Надюше очень хотелось уничтожить обидчика. Лежа на кровати, она глотала слезы вперемежку с ненавистью и вынашивала планы, один коварнее другого. Вернее всего представлялось украсть у Леши пистолет, пока тот, сидя в кухоньке, хлебает из сервизной тарелки в цветочек вчерашние щи. Надюша, сердито хмурясь, представила себя, открывающей кобуру и вытаскивающей дрожащими руками облезлое ментовское оружие. В следующий миг на пороге квартиры возник проклятый Митя, и Надюша, ничтоже сумняшеся направила дуло пистолета прямо ему в лоб и нажала на курок. Слезы градом лились из Надиных глаз, и не могла она понять, кого больше жалела - себя или Митю, в лоб которому попала вишневая косточка, оставив черный круглый след со стекающей каплей сока. Надя помотала головой. Вариант не годился. Во-первых, она никогда бы не смогла выстрелить, а во-вторых, Леша, обедая, не снимал портупею, поскольку забегал всего на пятнадцать минут и ел, даже как следует не усевшись на табурете - в пол-оборота, широко раскинув ноги в форменных штанах. Далее Надя выдумала утопление в ванне или почему-то в болоте. В ванне растленный Митя барахтался, давясь турецкой клубничной пеной и смачно отрыгивал только что выпитой водкой. Устав бороться со стихией, он ушел на дно, пуская радужные пузыри и отрешенно глядя сквозь толщу мыльной воды на рыдающую Надю. Болото же, как место более романтичное, привлекало ее внимание, потому что, как ей казалось, могло послужить трибуной для произнесения обличительной речи, а также тем, что начисто покрывало преступницу. В болоте ведь сами тонут, не спросясь, а уж кто кого куда завел, можно до конца света разбираться. Оставалось только найти болото. Но подходящего на примете у Надюши не было. И вообще вопрос об уничтожении отпадал по неизбежной, фатальной причине - вряд ли Надя могла причинить вред Мите, да и кому-нибудь еще, кто побольше да посильнее мухи. Надя не могла знать, что далеко за кордоном люди давно придумали способ не уничтожать друг друга наяву, физически, а выплескивать свою ненависть на картонной мишени с намалеванным портретом врага или же боксерской груше. Боксировать, правда, Надя не умела и поэтому последнее, что она удумала за этот вечер, было отравление Мити. Она подсыпала ему в кофе стрихнин, подкупала бармена в “Рябинке” (хотя по ресторанам Митя с роду не ходил), чтобы тот нажал ему белены в стакан с пивом, и даже высыпала из рубинового перстня с потайным резервуарчиком цианистый калий в бокал с шампанским (которое Митя также не употреблял). В соседней комнате заплакал ребенок и Надя, забыв о своих бесовских мечтах, кинулась к кроватке. После долгих и муторных хождений по маленькой комнатке, обклеенной цветными обоями, казавшимися в темноте синими, Надя легла на диван, положив дочку рядом с собой. Девочка не хотела спать, хныкала, и Надя, рассердившись, включила свет и, повиснув над малышкой, стала грозить ей пальцем ”Спи, детушка”, - сердито внушала она. “Папка твой, прохвост, опять не ночует, а я спать хочу. Некому с тобой сидеть. Засыпай. Завтра дядя Леша тебе плюшевого мишу принесет, только глаза закрывай”. Дочь упрямо смотрела заплаканными глазами, обрамленными слипшимися ресницами, и молчала. Поносив уже отяжелевшую девочку по комнате и порядком оборвав руки, Надя шлепнула ее легонько пару раз и, наконец, положила обратно в кровать. Потом села около и заныла: ”А-а-а-а...”, подражая мелодии колыбельной. Она качалась сама, засыпая и тряся рукой кровать, отчего задремавшая было дочка постоянно просыпалась и только путем невероятных усилий забылась крепким младенческим сном. Продолжая качаться как китайский болванчик, Надя уронила голову на перила кроватки и только после этого замерла. Ей виделся Митя, хохочущий, с красной рожей, в объятиях полуголых девиц, над которыми предводительствовала Катька Сенцова. Но сдвинуть