Взгляни внимательно, и увидишь, что все вокруг тебя - в непрестанной вражде: пылинка воюет с пылинкой, как вера бьется с неверием. Джалал Ад-Дин Руми Сабар не знал, сколько было и сколько осталось у него таких дней, желанных и безрассудных, - как зерна с разорвавшихся четок, сыпались они на него по воле Возлюбленного. По утрам они больно кололи беспечными лучами и наполняли комнату кислым запахом нечистот, выплеснутых ночью на покорные улицы. В послеполуденные часы они выжимали скудные капли пота из его терпеливого тела. Потом, на мгновение вспыхнув закатом, они угасали, как огонь в дворцовом храме царя Хозроя. Это была просторная комната с двумя высокими окнами и потрескавшимися стенами. По ним ползали печальные ящерицы, которым, наверное, была известна тайна бессмертия. Всю мебель в ней заменял древний взлохмоченный матрац - он лежал на облезлом полу у самой темной из стен. Но Сабар редко опускался на него и еще реже кутался в шерстяное одеяло. Он привык часами сидеть на корточках, забившись в угол, прижимаясь спиной к стене. Часто, ощущая позвоночником ее обетованную твердость, он представлял ствол пальмы, оберегавшей Марьям в болезнях рождения. На потолке кем-то, кто раньше ждал здесь своей судьбы, было нарисовано распятие. Бесхитростно выведенные углем линии креста были прерывисты и неровны, лицо Иса напоминало лицо усталого ребенка. Целыми днями Сабар рассматривал изображение пророка скрывающих. Он понимал, что ничего не ждет его, кроме страдания, и был спокоен. Он уже знал, что страдание и боль на Земле только для того, чтоб явился смысл истинной радости. Господь земных обитателей не может не говорить нам и о прекрасном, и об уродстве. И не познав зла, не поймешь, что такое добро. Он помнил: в этом мире вокруг каждого, даже самого малого сокровища извиваются тысячи змей, а чтобы сделать один-единственный шаг по тропе Любви, нужно пройти многие фарсанги по дорогам несчастья и скорби, за мгновение единения платишь годами разлученности. В одном из углов была расстелена газета и на ней лежали грязно-зеленые комочки гашиша. Когда, после нескольких сосредоточенных глубоких затяжек, он вновь откидывался к стене, легкие щекочущие волны бежали по его венам от головы к кончикам пальцев, а потом срывались в пропитавшийся сладким, ни с чем не сравнимым запахом воздух, чтобы снова налететь на Сабара. Если доза была слишком сильной, перед глазами появлялись красно-огненные пятна, его захлестывал гул, какой можно услышать, приложив к уху морскую раковину. Сотни невидимых камней колотили изнутри по черепу, пока не начинало казаться, что лоб его уже треснул и что эта трещина растет, и тогда приходил бесконечный, безобразный страх, а за ним - тупая слабость и сильная дрожь во всем теле. Иногда он проваливался в какую-то пропасть и медленно падал, широко раскинув руки. Влажные мягкие скалы, изгибаясь, катились перед ним, часто наталкивались на Сабара, и тогда он упирался ладонями в скользкие камни. Казалось, он будет падать так вечно, но он опускался на дно, которое, не переставая, двигалось и то уходило из-под него, то подбрасывало Сабара, стараясь извергнуть чуждое тело. А потом он рассыпался, словно пыль, поднятая благородным скакуном. Сабар давно перестал молиться, ибо молитвой стало все его время. Даже когда он шел в лавку пекаря в соседнем квартале, когда потом разламывал пористый хлеб - всегда сердце его искало необъяснимое. Но что если его вера - самообман, как и вера миллионов других? Что если в ней он ищет только успокоение и надежду? Я ли жду Мягкосердного, или это мой страх и слабость домогаются Его Милости? Какая тогда разница между Другом и опьянением, между Творцом его мыслей и гашишем толпы? И допустимы ли такие слова - свидетельства жалких сомнений? Сколько бесов уже успели породить его незрелые мысли? Может быть, и тысячи добрых дел не перевесят ада, созданного его мудрствованиями и дерзкими вопросами? И есть хоть что-нибудь, кроме гордости и агонии сердца, в моей осведомленности? Наконец, после долгих усилий, он начинал следить за Кистью Художника, любить правду Ее полета. Кружась часами голым по комнате, он научился различать трепет единственной струны арфы мира. Но потом вдруг кто-то отнимал его радость, и