Диего Потолок. Белый. Значит, опять лазарет. – …Сеньор Диего, желаете завязать глаза? – спросил меня капитан Гарсия. Кажется, я ответил: – Делайте что угодно, только побыстрее, ладно?! Завязал он мне глаза? Не помню. Что было после залпа – тем более. Сволочи. Неужели нельзя добить выстрелом в голову? Гарсия зачем-то постоянно таскает этот пистолетик, похожий на дамский. Или не поднимается рука застрелить лежащего? Чистоплюи… Мысли медленно ворочаются в голове. Лень. Так нельзя. Нельзя так лениво думать "сволочи" и "чистоплюи". Спать… Потолок. Белый, со знакомой сеткой трещин. Значит, опять тюремная больница. Который раз меня приносят на эту койку? Двенадцатый? Пятнадцатый? Двадцатый? Сначала я лежал то в одной палате, то в другой; но, начиная с пятого, а может, с шестого расстрела – всегда здесь. Это даже нельзя назвать палатой – небольшая комната, я в ней один. Наверное, бывшая монастырская келья. Наверное, раньше, до тюрьмы, здесь был монастырь. Однажды я решил – не знаю, почему, – что доктор Гомес собирался устроить здесь свой кабинет, но потом… Кстати, откуда доктор каждый раз знает, что меня опять не добьют? Спать… Потолок. Белый. И вообще, слишком светло для каземата. Ах, да, я же в лазарете! Пора бы привыкнуть. Краем глаза замечаю какое-то движение. В поле зрения вплывает улыбающийся Гомес. Доктор улыбается всегда, но сейчас он превзошел самого себя. – Ну, Диего, наконец-то я могу вас поздравить! Мне хочется кинуть в доктора чем-нибудь тяжелым, но нет ничего под рукой. И сил тоже нет. – С чем поздравить?! – кричу я. Крик больше похож на шепот, но правый бок сразу отзывается болью. – С тем, что эти мазилы в тридцатый раз перебили мне руки-ноги вместо того, чтобы расстрелять?! – В двадцать третий всего лишь. С руками на этот раз обошлось, кости целы. Ребра слегка задели. В общем, я вас отсюда выпущу не раньше мая, сразу на волю. Так, значит, следующий раз будут в мае! Повеситься, что ли? На простыне. Должен же здесь быть какой-нибудь крюк! С маем связаны мои лучшие воспоминания той поры, когда я был еще на свободе. В мае, одиннадцать лет назад, я первый раз встретил Долорес. И последняя наша встреча – тоже май, год спустя. А в октябре меня арестовали. Судьба миловала, в мае меня не расстреливали ни разу. Я думаю о Долорес, и последние слова Гомеса доходят до меня с опозданием. – "На волю" – что вы имеете в виду, доктор? – спрашиваю я. – Как?! Разве вам неизвестен ваш приговор? – похоже, он удивлен. – Доктор, вы знаете, что такое королевский суд? Ах, да, если бы вы это знали, вы бы сейчас не разговаривали со мной! Я замолкаю, чтобы передохнуть. Врач тоже растерянно молчит, и я продолжаю: – Вас забирают ночью, из собственной постели или из постели любовницы. Или днем, на площади, среди толпы. Или останавливают карету на дороге, как разбойники; или охотятся на вас, как на разбойника, облавой в лесу. Вас привозят в крепость и сажают в каземат. На допросах жандармский майор кричит на вас самым страшным криком, какой способен изобразить, но палача в помощь не зовет. Он что-то пишет в протоколе – эти записи не имеют ни малейшего значения ни для него, ни для вас. Потом вас оставляют в каземате и больше не допрашивают. В это время протокол лежит на столе у короля, но его величество туда тоже не заглядывает. Единолично, без судьи, без обвинителя и защитника, он принимает решение о вашей судьбе, а вы, сидя в каземате, его не знаете. Потом, однажды вечером, к вам приходит священник, и тогда вам становится ясно все. Если, конечно, вы не догадались раньше. Эта речь вытягивает у меня остатки сил, и я надолго замолкаю. Теперь говорит доктор Гомес: – Угу, понятно. Правда, ваш случай в некотором роде особый... "Чем особый?! Тем, что эти косорукие стрелки который раз не могут меня расстрелять?!" – кричу я ему. Мысленно, потому что нет сил даже на шепот. – ...