Надю с места уже не могла даже сила ее обиды и жгучей ревности. Пришедший с дежурства в восьмом часу утра Леша, застал сестру у детской кровати в странном положении - не лежа и не сидя, а прислоненной к ней под углом в 45 градусов. Темные неприбранные волосы свисали с решетки как водоросли с речных мостков. Шурочка, разметавшись во сне, мирно спала, сопя крошечным носом, похожим на спелую розовую черешню. Щеки ее пылали, ладошки были раскрыты как венчики ромашек, а одеяло сбилось в угол, не прикрывая даже пяток. Леша снял китель, вышел на цыпочках за дверь и вернулся с медведем из искусственного плюша. Игрушку он посадил в изголовье кровати, а одеяло накинул на пухлое тельце. “Бедная, глупая сестра. Вся высохла и почернела как сушеный гриб. Мается с ребенком, вся в долгах, ему, брату родному, ничего не говорит и деньги брать не хочет - не удобно ей, видите ли. А девку в ясли отдавать собирается. Зачем? Чтобы она весь день ссаная ходила и с соплями до пояса? Ох. Так и придушил бы Митьку, стервеца, своими руками, да что ему сделаешь. Погоны не крылья, владельца не отмажут”. Леша постоял, почесал за ухом, дождался, когда пройдет внезапный приступ жалости и скорби по незавидной сестринской доле. Не став ее будить, он тихо вышел из комнаты и из квартиры, прикрывая дверью открытый всем ветрам и бедам, гудящий как высоковольтные провода, вопрос о сестре Наде и племяшке Шурке. Образ предателя Митьки улетучился, и впереди замаячила в прозрачном ореоле хлебосольная жена с чистым полотенцем через плечо и шипящей маслом сковородкой в руке. Когда Надюша проснулась, было достаточно поздно. За окном только что кончился дождь, но тучи еще покрывали небо, и казалось, что на улице холодно. Шурочка спала, обняв плюшевого медведя. “Лешка был”, - мелькнула в овеянной сонным дурманом голове. Надя поднялась и, шатаясь, поплелась на кухню. Спички не слушались дрожащих пальцев, и Надя никак не могла зажечь газ. Кухня наполнилась кислой вонью, пришлось открыть окно. А за окном бушевал май. Надя высунулась почти по пояс, легла животом на подоконник и осмотрелась, подперев голову кулачком. В палисаднике - пышные кусты боярышника и цветущая вишня, помятая дождем, на асфальтовой дорожке, ведущей к дому - лужи все в желтой пыльце как в накипи, и воздух свеж. На душе вот только тошно. Зря, что ли, окно открыла? Еще подпустить газку и, привет, поминай как звали. Надя, опомнившись, постучала себя тихонько пальцем в висок и юркнула обратно в кухню. Выходной предстояло потратить с пользой, и она засуетилась, заваривая чай и намазывая на ломти хлеба полутопленое, уже немного горчащее масло. Холодильник размораживался именно в тот день, когда пришел пьяный Митька и заявил, что уходит жить к матери. На самом деле ни к какой матери он, подлец, не пошел жить, а видели его у Кати Сенцовой, бывшей библиотекарши, которая в нынешние тревожные времена забросила книги и переключилась на коммерцию. Катя торговала тряпками, которые ей привозили братья, и потихоньку гнала самогонку. Так, для себя. Надюша в тот вечер пришла уставшая, но к счастью Шурочка рано заснула, и пришла в голову мысль разморозить чертов холодильник. А тут Митька, да с таким заявлением! Какое тут масло! Уже глубокой ночью вспомнила, что оставила его в миске у плиты. В гробовой тишине, вызванной тирадой нерадивого супруга, она переставила с пола консервы, зашвырнула в морозилку кусок курицы и пачку пельменей, разревелась, процесс остановился, а масло осталось лежать угрюмым оплывшим куском. Надя вспомнила, что даже влепила Митьке пощечину, а теперь вот решила, что Бог с ним, пусть уходит, жаль только - споит его Катька совсем, и у Шурочки больше не будет отца. А муж. Да что муж? Вот Леша - это да, его жена за ним как за каменной стеной. Все в дом тащит, в детях души не чает, на сторону не бегает, не пьет. Ну, разве