он снова видел себя в числе ожидающих. Стыдясь своей наготы, Сабар забивался в угол и плакал, как плакал, когда еще не думал, что истинная вера - не отдых и безопасность, а жертва и боль, и не знал, наделен ли он верящим сердцем, когда жил в другом городе у границы с Великой Империей, неподалеку от голубых, никому не принадлежавщих гор. Там у него была семья и лавка на базаре. Сабар был неудачлив в торговле: денег едва хватало, чтобы прокормить жену и троих детей. В юности он изучал теологию и собирался поступать в медресе в Каире. Но потом он унаследовал магазин своего отца и остался в родном городе. Он любил вместе со старшим сыном Юсуфом приходить туда утром, поднимать жалюзи, стряхивать пыль с полок, поливать улицу у дверей. Ему нравилось сидеть на ступеньках у входа, поджидая покупателей, и следить за тем, как краски дня менялись вокруг него. По утрам, когда на всем еще лежала прозрачная бирюзовая пелена, он любил находить над плоскими крышами ярко-синее небо. В полдень оно бледнело, поднималось высоко над городом и тогда особенно приятно было брать у проворных мальчишек холодную воду. Солнце проходило как-то стороной, описывая полукруг над рыночной площадью. Если покупателей не было, он замирал, стараясь уловить миг, когда в самой глубине, где, сталкиваясь, проникали друг в друга непостижимые сферы, что-то вздрагивало и небо тотчас становилось другим. Постепенно стены домов из серовато-белых превращались в густо желтые с красноватым отливом, будто капли сандала растворялись в воздухе. Господь заставлял удлиняться тени и уже совсем по-другому шумел рынок. Сабар редко оставался в лавке до захода солнца: что-то невыносимо едкое находил он в первых минутах самодовольства электрических фонарей. Фонари были не способны плавно меняться: они могли только загореться и так же резко погаснуть. В них не было медленного мудрого движения, которым исполнена природа. Наверное, поэтому их свет напоминал Сабару о смерти, смерти неестественной, чуждой таинству угасания. Он почти всегда засветло приходил домой и, совершив намаз-и шам, весь вечер проводил с семьей. Сабар не интересовался политикой. Он не выписывал газет и почти не смотрел телевизор. В редкие свободные минуты он читал Коран и стихи просветленных. Но Сабар знал, что их могущественный сосед давно недоволен его страной. Об этом говорили повсюду. И когда президент обратился с призывом быть готовыми к войне с врагами Ислама, это ни для кого не было неожиданностью. Но у людей всегда больше надежд, чем одна, и поэтому надвигавшаяся гроза казалась чем-то далеким и невозможным. И даже когда войска Великой Империи подошли к границам их маленькой страны, Сабар все еще не верил в опасность. Каждое утро он по-прежнему открывал лавку, как и раньше, созерцал свет Магомета и каждую ночь, как и в первые дни после свадьбы, исступленно искал близости с женой. Засыпая, он слышал, как лунные потоки растекались по стенам его комнаты, постели и начинавшим морщиниться грудям Лейлы. И он никак не хотел признаться себе в том, что небо его города стало другим, что каждая минута его жизни уже отравлена ожиданием. Александр проснулся рано, когда полумрак еще лежал над морем. Тихо, чтобы не разбудить детей, он насладился сонной женой и вышел на палубу. Матросы заканчивали уборку, из шлангов еще сочилась вода и крепко, совсем по-домашнему пахло мокрым деревом. Александр перегнулся через релинги. Предрассветные тени бежали по бледно-голубому корпусу лайнера. Но вот первый луч преломился о нос судна, повис в воздухе, густой дрожащей струей ушел в море и тотчас разлился вдоль борта. “Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос”,- жмурясь, прошептал Александр. Во время своего отпуска он часто встречал восход. Поднимаясь по трапу, он научился угадывать его цвета и то, как будет наполняться солнцем холодное небо. Может быть, поэтому утро тогда показалось ему обычным и пресным, и чтобы лучше ощутить его вкус, он заказал бутылку "Короны" в баре на корме у бассейна. “Эос, покинувши рано Тифона прекрасного ложе, На небо вышла сиять для блаженных богов и для смертных”,- он вдруг почувствовал совершенство этих давно знакомых слов и попросил принести еще одну бутылку. Опустившись в плетеное