В те давние славные времена, когда Россия была забытой Богом мелкой аграрной страной, которую в Европе и на картах-то не каждый раз прорисовывали, правил нашей великой державой грозный царь Василий Иванович со своим адъютантом Петькой. Уж тридцать лет прошло, как супругу свою, Марью Петровну, отправил Государь в Суздальский Покровский монастырь, но так как бывшая государыня отличилась там самыми гнусными непотребностями, перевели ее подальше – в Успенскую обитель, что стоит еще и поныне в Смоленской земле на высоком берегу Днепра у самой польской границы. Однако царь, несмотря на то, что был еще молод душой и крепок телом, вторично жениться не стал, храня верность бывшей супруге, а жил с одною девицею просто так, не обременяя ее красоту брачными узами. Царствующим особам еще и не то позволительно, и не нам с вами их осуждать. Ведь чему учит нас Святое Писание? Возьмите, хотя бы, Иоанна Предтечу. Умен был, красноречив, талантлив, харизматичен. Царица его любила, царь уважал, дочка царицына, Саломея Филипповна, души в нем не чаяла. А как только начал соваться в семейные дела августейших особ, так своей умной, красноречивой, талантливой и харизматической головы сразу-то и лишился. Была у нашего Государя дочь – Евдокия Васильевна. Круглолица, румяна, дородна – прямо как с картин Петра Палыча Рубенса – художник был когда-то такой, из Фландрии – тогдашней Гишпанской провинции. Приезжал и он к нам в Москву с дипломатической миссией. Начал, было, портрет Несмеяны рисовать, но не понравился ей ни он сам, ни портрет им нарисованный. Весу, говорят, целый пуд ей прибавил, да еще нарисовал ее без всякого одеяния, так что портрет и выставлять было стыдно. Портрет этот она велела в уборной повесить, а всё творчество этого живописца сплошным пережитком маньеризма обозвала. Но был у нашей царевны один мелкий изъян. Не изъян даже, а так – легкая девиация. Выражалась эта девиация в том, что страдала Евдокия Васильевна, как называли это тогдашние доктора, меланхолией. Сидит она с утра до вечера в душном тереме, подбородок ладонью подопрет, мизинец в нос на вершок засунет, и так грустит, что посмотришь бывало на нее – самому тошно становится. Пробовали ее, конечно, развеселить – дур ряженых нанимали, шутов гороховых, уродцев таких, что от одного виду их со смеху падаешь. Ничего не помогало. Увидит она такого шута, возьмет ночную вазу свою, да как плеснет в него нечистотами. Челядь придворная со смеху по полу катается, а ей хоть бы что – сидит, потеет в собольих мехах. За эту самую меланхолию народ наш прозвал Евдокию Несмеяной, и так это прозвище к ней присосалось, что порой иные историки так ее Несмеяной Васильевной и величают. Конечно, время ведь тогда смутное было, поэтому они его смутно помнят. Доктора, конечно, Государя нашего успокаивали – пройдет, говорили, с возрастом. Возраст-то проходил, а меланхолия вместе с ним проходить и не думала. По той же самой причине никто из принцев тогдашних брать Несмеяну в жены не хотел – своих принцесс в Европе хватало. Лишь Гамлет, принц датский, однажды посватался, но сам он страдал тем же, чем и Несмеяна, да еще вдобавок тромбофлебитом и манией преследования. Государь же, начитавшись в свое время по молодости лет трудов древнего философа Климова, решил, что принц этот – явный дегенерат, и отказали ему. Однако недуг принца оказался заразным, и с тех пор, как он уехал обратно в свой Эльсинор, с уст придворных сама по себе стала вдруг слетать фраза «At være eller ikke at være». А что отворять или отваривать принц собирался, придворные так и не поняли, только повторяли как куклы заводные. Долго царь думал, как ему поступить. Не за