица на встречном эскалаторе! Куда более разнообразны затылки тех, кого мы обходим. На текущих вниз лицах близость, еще желанная или уже нет, оставила свой отпечаток. Каждое лицо под ним выглядит тем или иным. Типы лиц раскладываются четким веером, но читать их скучно даже по диагонали. На круглой площадке-переходе между двумя эскалаторами, видом и размерами напоминающей цирковую арену возникают, однако, два отнюдь не типичных лица. Или явления. Что-то непоправимое хочет произойти, но все-таки не происходит. Я, было, хватаюсь за твою руку, но затем все-таки отпускаю. Вряд ли благодаря этому случай может промазать мимо события, но выходит именно так. Через несколько провальных шагов мы снова соприкасаемся в танце, а случай склеивается в недоразумение и крутится вхолостую там, где мог бы произойти, но так и не произошел. Первое лицо принадлежит парню, уже мужчине, наполовину восточному. Оно пронзает ненавистью. Детально обточенное ею и бледное оно возникает между нами внезапно, словно выныривает прямо из мрамора. Может быть, выпрямлялся, поднимая что-то, а я не заметил и чуть не налетел на него, испугал... Не знаю. Зрачки, ярко-черные, норовят пробить насквозь и одновременно сами выглядят пробоинами. Второе налетает с такой силой, что даже его самого не видно. Это просто взрывная волна, сметающая все на своем пути. Отлетающие светлые дымчатые волосы. Эта девушка – или женщина, но только совсем молодая, - одержима. Так же, как и парень, с той только разницей, что это не ненависть, а вроде как любовь. Не стану говорить, что отпустил тогда твою руку, чтобы не увлечь за собой, если сметет. Я бы не успел об этом подумать. Успел ощутить ее не менее, если не более опасной, чем парень и все. Так ли иначе, мы уже на втором эскалаторе. Он еще длиннее первого, но наше дыхание катится вверх уже помимо нас и замирает только на самом последнем участке, где медленно открывается стеклянный, наполненный солнцем, купол. Впервые мы просто стоим. Но лента эскалатора нет. Мы вплываем на ней под стеклянный свод. Твое кашемировое пальто спокойно вбирает в себя весь здешний свет, а я опять погружаюсь в его глубокое легкое тепло. Выравниваясь, лента начинает крупно пульсировать под ногами, но мы не двигаемся с места. |