псевдотропическое кресло, Александр рассеянно разглядывал берег. Там, среди коричнево-красных гор и белых минаретов, должен был закончиться пятнадцатидневный круиз. Он подумал, что хорошо было бы не опьянять себя из уважения к законам этой земли. Он вспомнил первые дни путешествия - сумбурные Афины, навязчиво экзотичных эвзонов у президентского дворца и восхождение на Акрополь - словно остов чужого, космического существа, возвышался он над городом. Александр вспомнил, как вечером на палубе, отплывая из Пирея, он долго собирал увиденные за день мраморные осколки в одно целое, пытался рассмотреть в них город Фидия и Платона, и только больше убеждался в несоединимости времен, в том, что эти надменные памятники нечто совсем другое, может быть, даже враждебное современному миру. Лайнер ворчливо выбирался из гавани и огни берега, словно освещенная луной чешуя дракона, медленно погружались в черные воды. Потом они проходили Мессину, где между двух берегов носились недобрые ветры. Все вокруг говорило о неминуемом и запредельном, и тучи, словно продолжения темных гор, нависали над узким проливом. Слева вдали была видна Этна. По кирпичному краю её вершины еще скользил день, но дымчато-синие склоны уже обратились к ночи. Там, много столетий назад, такой же ночью, к кратеру вулкана шел длинноволосый старик в пурпурных одеждах. За грехи он был изгнан из собрания блаженных. Триста веков положил ему Зевс в наказание, триста веков немыслимых превращений, триста веков скитаний и отчаяния. Он был румяным юнцом и пугливой девой, бессловесной рыбой и жалоносной змеей, ширококрылым орлом и беспокойной чайкой, высоким кипарисом и плющом вокруг деревьев. Он прошел много воплощений прежде чем стал Эмпедоклом из Акраганта. И приняв эти новые оковы, он попытался открыть людям часть из того, что было ему ведомо. Он учил их, что в небе, на земле, в огне и в волнах Океана - везде идет борьба между демоном разлада Аресом и Эросом, созидающим гармонии. Смертное станет бессмертным и в пыль превратятся тиранны. Он убеждал своих строптивых друзей не бояться смерти, ибо в вечном возврате скрыт смысл мирозданья. Наши желания, надежды, тревоги, минуты вдохновения и годы труда, ночи познания и печали, мятежный гений и злые мысли - все вновь обретет дороги. Он спас родину от власти деспота и поветрий чумы, великим напряжением духа вернул к жизни умерших, и люди любили его и даже почитали в нем бога. Но в ту ночь он услышал голос, он узнал, что все кончено, что он может вернуться. И потому он был так безудержен в своем восхождении. Пеплом рассыпались камни под его ногами, липкое обжигающее марево обволакивало тело, и порой ему казалось, что он растает в нем, не достигнув вершины. Еще ни одному из смертных не было дано вынести жар, исходящий из вулкана. Но прежде чем восток был завоеван зарей, он встал над кратером. Одежды его уже начинали тлеть, пламя внизу слепило, и поэтому он едва ли успел насладиться победой над формой человеческого тела. В жаркий полдень, когда всё на цветущей Тринакрии ищет тени и отдыха, и даже быстрые мысли любомудров становятся тяжелыми и неподвижными, его друзья очнулись от опьянения. Блуждая пустыми глазами, они долго бродили вокруг Этны, но нигде не нашли Эмпедокла. И тогда они поняли, что он получил прощение и поспешили принести ему жертвы. Уже следующим утром Александр был в Неаполе. На пересечениях улиц, словно ожившие языческие кумиры, стояли торговцы открытками, поддельными часами и бижутерией. Это были высокие, тощие африканцы, наверное, всегда полуголодные, каждую минуту готовые, подхватив свой товар, бежать от полицейских. Они что-то бессвязно пели, громко по-английски выкрикивали цены и с детским наслаждением отпускали недавно заученные местные ругательства. Были среди них и опустившиеся итальянцы, словно змеями, обвитые дешевыми ремнями. От наркотиков они едва стояли на ногах, но ни на миг не сомневались в своей неотразимости и настойчиво предлагали себя туристкам. Они ездили в Помпеи, где кульминацией экскурсии был указующий фаллос на дороге к покинутому дому терпимости. День спустя он увидел поглощенную веселой усталостью толпу у фонтана Trevi и удивительное смешение хрестоматийных историй времен Октавиана с кадрами