что, чуть-чуть. А она, дура, все ругается - денег мало, убьют не ровен час - на что жить буду. На что она жить будет? Дура и есть. Сама институт кончила, а работу человеческую найти не может. Полы моет в клубе”. Надюша плюнула в сердцах и допила последний глоток из синенькой чашки. В золотом ободке блеснул солнечный зайчик. Пора было ехать за реку, на огороды, и вкалывать до седьмого пота. Копать, копать, копать, потом сажать, поливать, раздергивать... И так всю жизнь - свою и Шуркину. Как потопаешь, так и полопаешь. Шурочку Надюша отвела к соседке, которая по совместительству, будучи одинокой старушкой, была и бабушкой. Настоящей бабушки по материнской линии у Шуры не было - умерла еще до ее рождения. Надя села на автобус и через полчаса стояла у края поля, сплошь усеянного копошащимися в земле, сложенными пополам людьми в линялых платьях и тренировочных. Родная делянка выделялась. Таких было не много, поскольку кроме дощатого туалета на ней находилось подобие сарайчика, сколоченного Лешей из кусков фанеры, жести, линолеума и прочих подручных материалов, которые на первый взгляд для строительства не годятся. В сарае стояла разваленная подгнившая кушетка и хранился садовый инвентарь. При случае здесь можно было заночевать в сухую погоду, в дождь же импровизированная крыша безбожно протекала. Надя достала лопату, затянула потуже платок и принялась вскапывать жирную, шоколадного цвета землю. Пласты с дерном тяжело скатывались со штыка и ложились вверх исподним, обнажая корешки сорняков. Солнце жарило, и Надя то и дело останавливалась, чтобы передохнуть и обтереть с лица пот. Злость на весть мир и на Митьку в частности придавала ей сил в работе и уверенности в скором отмщении. Она машинально кромсала землю и думала о том, как чудесно проживет одна, станет богатой и накопает столько картошки, сколько Митьке и во сне не приснится. И тут сладкие мечты о картофельном изобилии вероломно прервал мужской голос, позвавший Надюшу по имени. - Ну что? Здрасте! - Надя выпрямилась, потирая пальцами поясницу и повернулась к заборчику из колючей проволоки, за которым стоял сосед Виталий Семенович - в джинсовых шортах, сандалиях и дамской панамке. Голый торс соседа покрывала седая растительность, похожая на тополиный пух. - Глянь, Наденька, что я нашел. Представляешь, так рано, и уже грибы пошли, - сказал сосед. Надя хотела было ответить, что грибами не интересуется, и ей нужно работать, но нехотя подошла к забору и уставилась на находку. Это был замечательный гриб. Беленький, с земляной корочкой на шляпке и розоватой юбочкой, только отлепившейся от краев и обнажающей нежные сиреневые пластинки. Стройная ножка гриба, вырванная из земли с корнем и запачканная ею, походила на пестик, каким толкут ягоды. Короче, совершенно дивная поганка. Гриб с такой внешностью просто кричал на все четыре стороны света, что он ядовит, и Надя, брезгливо потрогав его пальцем, отдернула руку. - Гадость. Выбросьте, Виталий Семеныч. - О Господи, Наденька! В тебе нет чувства прекрасного. Ты только посмотри, какая красота, какое совершенство, - заворковал сосед, глядя на гриб с плотоядным обожанием. - И там еще есть, совсем маленькие. Выросли на компостной куче, куда я в прошлый год навоз клал. Возьму на память, внуку покажу. Как Шурочка? - Ничего, потихоньку. Хочу в ясли отдать, да бабка не дает. Она одна, дети разъехались, ей внуков охота. Вот и возится с моей. Я ее за это подкармливаю. - Ну, ну, отлично. Ладно, я пойду, жена зовет. Виталий Семенович удалился, оставляя на разрыхленной почве разлапистые следы, а Надя вернулась к работе. Она копала, согнувшись, распрямлялась, потягивалась, присаживалась на край делянки, чтобы выпить воды из пластиковой бутылки, поднималась, опять копала, разбивала тяпкой комья, копала, распрямлялась, садилась, пила... И так, пока последние