Значит, вашего приговора вы тоже не знаете. В общем, я его читал – там написано: "девять лет расстрела". Король Его величество Энрике Восьмой привычным движением бросил в рот пилюлю и, не глядя, протянул руку за бокалом с водой. Запив лекарство, так же, не глядя, отдал пустой бокал и вернулся к бумагам, лежащим на столе: прошениям и донесениям, рапортам и докладам… Вранье, сплошь вранье. Все врут: молящие о справедливости и покровительстве, и предупреждающие об опасности, и те, кто, наоборот, пишет "во вверенной мне провинции спокойно". Никому нельзя верить. Но больше всего доносов. Доносы и протоколы допросов, что день и ночь сочиняются в кабинетах министерства государственного спокойствия. Тоже вранье, но им король верит. Кому-то приходится верить – иначе как принимать решения, управляя страной? Лейб-медик все не уходил, маячил в поле зрения где-то сбоку. Король, осознав наконец причину своего раздражения, поднял голову и недовольно посмотрел на врача. – В чем дело, доктор? Что это? – последний вопрос относился к второй пилюле на маленькой тарелочке, которую врач держал в руке. – На случай, если лекарство не поможет… Его величество перебил: – Значит, не поможет! Уберите. Спасибо, доктор, вы можете идти. Не успел медик закрыть за собой дверь, как вместо него возник секретарь. – Четверть часа меня ни для кого нет! – крикнул король, и секретарь исчез. Чтобы через четверть часа – король и не заметил, как пролетело время, – снова появиться в дверях: – Ваше величество, его превосходительство министр государственного спокойствия просит аудиенции. Лекарство и в самом деле почти не помогло, голова по-прежнему болела. Король вяло махнул рукой: – Зовите… Министра государственного спокойствия король не любит. Лизоблюд, карьерист, трус – ничтожество. Метит в первые министры, но никогда им не будет. Служит не за совесть (да была ли она у него когда-нибудь?), и не за деньги (правда, жалованьем не обижен – как и положено министру), а за страх. Верен лишь до тех пор, пока боится. Но, с другой стороны: пока боится – верен. Если кто-то, соблазняя деньгами, станет подбивать его к измене королю, министр с негодованием отвергнет эти поползновения. Еще и, пожалуй, прикажет арестовать этого человека. А вот если кто-нибудь сумеет напугать его сильнее, чем король… Короля иногда посещает мысль, что в своем кабинете, расположенном в дальнем крыле дворца, министр держит запасные панталоны – на всякий случай; мало ли что бывает на государственной службе! Король даже ясно представляет себе, где они лежат: в самом нижнем ящике бюро, запертом на ключ… – Ваше величество, я просил бы вас дать разъяснения касательно приговора, вынесенного вашим величеством некоему Диего Арагону. Увидев в глазах короля недоумение, смешанное с раздражением, министр поспешно добавил: – Самозванцу. Напоминать его величеству еще какие-либо подробности министр не решился, и не напрасно. Когда смысл вопроса дошел до короля, раздражение его только усилилось: он был уверен, что никогда больше не услышит этого имени. – Когда это было?! Десять лет назад? – Девять, – поправил министр. – И что, приговор до сих пор не приведен в исполнение?! – Наоборот, ваше величество, приведен аккуратнейшим образом! – воскликнул министр. Он принес с собой список исполнителей, собираясь (буде представится случай) просить о наградах. Однако, судя по реакции короля, случай не представлялся. – Тогда в чем дело? – спросил король. – Ваше величество, из текста приговора неясно, чем должно закончиться назначенное вами наказание. Извольте прочитать этот абзац. Министр протянул королю пожелтевший лист бумаги. Король едва не спросил: "А чем, по-твоему, кончаются смертные приговоры?" – но взгляд его уже бежал по строчкам, пока не споткнулся о три слова. Король прочитал еще раз, вслух: – Девять лет расстрела... Это как? Его что, девять лет расстреливали? – Да, ваше величество! Расстреляют – и в лазарет! Вылечат – и снова расстреливают! Вот только непонятно: девять лет истекают двадцать пятого сего апреля, и должен ли он после этого остаться в живых, или непременно... Министр не договорил, потому что король разразился смехом. Его величество хохотал, ржал и стонал. Его величество икал и булькал, держась за бок: от смеха