из приторных, слишком изысканных и колоритных фильмов. Он вспомнил, как стоял перед великим Собором, и там, на площади Святого Петра, среди разноязычного гама тысяч людей ему показалось, что он слышит торжествующий Голос. Вернувшись из Рима, он долго гулял один по набережной Чивитавекьи, отыскивая в душистых, чистых сумерках молодых итальянок. И здесь, поздним вечером, когда бледно-желтые стены домов припортового квартала окрасились в сине-сиренево-зеленый цвет южной ночи, он впервые за долгое время вспомнил Диотиму. Так в шутку он называл девушку, которую любил давным-давно, когда еще не был женат, жил в провинции и преподавал классическую филологию в престижной гимназии. Место моего безумства, где я уже побывал однажды, в самом начале пути. Как вернуть мне его? Что еще могу я отдать в обмен на это возвращение? Чтобы испытать мою крепость дал мне разум Похититель Сердец. Избавься же от него. Сотри свой самонадеянный рассудок. Выпей яд и выплесни воду жизни. Бежать от всего удобного, всегда, везде! Пусть мое сердце обретет ноги! Искать боли, боли и голода, унижения и нищеты. В каком бы ты ни был состоянии, жажди! Жажди постоянно воды, о человек сухих губ! Стать стремительным и несуществующим, ибо кто, кроме Живого, поймает ветер. Оставить позади свои умствования и знание - они не нужны в мире Истины! В то утро Сабар проснулся в саду, окруженный розами и гиацинтами. Их аромат взволновал его ноздри. Он налил в невидимый, тающий в ладони стакан царского вина радости и долго пил из него, пока влагой не наполнилось его тело. Теперь я свободен, свободен от целей существования! Но так ли прям мой путь, как хотел того Художник? И не похож ли я сейчас на фигляров распутства? Только низкие натуры ищут опьянения. Благородным в пути не нужен гашиш. Значит, я недостаточно силен, чтобы принимать дары от Виночерпия набожных. Возносящий ли говорит сейчас со мной? Как знать! Ведь даже Его Свет доходит до земли искаженным. Город Сабара давным-давном захватили спустившиеся с гор полудикие племена. Здесь, в Райской долине, им удалось создать государство, рвавшееся к господству и разбою. От набегов его грозных в нападении армий трепетали окрестные селения и старались умилостивить их богатой данью. Из-за вынужденной щедрости соседей предки Сабара становились все более алчными, жестокими, влюбленными в себя и свою силу. Дым сотен сожженных аулов сделал непроницаемыми их сердца, все тяжелее им было отличать добро от зла и уже невозможно было не покориться Иблису. Шли годы, менялся мир, но люди из Райской долины оставались неизменными в своих привычках. Грабеж по-прежнему считался делом доблестным и теперь самые отчаянные из них вместо породистых скакунов пригоняли сверкающие “линкольны”. Как и раньше, они не верили в воздаяние и, совсем как в былые времена, их боялись и ненавидели соседи. А у Великой Империи появлялось все больше предлогов, чтобы наконец подчинить себе новые земли. И вот в один из дней, перед заходом солнца, когда Сабар вернулся домой, голос радио разорвал вечерний воздух на тысячи осколков, словно высоко в небе лопнул, раскалившись, священный светильник, забрызгав все вокруг кипящим маслом. Город узнал, что войска Империи перешли границу. Президент поклялся, что враги будут остановлены, что улицы столицы останутся неоскверненными, но в полдень следующего дня уже слышна была глухая канонада. Сабар запер лавку и поспешил домой. На улицах раздавали оружие. Он увидел, как тринадцатилетние мальчишки получали автоматы, и затрясся от негодования. Было ясно, что город готовится к смерти, но Сабар еще раз попытался прогнать эту мысль и только покрепче прижал к себе сына. Дома Лейла рассказала, что его искали и что в семь часов утра следующего дня он должен быть в ближайшей школе. И даже тогда Сабар не хотел поверить. Он решил, что утром жена и дети покинут город и долго собирал их. Вечером он вышел поговорить с соседями, канонада почти стихла и к нему постепенно вернулось спокойствие. И засыпая в ту ночь, он чувствовал себя готовым к тому, что ждало его утром, и просил у Одаривающего всего несколько часов отдыха перед новой для него работой. “День дан нам для проявления”,- повторял он тогда. А над крышей его дома застыл тревожно