силы не улетучились в жаркий весенний воздух. Все это время ей не давала покоя отчаянная мысль. Она подкралась незаметно, и сперва показалась призрачной, невозможной, но постепенно приобрела все более четкие контуры, прочно поселилась в Надиной голове, упрямо стучась в каждую мыслящую клетку, а под конец выбралась наружу, превратившись в слова: “сварю суп”. Надя прикусила губу и села на землю прямо там, где копала. “Сварю и Митьке дам. Позову в гости, так, мол, и так, приходи на обед. Кто узнает, где он отравился? Может его Катька накормила, или мать сослепу что подсыпала. А если что - знать ничего не знаю, думала он съедобный, сама чуть не слопала.” Надя огляделась и, вскочив быстро, словно боялась растерять решимость, подбежала к колючке и крикнула соседа. Тот врубил лопату в землю, чтобы стояла, подошел, и между участками начался необычный торг: - Отдайте мне ваши поганки. Я из них отраву на мышей сделаю. Мыши одолели, а кошку кормить надо. - Отраву? Я вообще-то посоветовался с женой, и она сказала, что этот гриб можно есть. Он явно не бледная поганка, а все остальные грибы съедобны. - Да вы что? А мухомор? - Американские индейцы, к твоему сведению, из мухомора делали наркотик, вполне годный к употреблению. А так им только мух травить, на большее не хватит. Главное - как приготовить! - Ну, я вас прошу, не ешьте. Лучше отдайте мне, мышам. - Я и не собираюсь их есть. Я внуку. - Ребенка хотите отравить? Детям грибы вообще давать нельзя. У меня у одной знакомой... - О Господи! Да не есть! Показать хочу. Уж очень красивые. - А мыши? Я думала, думала, лучшего средства не найти. Я чего только не пробовала - ничего не помогает. Они даже стрихнин едят как миленькие. Ну, пожалуйста. - Хорошо, хорошо. Я возьму один, на память, а остальные, так и быть, забирай. Да смотри, поменьше вари, а то вся отрава выкипит. Домой Надюша прибыла, находясь в жутком возбуждении. Она сбегала к соседке, накормила дочь и отправила обеих на улицу, где старуха вязала, сидя на скамье, а девочка возилась в цветах. Заперев дверь, Надя разложила грибы на столе и села. Вот он, самый большой и красивый. Он зловещ, он убийственен, он сделает свое черное дело. За Митю Надюша была спокойна, ведь не бледная же поганка. “Потошнит, пронесет, поболит. Ну, в больницу свозят. Не на смерть же!” Высказывания соседа насчет съедобности грибов, рассеяли ее сомнения. Она взяла нож и принялась решительно чистить поганки. Вскоре суп был готов. Он получился наваристым, душистым, на покрытой масляными жиринками поверхности плавали кусочки лука, укропчик и лавровый листок. Надя накрыла кастрюлю крышкой и тяжко вздохнула. Легче на душе не становилось. Наоборот, сомнения вновь стали овладевать ее душой. Сделалось жаль Митьку. Представился он ей лежащим на больничной каталке с уставившимся в белый потолок стеклянными глазами и заостренным носом. Невидимая рука натянула на его лицо белую простыню, тело повезли по длинному белому коридору. Жуть! “А вдруг здорово отравится? Вот грех то будет! Пусть живет, хоть с Катькой, хоть с кем еще! На хрен он сдался? С ним что, легче было? То выпьет, то подерется. А Катьке только такой и нужен, она паинек никогда не любила.” Но тут Надя вспомнила невинное, вымазанное кашей личико дочери, которая теперь сделалась безотцовщиной, увидела себя, побирающейся в грязной заплеванной электричке, и бабку-соседку, лишенную прикорма и умирающую от голода в полуголой комнате, и мстительная ярость вновь вцепилась ей в сердце. Нет, так она этого не оставит. “Не достанься ж ты никому!” Твердой рукой от поставила кастрюлю на дальнюю конфорку, решив провести операцию на следующий день, поскольку еще предстояло отловить жертву и зазвать ее на обед. Открыв окно, она кликнула соседку. Однако ни ее, ни Шурочки в палисаднике не было. Надюша надела кофту, заперла квартиру и