закололо под ложечкой, но он не мог остановиться. Отдельные фразы прорывались сквозь хохот: – Девять лет! У-ха-ха-ха! Вылечат – и снова расстреливают! Ой-ой-ой, не могу! Министр, глядя на короля, тоже не вполне натурально подхихикивал. Король наконец остановился, отдышался и негромко произнес: – Бедняга Орландо, о чем, интересно, он думал, когда это писал? Наверное, маялся похмельем? Когда министр услышал о "бедняге Орландо", его веселье стало почти искренним. Орландо был секретарем короля, предшественником нынешнего. Под конец жизни он сильно пил и семь лет назад умер от белой горячки. Министр хихикал еще с полминуты, потом, заметив, что король смотрит на него в упор, тоже остановился. – Смешно? – строго спросил король. – Да, ваше величество! – ответил министр, улыбаясь. – А что смешного? – Так ведь, ваше величество, девять лет! Расстреляют, вылечат и снова расстре… Министр замолчал на полуслове. До него наконец дошло, что его величество давно не смеется. – А тебя так же? – ласково спросил король. – З-за что, ва-ваше величество? – пролепетал министр. – Вон, – бесцветным голосом сказал король. Через полсекунды он остался в одиночестве. Министр выскочил в приемную, пересек ее на ватных ногах, а затем припустил по коридору к своему кабинету, где в нижнем ящике бюро лежали запасные панталоны. – Было б за что… – негромко добавил король ему вслед. Министр, убегая, забыл на столе листок бумаги. Король взял его, прочитал заголовок: "Список исполнителей приговора, вынесенного Диего Арагону, самозванцу". Дальше шли имена: капитан Гарсия, сержант, два капрала, солдаты. Похоже, министр собирался просить о наградах для этих людей. Что ж, они заслужили. Они образцово исполнили дурацкий приговор – порождение похмелья секретаря и небрежности короля, подписавшего бумагу не глядя. Значит, капитану – очередное звание, остальным – деньгами. А ведь он так и не выяснил, что делать с самозванцем, подумал король. Интересно, как он выкрутится... Странно, а голова почти не болит! Может быть, правы те доктора, которые утверждают, что здоровый смех лучше любого лекарства? Диего Чем хороша больница – так это кормежкой. Супчик, например, хотя и жиденький, но явно на мясном бульоне. С тюремной баландой не сравнить. Иногда я подозреваю, что доктор подкармливает меня за свой счет, но говорить с ним об этом бесполезно. – Бросьте, Диего, я вам обязан, можно сказать, всем. Кем я был девять лет назад? – спрашивает Гомес и сам отвечает. – Начинающий эскулап, едва выучился, ни шиша, прости, Господи, не умел! Наверное, и сюда-то меня приняли потому лишь, что арестант – такой больной, которого не жалко. Вылечу – хорошо, помрет – лучше: меньше хлопот. А теперь! Доктор медицины, куча статей в "Анналах военной хирургии", по одному только вашему случаю – около десятка. Первый в стране специалист по множественным переломам, да и в Европе не последний... Ко мне доктор Гомес заглядывает часто. Иногда мне даже кажется, что он манкирует своими обязанностями ради разговоров со мной. А может, на самом деле присматривается к комнате, которую займет под свой кабинет, когда я выйду из тюрьмы. Никак не могу привыкнуть к мысли, что снова буду свободен. Пойду по улицам, затеряюсь в толпе. Кто-то толкнет меня и извинится, другой, наоборот, обругает. Я не отвечу, он пойдет дальше и забудет обо мне. Может быть, случайно я встречу Долорес. Э, нет, так нельзя! Ни к чему это. Я для нее умер девять лет назад. Сколько ей сейчас? Двадцать семь, двадцать восемь? Она давно замужем, детей, наверное, уже трое-четверо. – Доктор, когда вы, наконец, выпустите меня отсюда? – спрашиваю я. – Надоело сидеть в четырех стенах. Он сразу скисает, начинает мямлить, что по утрам холодно и сыро, туманы, это может повредить... – Но днем-то тепло, солнце! – настаиваю я. – Сколько можно держать меня здесь? Я хожу на костылях по всей больнице, почему бы мне не выйти на двор, а, доктор? Он долго молчит, потом отвечает: – Я не хотел бы выпускать вас на двор именно сейчас. Здесь, в этих стенах, высшая власть – моя, а там... Вы, конечно, вполне уверенно пользуетесь костылями, но вряд ли сумеете быстро добежать до крыльца, если понадобится. – А в чем дело? – спрашиваю я с недоумением. – Чего я должен опасаться на тюремном дворе? – В городе неспокойно, – отвечает Гомес. – Есть мнение, что его величество в свое время получил корону не вполне законным путем... – Ну, доктор, – говорю я с усмешкой, – то, что Энрике Восьмой стал королем незаконно, знают все, об этом лишь не принято упоминать в обществе. Не вижу повода для беспокойства. – ...