белый, безукоризненный круг полной луны. Жадно всматривалась она в окна. Проснулся Сабар от звона вылетавших стекол. Они с Лейлой вскочили с постели и тут же упали на пол: где-то совсем рядом взрывы рыхлили улицу, высоко подбрасывая клочки асфальта. Их дом дрожал и Сабару показалось, что его стены уже ползут вниз. Они вбежали в детскую. Его младший шестилетний сын громко плакал и от его крика Сабару впервые за эти дни стало страшно. Сабар никогда не служил в армии, никогда не держал в руках оружия и совсем не знал, что нужно делать, когда вокруг тебя медленно рассыпаются стены твоего дома. Он помнил только одно: чтобы ни случилось, не приближаться к окнам. Напротив горел пятиэтажный дом, в котором жили друзья Сабара. Он горел почти бесшумно, так, что пожар казался никак не связанным с грохотом выстрелов и разрывов. Поглотив все внутри, огонь, рвался из неузнаваемых окон, обнимал черные стены, тянулся вверх, стелился по крыше. И Сабар на мгновение ощутил величие и торжественность пламени... Он подумал, что, наверное, оставаться здесь небезоопасно. Где-то рядом слышны были голоса бежавших в подвал соседей. Внезапно что-то подтолкнуло Сабара. Согнувшись, он проскочил расщелину окна, вернулся в спальню, быстро собрал попавшиеся под руку вещи, отыскал немного денег и золотые браслеты Лейлы. Через несколько минут они были у входа в подвал. Жена уже стала спускаться, увлекая за собой младшего сына, но Сабар вдруг вырвал его у нее и бросился на улицу. Лейла пронзительно закричала и кинулась за ними. Переступив через порог, Сабар на миг замер в сомнении: так необычна была улица, на которой он родился. Ему опять показалось, что он спит, а значит, его волнение напрасно и самое страшное, что может быть - это дурное настроение утром. Он подумал, что все это необходимо поскорее оборвать, выпрямиться и подставить свое тело под прерывистые огненные нити. Но он не сделал шага вперед, а пригнулся еще ниже. Он знал, что нужно обойти дом, передвигаясь вдоль стены, и выбраться в извилистый, взбиравшийся на гору переулок. Юсуф понял его, испуганная Лейла притихла, прикрыв собой дочь, и они осторожно, полуползком, потянулись за Сабаром. Мгновение ока понадобилось Пророку чтобы облететь мир - вечность шел Сабар к краю родной стены, недоступному и ровному, как горизонт. Тогда у него не было страха, только упорство и желание увести семью от свинцового вихря. Наконец Сабар вдавленным в камень плечом ощутил ребро дома - стена кончилась, он провалился в темноту переулка. Что-то шептало ему, что только здесь для них может быть спасенье. Пробежав несколько десятков шагов вверх по узкой мостовой, им удалось укрыться в глубокой, едва выглядывавшей из-под земли нише, откуда видна была одна из стен их дома. И только тут, отдышавшись, Сабар почувствовал, что земля дрожит и лязгающий скрежет бьется где-то внутри ее. Сабар понял, что гусеницы танков сметают пыль преданий с улиц его города. Металлический грохот усиливался, настойчиво искал выхода и вдруг ударил фонтаном из дома Сабара. Сначала камнями брызнули верхние этажи, подпрыгнула и перевернулась крыша. Сабар подумал, что туда больше не будут стрелять, что снаряды или бомбы не полетят в уже испытанную мишень. Но гнев чуждых армий почему-то выбрал именно эти стены. Снова и снова в дом что-то врезалось, неуклонно искажая его очертания. Сабар не мог понять, нетронуты ли его комнаты, или, может быть, они уже вывернуты наизнанку и разбросаны по соседним улицам. А потом дом пошатнулся, едва уловимая зыбь пробежала по его стенам и он стал осыпаться. Сабар знал, что сейчас ему нельзя искушать судьбу, а лучше быть на дне ниши, рядом с женой и детьми, защищенным от безрассудства оружия. Прямо перед ним падали камни - свидетели его детства, но он завороженно следил за тем, как вниз полз его дом, освобождаясь от умышленности своей формы. И когда все, что многие годы наполняло часы Сабара от заката до восхода солнца, смешавшись, улеглось в один дымящийся курган, он еще долго всматривался в его подвижные контуры. Бой продолжался и сквозь его грохот уже слышен был стон ужаса и отчаяния - первый вестник небытия, надвигавшегося на тех, кто навсегда остался в подвале. Это было летом, когда учеников отпустили на каникулы