торопливо спустилась вниз. Квадратный двор с вытоптанной травой, обсаженный переросшими тополями, был пустынен. Только у покосившегося забора соседнего дома рылась, скребя сухую землю лапой, грязная собака с шерстью как мех старой искусственной шубы. Одно ухо ее было надорвано и походило на обкусанный блинчик. По двору распространялся несравненный запах капустной солянки. Пятиэтажки, построенные по периметру двора, славились тем, что проходя от подъезда к подъезду можно было разузнать, кто что готовит, у кого что убежало или подгорело. Запах бил в нос, но не был неприятен, с ним казалось, связано детство и юность, воспоминания о матери и некогда счастливой жизни вот в этих облупленных, давно не знавших ремонта домах. Надюша пошла вдоль цветника, засаженного голубеньким мышиным горошком, примулой и еще не распустившимся ирисом. Перейдя через дорогу, оказалась в парке. Там она и нашла своих - на сплошь заросшей одуванчиками полянке, у не работающего фонтана в виде губастой рыбы. Старуха кормила воробьев, кроша артритными пальцами сухой хлеб, а Шура, сидя в коляске, перевернутой вверх колесами, сосала печенье. Ее лицо выражало высшее блаженство, губы были выпачканы землей, на головенке вял венок из одуванчиков. Надя растаяла и, словно каясь за мрачные свои помыслы, бросилась к ним как девчонка и принялась целовать и тискать то одну, то другую. Когда стало вечереть, все вместе отправились домой. Бабушка пошла к себе, а Надя вволокла в квартиру коляску и упрямо упирающуюся девочку. За сим и не заметила, что замок закрыт не так, как по уходе из дома. И только увидев сидящего на диване у телевизора Лешу, опомнилась. - Ой, ты как? Ключи нашел? - Я же с утра мишку приносил. Давно уж нашел. Ты как, в порядке? - Да ничего. Сейчас руки вымою и покормлю тебя. Снимай свою кобуру, что ты в ней паришься. - Какое тепло от кобуры? И поел я уже, не суетись. - А что поел то? Ничего же нет. Я хотела тебе яичницу... Надя затихла и, приоткрыв рот, пристально посмотрела на брата. - Что... Что ты... Она стремглав бросилась по коридору, повернула на кухню, больно стукнувшись ногой о дверь ванной, которая вечно открывается и закрывается как бы сама собой, и прыгнула в кухню. Кастрюля. Крышка. Упав на кухонный стол, она принялась мерно раскачиваться с печальным клеканьем, а Надя, чувствуя только свое бешено колотящееся сердце, да распухающий на лодыжке синяк, наблюдала изрядно понизившийся уровень супа. Она никак не могла совладать с собой, собраться с мыслями. Смертоносное блюдо не могло испариться, вряд ли его похитила соседская кошка и, что еще вероятнее, Леша не стал выливать его в раковину. Он его СЪЕЛ. Горячо любимый брат, единственная родная душа, поддержка и отрада, был отравлен. Бесповоротно. Необратимо. Надюша напрочь позабыла, что у нее есть дочь, которая еще позавчера, при Митьке, была охарактеризована как единственная родная душа, отрада и что-то третье, не относящееся к теперешней ситуации. “Мама!” - Ты съел суп! Вытаращив глаза и растопырив пальцы, Надя возникла в комнате. Она была похожа на футбольного болельщика, чья любимая команда только что получила в свои ворота вражеский мяч. - Ну и что? Ты же всегда варишь и оставляешь на плите. Раз тебе жалко супа, не ставь. Леша выпрямился и сел, положив руки на колени. Губы его сжались и вытянулись в ниточку. На лице читалась обида. - Да нет! Дурак! Суп! Он из поганки! Отрава! Я мышей! Нет! Митьку! Господи! Надюша бросилась к братовым ногам и, пав на колени, заключила в объятия форменные штаны и стала страстно шептать что-то о прощении. Потом вскочила и бросилась вон из комнаты. Леша почесал затылок. Сестра была невменяема. Он не знал, что делать и потому решил подождать дальнейших событий. Тем более, что мысли его все больше обращались к собственному организму. В желудке бурлило, съеденный суп никак