По городу ползут слухи о вашем скором освобождении. Я боюсь, что вас попытаются расстрелять в последний раз. Так сказать, окончательно. Причем могут просто выхватить с тюремного двора, прямо с костылями. А здесь, если я скажу, что вы лежачий, никто не посмеет возразить. – Какие слухи?! – спрашиваю я, когда мне наконец удается справиться с изумлением. – Кто что знает о моем приговоре?! У меня внезапно появляется подозрение, и я строго спрашиваю доктора: – Вы что, в своих статьях называли мое имя, указали приговор? – Писать о приговоре я не имел права: государственная тайна. А называть полные имена больных у нас не принято. "Больной Д.", и всё. Для науки имя пациента, извините, несущественно. Наверное, ваши сторонники догадались – среди медиков они тоже есть. Я смотрю на него, и у меня появляется другое подозрение: что одного из этих сторонников я вижу сейчас. Он не выдерживает, отводит взгляд. Потом снова оборачивается ко мне и решительно заявляет: – В конце концов, я тоже считаю, что ваши претензии на престол более обоснованы. – Господи, доктор, кто вам сказал эту чушь?! Какие претензии?! Ну, есть в нашем роду такая байка – о правах на престол, – но я никогда не придавал ей значения! Республика кортесов – за это я воевал с Энрике. Он, кстати, тоже был республиканцем, пока не подвернулась возможность занять трон. Гомес недовольно морщится: – Республика кортесов – для народа чересчур сложно. Власть короля проще и понятнее. "Энрике рассуждал так же", – думаю я, но вслух не говорю, чтобы не обидеть доктора. Вслух я говорю другое: – Нет, доктор, хватит, политика не для меня! – Что будете делать? – спрашивает он, стараясь не показать, что разочарован. Я пожимаю левым плечом. Правое забинтовано, им шевелить неудобно, да и больно. – Уеду домой – у меня домик на юге, в горах. Буду там жить. Охотиться... Хотя не уверен, что смогу. Он молчит, смотрит недоуменно. Я продолжаю: – Мне тогда было, наверное, лет пятнадцать. Или тринадцать. Первый раз я пошел на охоту один. Взял ружье, в лесу спугнул пару фазанов. Они взлетели, я выстрелил и подбил одного. Не насмерть – лететь он не мог и убегал от меня по земле. Я шел за ним по кровавому следу и настиг в расселине между двумя камнями – дальше убегать было некуда, а может, он уже и не мог. Он смотрел на меня круглым глазом. Я не стал тратить заряд, протянул руку – он попытался закричать, но получился только хриплый писк. Я спокойно свернул ему голову и отнес домой. Не уверен, что смог бы так же сейчас, зная, что это такое – ждать момента, когда для тебя кончается всё. – Что ж, будете, как император Диоклетиан, выращивать капусту, – Гомес, наверное, пытается подбодрить меня. Получается наоборот. – Ну уж, нет, – говорю я, – только не это! Никогда не хватало терпения ковыряться в земле! Придется уехать на побережье, буду ловить рыбу. Рыбы умирают молча, рыбаки даже говорят не "умирают", а "засыпают"... Но до чего быстро власть портит человека! – Кого именно? Что вы имеете в виду? – спрашивает Гомес. – Я имею в виду приговор. Ясно, у Энрике на меня зуб, как ни на кого другого, но чтобы придумать такое, надо обладать особо изощренным умом. – Бросьте, вряд ли он придумал это нарочно, – говорит доктор. – Скорее всего, какая-то дурацкая ошибка. А он подписал бумагу, не читая. Не ищите злого умысла там, где для объяснения достаточно глупости или безалаберности, они более свойственны человеческой натуре... Диего, я смотрел записи – двадцать пятого в шесть утра истекают ваши девять лет. После этого часа вам уже