Петьку ж ее выдавать. Он хоть и адъютант царский, и происходит из знатной хвамилии, но как был дураком, так дураком и остался – ни погоны, ни аксельбанты ума ему не прибавили, только к дури его еще и гонор непомерный добавился. И вот однажды, когда Василию это всё надоело, он решил объявить указ, что сделает наследником и зятем того, кто Несмеяну рассмешит. Взобрался на трибуну Мавзолея и выступил с этим указом по радио, а все агентства телеграфные пресс-релиз получили, и на весь свет эту новость растелеграфили. *** А в те же самые времена в двадцати верстах от Москвы стояла на Калужской дороге деревушка под названием Коньково. Кто был этот Коньков, в деревне не ведали, а болтали лишь про то, что раньше сей населенный пункт назывался Ханькоу. Говаривали также, что первыми его насельниками были китайцы, родом своим происходящие из одноименного китайского городка, которые раньше жили в Китай-городе, называвшемся в стародавние времена Чайна-тауном или 唐人街 по-китайски. Но после того как царь Симеон выслал из Москвы всех китайцев, они, чтобы далеко не ходить, основали под Москвою сельцо и дали ему название своего родного китайского городка. И хотя в самом Китае Ханькоу уже не существует – слилось оно с Учаном и Ханьяном в одну большую Ухань – память о том городке живет теперь на русской земле. Дорогу Калужскую старики тоже иной раз по старой памяти называли Профсоюзной, но в какой-такой Профсоюз она раньше вела, опять же никто не ведал. Дорога эта когда-то была концом Муравского шляха. По этой степной тропе, скрытой с обеих сторон высокой травой, ходили на Москву полчища степняков, сжигая на обратном пути деревни и села и угоняя в плен население тогдашней Московии. Так было до тех пор, пока на речке Оке, невдалеке от впадения в нее реки Угры не построили город-крепость с рыбьим названием Калуга. Почему ее так назвали? Не знаю. Ни в Оке, ни в Угре калуги не водится. В Угре водятся угри, а в оке – окуни, потому ее Окой и зовут, а Угру – Угрою. Но несмотря на то, что калуги под Калугой не водятся, стала Калуга надежной преградой на пути крымцев. Нельзя, конечно, сказать, что набеги после этого прекратились – крымчаки стали сворачивать с Муравского шляха на Изюмский, а с него на Ногайский и приходили грабить Московию уже по другой дороге – по Рязанской. Но тот отрезок Муравского шляха, что шел от Москвы до Калуги стал безопаснее и получил название Калужской дороги. В этой самой деревне и жил тот самый Емеля, о котором я и хочу вам сейчас рассказать. Емеля был младшим ребенком в семье, и потому, когда была большая война с Крымским ханством, на фронт он не попал, а отец и двое старших братьев пропали на той войне без вести. С тех пор остался Емеля у матери один, и жили они с матерью в доме с прохудившейся крышей и сорванной ветром антенной. И, хотя исполнилось Емеле полных шестнадцать лет, не был он до сих пор женат. За что его Емелей прозвали, за давностью лет теперь никто уже и не помнит. Одни говорят за то, что всё он умел, другие же утверждают, что за то, что всех он имел, в переносном, конечно, смысле. С образованием Емеле повезло мало. Раньше, при старом-то настоятеле Троицкого собора, была в селе приходская школа, но когда в приход был назначен отец Герасим, школу эту закрыли: нечего, мол, грамотность разводить, а то еще дарвинов всяких поначитаются, залезут на деревья как обезьяны и будут таким путем от работы отлынивать. Хотел отец Емелю в Зюзинскую волостную школу послать, то тамошний школьный учитель вечно был пьян в самую зюзю. А что тут удивляться? В Зюзине все такие – за это оно Зюзиным-то и зовется. *** И вот однажды хмурым февральским утром, когда