не хотел улечься и начать перевариваться. Спина похолодела, и какая-то тяжесть под диафрагмой не давала вздохнуть спокойно. “Суп из поганки. Что все это значит? Ей бы на юг съездить, отдохнуть.” Из двери показалась Шурочкина голова. Девочка с секунду покачалась и села толстой попой на вытертую ковровую дорожку. - Ня, ня, ня, ня... , - загундосила она, глядя хитренько на сомневающегося Лешу. - Не няня, а дядя, - машинально поправил он и почувствовал жжение во рту. Достучавшись до соседей, Надя вызвала по их телефону скорую, а затем, набрав Лешин номер, крикнула в трубку полным отчаяния голосом: - Леша отравился! Лешина жена, женщина уравновешенная и флегматичная, сперва не поняла, ей ли адресована фраза и, парировав, что это квартира, пыталась даже повесить трубку, но тут Надя назвалась и опять заголосила об отравлении. Уяснив наконец новость, жена тихо охнула и на том конце провода обозначилась умиротворенная тишина. Сколько Надя не кричала в телефон, что нужно срочно ехать, что вот-вот прибудет врач и, дай Бог, все обойдется, но все-таки нужно быть готовым ко всему, жена безмолвствовала. Ничего не добившись, Надя бросила трубку на рычаг. А Лешина жена, нелепая и беззащитная, лежала в глубоком обмороке, сжимая пухлыми пальцами трубку недавно приобретенного кнопочного телефона. Скорая приехала минут через сорок. Рыжебородый молодой врач, сложив губы в трубочку и водя им так, будто хотел почесать нос, принялся осматривать Лешу и параллельно чинил допрос: - Рвота была? - Н-нет. - Понос? - Н-нет. - Так что же было? - Я отравился. Вроде. - Откройте рот. Вскоре было принято решение о госпитализации, и все пришло в движение. На лестницу высыпало столько народа, сколько, казалось, отродясь не жило в подъезде. Толпа зловеще шушукалась, соря пеплом и растаскивая его драными тапочками по линолеумным квадратам. Испуганная бабушка, прижимая к груди Шурочку, бегала из своей коммуналки, где занимала крайнюю к туалету комнату, в Надину квартиру, рассредоточивая соседей по лестничной площадке. Отравленного возложили на носилки, и санитары с грохотом и руганью стали протискивать его в проемы дверей, застревая, ругались еще громче, а Надюша все голосила и, падая на носилки, затрудняла продвижение. Наконец врач - обладатель рыжей бороды и трубчатых губ, оттащил ее и пригрозил сделать укольчик. Санитары выбрались на лестницу, толпа расступилась, и процессия во главе с врачом, несшим железный чемоданчик и венчавшаяся безумной Надей с кастрюлькой для экспертизы в руках, потекла вниз по лестнице. Пройдя пролет, санитары выругались самым крепким образом, поскольку нести носилки оказалось невозможным. Леша был сослан с них и спустился сам, согнувшись и прижимая руки к животу. У подъезда под дружное оханье стариков его опять уложили и торжественно внесли в машину. Врач и Надя тоже погрузились, и “скорая”, хлопнув дверцами, тронулась в путь. Последнее, что увидела Надя, уезжая, испуганное, мертвенно-бледное лицо бабушки. В приемном покое все стало происходить без ведома потерпевших. Суп у Нади отняли и куда-то унесли, так что она на мгновение задумалась о судьбе кастрюли, которая неизвестно - вернется теперь или нет. Лешу сдали наподобие ручной клади с рук на руки, и в соседней комнате начали вновь его терзать на предмет ощущений, а потом поставили клизму. Больше Надя его не видела. Она сидела на обитом клеенкой топчане рядом с женщиной средних лет, на которую напала собака. Женщина держала под мышкой термометр, а на ноге ее была повязка, которая уже набухла от крови и грозилась вот-вот отвалиться. - Вы представляете? Иду я по Малой Плиточной. И вдруг на меня, такое, как медведь. Я со страху замерла вся, стою - не шелохнусь. А она - тяп меня за ногу - и бежать. Мяса сколько оторвала, до кости! Не кормят ее, что ли? - Наверное дворняга, - печально и безучастно