ничто не будет угрожать – разве что новый приговор, но от него, вы понимаете, никто не застрахован. Осталось десять дней. Потерпите, ладно? Я снова пожимаю одним плечом: – Куда я денусь? Министр – Доктор, расскажите мне как можно подробнее о состоянии заключенного Диего Арагона, находящегося в вашем госпитале. Доктор Гомес раскрыл дверцы тяжелого дубового шкафа, достал с полки потрепанную тетрадь – историю болезни Диего, – перелистал и углубился в чтение. Он не рассчитывал найти в ней что-то новое для себя, а лишь пытался выиграть время. Наконец он оторвался от тетради и внимательно посмотрел на министра государственного спокойствия, который ждал, изображая терпение. – Больной Диего Арагон находится на излечении после двадцать третьего, если я не ошибаюсь, расстрела, – сказал Гомес. – Несколько пулевых ранений довольно крупного калибра, переломы – вы понимаете... Хорошо, этих подробностей не касаемся. Пока не встает, но, я думаю... – Не встает? – перебил доктора министр. – У меня другие сведения. – Откуда? – строго спросил Гомес. – Ну... скажем, из собственных источников. – Ваши источники либо плохо информированы, либо намеренно вводят вас в заблуждение, – сказал Гомес еще строже. – Как врач, я заявляю вам: Диего Арагон пока не в состоянии вставать. – Ну, хорошо, вы врач, вам виднее, – сказал министр. – Но вы можете гарантировать, что он будет в состоянии подняться через... э-э-э... три дня? Да, не позже двадцать пятого. – К чему такая спешка? – спросил Гомес, изображая недоумение. – Чтобы привести в исполнение приговор. – А он что, не приведен? Девять лет человека расстреливают, лечат и снова расстреливают. Может, хватит? – Доктор, приговор выносите не вы, и не вам решать, как приводить его в исполнение, – сказал министр, изображая бесконечную усталость от бессмысленного спора. – Вы – всего лишь рядовой служащий правосудия. Занимайтесь своим делом. – Так я им и занимаюсь! – сказал доктор. – Я лечу больных. Приговоры приводят в исполнение другие. – По-моему, вы не слишком старательно их лечите, – заметил министр. – Ваше превосходительство изволит учить меня медицине? – спросил Гомес. Министр смешался. – Я, со своей стороны, немного поучу вас законодательству. Закон, согласно которому приговоренного к смерти казнят лишь раз, очень старый и неуклонно соблюдается. За время, что я служу при тюрьме, я не менее десятка расстрелянных поставил на ноги – это помимо Диего Арагона. Вы же понимаете, когда людей казнят сотнями, всегда будет хотя бы маленькая доля брака. Одного расстреливали дважды... – Ну, вот, а вы говорите! – вмешался министр. – По двум разным приговорам, ваше превосходительство! – возразил доктор. – В третий раз его вешали, но порвалась веревка – такое уж везение этому человеку. Веревки, должен заметить, сплошь и рядом попадаются гнилые: или казна на них экономит, или в интендантстве воруют. Я помню троих, которых не смогли повесить, и это только те, кого приносили ко мне с подозрением на вывих шейных позвонков. Был даже случай, когда у палача, рубившего голову, переломилось топорище. Осужденный остался жив; сейчас он, правда, в больнице для умалишенных. А казус Диего Арагона вообще беспрецедентный. – Все это очень интересно, доктор, – сказал министр, – но я жду ответа на заданный вопрос. Гарантируете ли вы... – Я, как врач, могу только гарантировать, – перебил министра Гомес, – что больной Диего Арагон поднимется не раньше начала мая. Всё! – Ну, хорошо, – примирительно сказал министр, – пусть себе лежит. Но, я думаю, вам известен рецепт какого-нибудь средства, помогающего человеку легко и мирно, скажем так, отойти. Скажем, чтобы заснул и не проснулся... – Вон, – сказал доктор без всякой интонации. – Доктор, вам не кажется, что вы позволяете себе недопустимый тон?! – Вон! – чуть резче сказал Гомес и демонстративно, со щелчком, открыл лежащий на столе несессер с набором хирургических инструментов. Сверкнула полированная, бритвенной остроты сталь. Через полсекунды Гомес был в кабинете один. Майора Гарсию министр вызвал к себе и разговаривал