и двенадцать недель он мог полностью отдавать себя перечитыванию античных авторов. Он просыпался рано, обливался холодной водой и по восемь часов работал над переводом писем к Луцилию. Все это можно было бы считать идеальным, если б не постоянное мучительное ощущение одиночества. Стоило Александру отвлечься от книг и гимнастических упражнений, как его тотчас сдавливало проклятие острого непокорного желания. И потом, когда он вновь углублялся в любимые фолианты или принимался отжиматься от пола, сквозь стиснутые нервы к нему просачивалась мысль о том, что он один и что в ближайшую ночь перед ним опять не распахнется уступчивое, мечтающее о нем женское тело. Самыми страшными были минуты перед сном, когда он уже не мог читать и вспоминал тех, кто был с ним раньше. Тогда все прошлое начинало казаться намного ярче и безупречней, он давал себе слово, что утром наберет номер какой-нибудь из своих прежних, пока еще доступных знакомых. На следующий день ему с трудом удавалось сдержать себя, чтобы не нарушить единственного правила своей жизни - никогда, что бы ни случилось, не возвращаться к тому, что уже прошло. Давным-давно, еще в школьные годы, он разделил женщин на 10-12 видов и потом проходил каждый из них, как средний студент изучает университетские курсы: некоторые доставляли ему много радости и волнения, другие надоедали уже после двух встреч. А к 25 годам они начали повторяться и разнообразие неумолимо уходило из его жизни. Намного легче Александр чувствовал себя, когда оставлял свою рукотворную античность и выходил на улицу. И там, однажды, в полдень, из длинной цепи кафе он нечаянно выбрал одно, в подвале дома эпохи модерна. Он вспомнил, как быстро спустился по неудобной лестнице и оказался в небольшом, сумрачном зале. Бармен с серьгой и шестидневной щетиной кивнул ему. Там было несколько круглых столиков, за одним из них сидели двое тучных, коротко стриженных мужчин - они ели двух огромных омаров. Он даже вспомнил, как потрескивали разрываемые клешни, мелькали золотые зубы, поднимались кружки с пивом. Он вспомнил упрямый гул вентилятора, музыку неизвестного направления, одинокую пепельницу на столе. Он вспомнил, что к нему тотчас подошла официантка и все это вдруг смешалось, помутнело, расплылось и оборвалось, словно расплавившаяся пленка в старом киноаппарате. Лицо ее было простым и милым, всегда готовым бесхитростно улыбнуться, и, наверное, она охотно исполняла самые разные желания своих знакомых. Глаза она старалась держать полуприкрытыми, но они часто вспыхивали из-под густых, длинных ресниц, и он едва смог сделать заказ. Когда она возвращалась к стойке, Александр представил тесное белье, впившееся в ее тело, красные полосы, которые остаются от него на коже и то как кто-то привычно целует их по вечерам, не давая ей прнять душ после работы. У него свело скулы от негодования. Он подумал, что она, наверное, спит с кем-нибудь из пожирателей омаров, что она малообразованна и речь ее неграмотна, полна глупостей. Александр вспомнил, как потом, час спустя, совершенно свободный от сомнений, он нес ей розы и как широко открылись ему тогда ее глаза. Потом он узнал, что никто никогда не дарил ей так много цветов. Она почти всегда молчала, тихо улыбалась и скрывала от него беспокойные, непослушные ей глаза, как прячет факир свою любовь. Когда он приближался к ней, она просила не торопить ее, и Александр задыхался от желания. А потом однажды, когда они собирались пойти в театр, он зашел за ней. Она только вышла из ванной и была в маленьком, вероятно, доставшемся ей по наследству, едва застегнутом халате. Он почувствовал, как глубоко и тревожно дышит ее влажное тело. Она попросила подождать, сказала, что скоро будет готова, но он вдруг обнял ее. Она что-то испуганно шептала, а он судорожно искал диван, высвобождая из тесных петель последние пуговицы. Потом он долго смотрел на нее и никак не мог поверить в то, что видит ее обнаженной, что все, о чем он мечтал, так близко к исполнению. Она была выше и крупнее его; Александра слегка смутил обращенный к нему лошадиный изгиб ее спины. Невольно он вспомнил вольеры в зоопарке и поначалу даже боялся, что не справится с ней, захлебнувшись в бесконечности... Александр вспомнил, как