сказала потерявшая вкус к жизни Надя. - Да нет, в ошейнике. Правда, грязная как черт, лохматая. Кровищи сколько нахлестало! - Женщина ткнула пальцем в повязку. Та плохо держалась, пластырь отмок и капли крови уже начали стекать к ступне, облаченной в стоптанную босоножку. - Эй, эй, нянечка! Скоро меня заберут? - завопила укушенная, увидев мелькнувшую в дверном проеме белую фигуру. - Сейчас, милая..., - донеслось из коридора и затихло. - Что же это! А вдруг она бешеная. Надо уколы делать, - не успокаивалась женщина, страдальчески глядя на Надю. Но та, не слыша ничего, кроме ненавистного слова “поганка”, ныне прочно поселившегося в ее рассудке, молча поднялась и вышла на улицу. Вестей о Леше на было. Она справилась пару раз, но никто ничего вразумительного ответить не смог. Сказали лишь, что делают промывание желудка, а анализы из лаборатории еще не пришли. Надя походила по больничному двору, усеянному окурками, дошла до родильного отделения и понаблюдала, как новоиспеченные папаши и бабушки привязывают к скинутым с верхних этажей веревкам полиэтиленовые пакеты с запрещенной снедью, а роженицы, лохматые и бледные, тянут пакеты к себе наверх. Солнце клонилось к закату, окрашивая небесный свод кровавыми и чернильными разводами, похолодало. Надя не чувствовала ни холода, ни экспрессии уходящего дня. Она шла и бубнила про себя слова самостоятельно придуманной молитвы, ибо не знала не одной настоящей. И еще очень ждала Лешину жену. Ждала и боялась. Как она объяснит ей, что брат отравился, съев ее стряпню? Но только она, жена, могла понять ее состояние и разделить весь ужас неизвестности, быть может утешить, и даже обвинить - заслуженно, во искупление греха. Когда плотные сумерки накрыли белеющее больничное здание и первый фонарь зажегся над крыльцом, некто хрипатый, вышел на улицу и громко выкликнул Лешину фамилию, бывшую когда-то и Надиной. Надя в мгновение оказалась в приемном покое, откуда толстая нянька с ведром, полным градусников и клизм, повела ее по бесконечным отнюдь не белым коридорам. Коридоры петляли, шли под гору и в гору, отклонялись от прямой. В них кипела своя, непонятная здоровому миру жизнь - громыхая адскими колесами проносились каталки в аппаратурой и пациентами, слонялись больные в безразмерных пижамах, у лифтов курил белоснежный и салатовый персонал, потрясая воздух безудержным гоготом. Все это было жутковато, и Надя, стараясь не отставать от няньки, почти бежала за ней. Решившись, на одном из поворотов, взяла ее за локоть и спросила дрожащим не своим голосом, боясь и одновременно желая услышать ответ. Ожидание совсем измучило ее. - Вы не знаете как он? - Кто? Нянька, пользуясь заминкой в движении, переложила ведро в другую руку. - Мой брат. К кому вы меня ведете. - Да что ж тебе не сказали? Ой, дочка. Женщина махнула рукой. И нечто такое безнадежное было в этом жесте, что Надя прошептала: - Он что, совсем плох? Я думала ему лучше. - Ничего, миленькая, все забудется. Уж и человек то не молодой. Всякому приходит конец. Крепись. Сперва тяжело будет, а потом полегчает. Справишься. А вот не сказала бы, что он брат, то ли ты так молодо выглядишь. Вот еще один поворот, там и палата. Ничего не поняв из объяснений няньки, Надя лишь почувствовала смутную тревогу. Брат старше. Старше только в одном случае становятся. Они остановились у глухих дверей и нянька, отворив их перед Надиным носом, как паж перед господином, сказала тихо, доверительно: - Вторая койка от окна. Иди, а то сейчас санитары прибудут, увезут. Опять не сообразив, куда именно увезут, и почему так сухо о живом человеке, Надя подошла к указанной койке и тут наконец увидела воочию, что человек как раз уже не жив. Усмотрев его осунувшиеся, поблекшие черты, показавшиеся страшными, мерзкими, она ощутила как нервы ее обмякли, захотела вскрикнуть, но лишь застонала и