у матери иссякли всякие надежды дождаться мужа и старших сыновей, пришлось ей послать за водой непутёвого Емелю. Слез Емеля с печи, натянул потертые джинсы, и, шелестя по мокрому снегу промокающими лаптями, нехотя побрел к замерзшей реке, пиная по дороге пустую пепси-кольную банку. Пройдя мимо заколоченной школы, Емеля спустился к реке, и, выйдя на ее середину, там, где лёд потоньше, достал из кармана гексолитовую шашку. Где он ее взял? Да сам же и выплавил из тротила и гексогена. Гексоген он в развалинах Мосрентгена находил. А тротил выплавлял из неразорвавшихся татарских снарядов, которых много понаоставалось во времен последней войны. Запалил он от своей беломорины огнепроводный шнур и забросил шашку подальше на лёд. Взрыв громыхнул на всю округу и, и вороны, до этого мирно куковавшие на ветвях, взлетели с деревьев и громко раскудахтались. Говорят, что раньше вороны лишь каркали, предвещая своим карканьем снежную погоду* (*қар – на тюркских языках – снег), но то ли от окружающей среды, то ли от черного вторника стали они куковать, лаять, кудахтать, а порой и ругаться матом. Подойдя к образованной взрывом проруби, Емеля опустил в нее ведро, и, зачерпнув воду, поставил его рядом на лёд. Опустил он в прорубь и второе ведро, и тут заметил в ведре оглушенную взрывом щучку пятивершковой длины и весом около двух фунтов. «Ништяк! – подумал Емеля. – Из этой рыбешки отличный гефильте фиш получится!». То ли Емеля эти слова вслух произнес, то ли рыбёшка это телепатическими способностями обладала, то ли просто догадалась, что Емеля с ней сделать собирается, но едва Емеля это подумал, как щучка завопила нечеловеческим голосом: «Ты вчера в кабаке поди все остатки совести пропил? Как же это можно меня-то фаршировать? Я уже тебя и наградить собралась, а ты ишь что удумал!». Задумался Емеля, с чего это вдруг щуки разговорились, но так и не найдя этому факту научного объяснения, решил, что такая мутация стала результатом кислотного дождя, прошедшего позатой осенью накануне Покрова Пресвятой Богородицы. Ох, и натворил же бед этот дождь! От Фроловой коровы бык родил трехголового теленка. А еще отец Герасим на проповеди сказывал, что по ночам над колокольней Змiй Горыныч начал летать. Хотя это уже, наверное, был вовсе не Змiй Горыныч, а Змiй Горючий, ну зеленый который. Как бы то ни было, говорение щуки Емелю разочаровало – есть говорящих животных в селе считалось плохою приметою. Всё началось с того, как ныне покойный Федул съел говорящего рака – вскоре он заболел раком, а потом раком и помер. Да и вообще, если щука матери расскажет, что вчера я в кабак заходил, она мне денег давать вообще перестанет. И так под ларьками да палатками монеты собирать приходится, а теперь даже на пиво не будет хватать. И на «Беломор» тоже. Подумав это, Емеля вынул из кармана папиросную пачку, на лицевой стороне которой был изображен богатырь Беломор, моющий сапоги в волнах Белого моря. Вернуть выход России к Белому морю было навязчивой мечтой последних трех российских царей, но даже великий и грозный царь Симеон – дед нынешнего Василия – не смог продвинуться дальше Вологды – стрельцы взбунтовались, зарплату увеличить потребовали, да хотели еще, чтобы им северный коэффициент поднадбавили. Пришлось от этой идеи отказаться. То ли дело в двадцать первом столетии – и к Белому морю Россия выходила, и к Черному даже. Тогда, наверное, не «Беломор», а «Черномор» курили. Да и говорящих зверей в природе не наблюдалось. Говорят, в те времена под землею поезда ездили, и можно было из Конькова до Калужской заставы за час добираться. А нынче, чтобы в Москву к обеду попасть, нужно затемно выезжать. |