с ним в собственном кабинете – для пущей уверенности. – Майор, завтра утром, не позже шести часов, вы со своей командой приведете в исполнение смертный приговор, вынесенный самозванцу Диего Арагону. Этот расстрел последний, так что стрелять будете наверняка. Халтурить не советую. Звание вам присвоено, можно сказать, авансом, как раз за исполнение этого приговора. – Ваше превосходительство, – медленно сказал Гарсия, – я расстреливаю государственных преступников – это моя работа. Готов встретиться в бою с вооруженным противником; могу стрелять и в безоружную толпу, если это толпа бунтующей черни. Но стрелять в лежачего больного – увольте! – Ну, стрелять по бунтующей черни вам скоро придется… Кто вам сказал, что он лежачий? – спросил министр. – Доктор. Ребята интересуются. Мы с сеньором Диего, можно сказать, сроднились за эти годы. – Ваш доктор врет, самозванец вполне способен и вставать, и ходить. И завтра встанет, никуда не денется. Майор, это приказ, извольте его выполнять. Диего Я плыву в лодке по морю. Оставив весла, я тащу из воды сеть. Судя по весу, она не пустая, и вот я вижу попавшую в нее большую – локтя полтора или даже два длиной – рыбину. Она бьется в сети, сверкая серо-голубым, сине-зеленым и сиреневым, и брызги, поднятые ударами хвоста, тоже сверкают на солнце. Я переваливаю сеть через борт лодки; рыба теперь бьется и подпрыгивает на дне, как будто пытаясь порвать сеть. Это ей, конечно, не удастся, но если выпутать ее из сети, она может просто выскочить за борт. А сеть мне нужна, чтобы забросить еще раз. Надо оглушить рыбину веслом, и я принимаюсь вытаскивать его из уключины, оставив сеть. С непривычки я вожусь довольно долго, и, когда весло наконец вытащено, рыба уже не подпрыгивает, а лишь редко и несильно ударяет хвостом по дну лодки. Она раскрывает рот – наверное, кричит, но крик ее на воздухе не слышен. Она хватает воздух ртом, и он обжигает ее жабры. Она ждет, глядя на меня круглым глазом, похожим на птичий, а я не могу ударить ее. С досады я бью веслом по воде. Лодка опасно качается, я бросаю весло, хватаюсь руками за борт и просыпаюсь. Потолок. Белый, но в слабом предутреннем свете он кажется серым. Энрике, сволочь! Мне что, теперь из-за тебя и рыбу не ловить?! В самом деле, что ли, капусту сажать?! Надо бы поговорить с Гомесом, думаю я. Он хирург, вряд ли хорошо разбирается в нервных болезнях, зато меня понимает, как никто другой. Доктор последнее время мрачный. Город бурлит, гарнизон крепости настороже, а Гомес три дня назад вообще запретил мне вставать с постели. Даже в отхожее место пробираюсь с оглядкой. Кстати, сейчас не мешало бы. Или уж потерпеть? Девять лет истекают сегодня в шесть утра... Снаружи доносится тяжелый удар – куранты на башне здания кортесов бьют четверть часа. Вот только которого? Четверть шестого, без четверти пять или еще раньше? Нет, все-таки схожу. Свесив с кровати ноги, левой нашариваю шлепанец. Правая в лубках, опираться на нее я пока не могу. Костыли стоят у изголовья кровати. Шаги в коридоре. Я замираю, прислушиваясь. Несколько человек. Остановились, слышен негромкий мужской голос. Слов не разобрать, но голос кажется мне знакомым. Дежурная сиделка отвечает так же негромко, спокойно – значит, свои. Я поднимаюсь на костылях. В этот момент дверь распахивается, в лицо бьет яркий свет фонаря, и тот же голос громко произносит: – Ну, что я вам говорил?! Вот сейчас я его узнал! – Привет, Фелипе! – говорю я, прикрывая глаза рукой. Луч фонаря уходит в сторону, и я могу убедиться, что не ошибся. – Всё бережешь покой нашего друга Энрике? Еще не стал первым министром? Не отвечая мне, министр государственного спокойствия оборачивается к одному из своих спутников: – Видите, майор, – и носилки не нужны. Я смотрю на того, кого он назвал майором, – ба, да это же Гарсия! – С повышением вас, господин майор! – говорю я ему. Он молчит, отводит глаза. – Выходите на двор, – командует Фелипе. Делать нечего, выхожу. Они идут следом – министр, майор и два солдата. Третий, с носилками, куда-то исчезает по