осела на пол. Единственное, что она четко запомнила, это то, что покойник не был Лешей. Очнулась Надя уже внизу. Вокруг суетился народ. Где-то вдали, словно в тумане, басовитый мужской голос отчитывал голос женский, испуганный и оправдывающийся. Надя почувствовала запах нашатыря, тяжесть в груди и смутный страх в душе. Леша умер. Или нет. Она умерла. И все из-за поганки. Из-за нее. Потом всплыла тщедушная, похожая на медузу надежда, что Леша, не могший так измениться сразу, все же жив. Он жив и спит после промываний и клизм. Надя села и осмотрела комнату. Это был чей-то кабинет. К ней подошел мужчина в белом халате, высокий, приятно пахнущий одеколоном, и, справившись о самочувствии, сказал, четко расставляя слова: - Мы просим у вас извинений. Произошла ошибка. Ваш брат жив и здоров. Пришли анализы, суп который он ел не представляет опасности для здоровья. Он сварен из шампиньонов. Правда, ранние грибы могут вызвать несварение, поскольку впитывают в себя все накопившиеся за зиму токсины. Но это не опасно. Если вы отдохнули, можете увидеть брата. Надя тихо качнула головой в знак согласия. Заявление о шампиньонах не произвело на нее никакого впечатления. Внутри у нее что-то тренькнуло как в сломанной музыкальной шкатулке, выскочила одна пружинка, вторая, звуки стихли, балеринка замерла, не закончив очередное па. А в глазах стояло мертвое лицо, и казалось Наде, что убила его она. Держать в больнице Лешу не стали. Не смотря на неурочный час, ему выдали форму и, выписав бюллетень на три дня, отправили с миром. Когда они вдвоем в полном молчании вышли на темную вечернюю улицу, то обнаружили там мечущуюся, плачущую Лешину жену. Ее крупное тело с несвойственной ему быстротой перемещалось в пространстве, будя дисциплинированных пациентов. Ее не впустили в двери, ссылаясь на позднее время и на то, что больной под такой-то фамилией среди тяжелых не значится. Из окна на первом этаже уже доносились мрачные просьбы не колотить в дверь бокса, но любящая жена не унималась. Увидев Лешу, она бросилась к нему, и вся ее фигура выражала одно только безмерное беспокойство: - Тебя положили в инфекционное! Что случилось? Леша и Надя безмолвно смотрели на нее. Наконец Леша вымолвил, обращаясь, правда, к сестре: - Никому не говори о том, что было. А то, не ровен час, Митька беленькой поперхнется, а обвинят тебя. Надя покорно качнула головой. - Только я никак не могу понять, почему у меня живот болел? Леша пожал плечами и, ободрительно похлопав Надю по плечу, подошел к жене, и они побрели в сторону остановки. Жена плакала, и Надя видела как она утирается платочком, а Леша, разводя руки как заправский рыбак, что-то рассказывает ей. Видимо, что гриб попался большущий. Когда они скрылись из вида, Надя повернулась и пошла в другую сторону. Она оказалась на незнакомой, хорошо освещенной улице. Мимо шли прохожие, Надя не знала, как попасть домой. В этом новом районе она была первый раз в жизни. И боялась спросить, словно люди могли о чем-то догадаться, задай она им вполне невинный вопрос. Вот вроде бы все кончилось, все хорошо, жив Леша, жив Митька, успокоилась Лешина жена, а бабушка наверное уже уложила Шурочку спать и смотрит с соседкой рекламу зубной пасты по телеку. Никто не обвинил ее, Надю, в отравительстве, не ткнул пальцем, роняя жестокие, но справедливые слова. А ведь как плохо все могло кончиться! Надя множила в уме хорошее, но оно казалось несущественным, блекло, растворялось, и на ее месте возникала нечто, похожее на рану, запекшуюся черной желчью, от которой навсегда останется шрам, клеймо, несмываемое, хоть и искупленное мукой совести. С тех пор Надюша перестала любить супы, ходить за грибами и каким бы то ни было образом общаться с Митькой, своим бывшим мужем. Леша по прежнему заботился о ней и Шурочке, и они ни разу не вспоминали историю о поганке. |