дороге, остальные уже ждут меня снаружи. Медленно (куда торопиться?) спускаемся с крыльца. Туман. И холодно, Гомес прав. Так же медленно идем к наружной стене крепости, я останавливаюсь в шаге от нее и поворачиваюсь к ним лицом. Стена невысока. Когда-то, сидя между расстрелами в камере с другими заключенными, я услышал тюремную легенду. Будто бы однажды узник, которого вывели расстреливать, на глазах у солдат быстро влез по стене наверх, спрыгнул на другую сторону и убежал. Солдаты будто бы стреляли по нему, но не все – некоторые ждали команды, а офицер опешил и не скомандовал вовремя. А те, что выстрелили, промахнулись. Я, наверное, тоже смог бы. Но не сейчас. – Исполняйте, майор, – говорит министр. Сам отходит за спины солдат, оттуда боком, боком, потом, повернувшись к нам спиной, рысцой скрывается в тумане. Ну да, Фелипе всегда боялся вида крови и блеска наточенной стали. За стеной улица. Оттуда доносится какой-то невнятный шум, как будто собирается большая толпа. Вроде, рановато. Впрочем, туман искажает звуки, это может быть что угодно. Издалека доносятся два выстрела. И тоже – может быть, не издалека, а из соседнего дворика. Крепость внутри поделена кирпичными стенками на небольшие дворики; может, в соседнем сейчас тоже кого-то расстреливают. Меня раньше там и расстреливали – в больничном обычно этого не делают. – Черт возьми! – кричит Гарсия. – Я не могу стрелять в человека на костылях! Шагнув назад, к самой стене, я бросаю на землю костыли и, отведя назад правую руку, хватаюсь за неровности кладки. Камни мокрые, пальцы скользят – долго мне так не простоять. К счастью, долго и не понадобится. – Стреляйте! – кричу я майору. Вместо этого Гарсия рвет шпагу из ножен. Он салютует мне шпагой, солдаты у него за спиной берут ружья "на караул". – Ваше величество! – хриплым от волнения голосом обращается ко мне майор. – Нас здесь десять верных вам людей, но только прикажите, – клянусь, через полчаса нас будет десять тысяч! За стеной вновь слышны выстрелы, шум толпы – да, теперь уже ясно, что это толпа, – и звонкий женский голос кричит: – На виселицу! Я вздрагиваю. Мне кажется, я узнал голос Долорес. Или теперь, когда я постоянно думаю о ней, он будет слышаться мне повсюду? – Что здесь происходит?! – доносится со стороны больничного крыльца. Кто-то бежит к нам в тумане. Гарсия оборачивается, держа наготове шпагу, но тут же ее опускает: это доктор Гомес. – Кто распорядился?! – спрашивает доктор, подбегая ко мне. – Да, кстати, где этот слизняк? – спрашивает Гарсия. Он убирает шпагу в ножны и вытаскивает из-за пояса свой пистолетик, похожий на игрушку. – О! На ловца и зверь бежит! Со стороны, противоположной лазарету, к нам спешит человек. Сначала я вижу сквозь туман, как мелькают его белые панталоны, а потом с удивлением узнаю Фелипе. Кажется, только что на нем были серые? Или я все перепутал спросонья? Гарсия, держа перед собой пистолет, идет навстречу министру, но тот на бегу отстраняет майора рукой. – Ваше величество! – кричит он мне. – Ваше величество, у меня для вас радостная весть! Этот самозванец Энрике схвачен и ждет вашего скорого и справедливого суда! Пальцы соскальзывают, и я прислоняюсь спиной к стене. Нельзя так много враз сваливать на человека, едва стоящего на одной ноге. Все смешалось: девять лет расстрела, крик Долорес "На виселицу!"; раненый фазан, глядящий на меня рыбьим глазом; рыба, ожидающая скорого и справедливого удара веслом... Холодно. Холод, идущий от стены, пробирает насквозь. И страшно неудобно стоять на одной ноге. Гомес, подняв с земли, подает мне костыли: – Пойдемте, Диего, вы простынете. Он отрывает меня от стены, и мы медленно бредем к больничному крыльцу. Перед ступеньками я останавливаюсь, говорю доктору: – Не сюда. И поворачиваю влево, туда, где в промежуток между крепостной стеной и лазаретом втиснута маленькая будочка известного назначения. За стеной уже непрерывная стрельба; и не только ружейная – где-то ударила пушка. А затем все перекрывают шесть тягучих ударов колокола – это бьют куранты на башне кортесов. |