громко хохотал в тот вечер и не мог объяснить ей своего смеха, как в полночь они танцевали посреди комнаты, как вместе бегали в душ и долго купали друг друга, как скользило мыло по ее крепким широким бедрам и как он подставлял лицо под стекавшую по ее животу пену, как суетливо они что-то готовили и ели на кухне и как потом снова сливались друг с другом. Они виделись каждый день. Диотима жила высоко и он помнил, как бежал к ней по сырой, безучастной лестнице, нетерпеливо расстегивая рубашку, и как радостно ныло его тело. Дверь ее всегда была не заперта - она знала, что он рядом и ждала его в коридоре. И он сразу же набрасывался на нее. Лето было жарким и иногда они не успевали добраться до дивана... Он помнил, какой была она потом. Что-то невозвратно эдемское было в ней, когда она, голая, немного наклонив вперед голову и приподняв плечи, сидела на истерзанной простыне, невинно раздвинув вытянутые ноги. И он потом долго целовал мокрые теплые вмятины на постели, с жадностью губки впитывая в себя запахи ее тела. Он помнил, как по утрам ранние, иссеченные дрожащими листьями лучи, повторяя обычный путь его губ, пробегали по ее щиколоткам, касались колен, освещали особенно притягательную ямку пупка и ложились на кончики ее грудей, сменяя их ярко розовый цвет на неуловимую прозрачность. Он помнил, как потом они шли на рыбный рынок, как набирали колючих креветок, пахнущих предрассветным морем, как на кухне пытались изобрести что-то изысканное и смеялись над своим неуменьем. Каким-то счастливым горячим туманом растекались перед ним часы сиесты: звуки за окном были приглушены и сонливы и все все вокруг постепенно заполняло ее сосредоточенное, отрывистое дыхание, словно она боролась с чем-то запретным внутри себя. А потом вдруг на миг замирала - и ее крики ненадолго разгоняли отяжеленный зноем воздух, пугая притихших, алчных к чужой жизни соседей. По вечерам они часто уходили в город и с ней ему впервые удалось почувствовать себя частью праздного, многоголосого движения. Иногда они выбирали кафе поменьше, заказывали что-нибудь легкое и недорогое и почти все время проводили на зыбком многоугольнике танцевальной площадки. Он вспомнил один из последних дней августа, когда они условились встретиться на диком пляже. Он пришел туда первым. Было жарко и пустынно. Небо казалось усталым от перезрелого за лето солнца. Он долго ничком лежал на песке, жестком, как мускулы какого-то первородного чудовища. Он думал, что влечение его скоро пройдет, что ему почти не о чем говорить с ней и что им все труднее будет заполнять время между оргазмами. Ещё немного - и она наскучит ему. Необходимо разорвать эту связь, пока все не зашло слишком далеко. Он пытался избавиться от этих мыслей, не понимал, откуда берутся они и почему это происходит здесь, где все вокруг залито неизменным в своей нежности голосом моря, но не успел, и его поцелуй, когда она тихо подошла и склонилась к нему, был фальшив и бессилен. Он вспомнил, как тяжело им было тогда, как терялись их нестройные редкие слова в плеске прибоя, как он боялся обнять ее, но как случайно его нога коснулась ее и снова он ощутил внутри себя что-то сверляще-жгучее, тоскливое, и как, не выдержав, бесстыдно сплелись их тела на пропитанной солью подстилке. Он вспомнил, что она как-то по-особому молчала в тот вечер, и, наверное, ночью не испытала с ним наслаждения. Утром им было неловко, они не одевали друг друга и спешили расстаться.Прощаясь, он сказал ей что-то поддельно-небрежное, искусственное, как аромат зубной пасты. Больше они не встречались. Она стала избегать его, в гимназии начались занятия и несколько недель он не мог застать ее дома, а бармен в кафе, манерно жеманничая, объявил, что она оставила их и, противная, даже не сказала, куда уходит... А потом, уже поздней осенью, когда неторопливые дожди смыли с улиц последние воспоминания о лете, он увидел Диотиму вместе со слоноподобным телохранителем хозяина единственного в их городе кабаре. Там, быть может, она и получила работу. И он догадался, что тогда, на пляже, она услышала его трусливые мысли. Чтобы подавить вдруг подступившее отчаяние, он начал встречаться с не в меру искусной и податливой матерью одного из своих учеников, но мысль о том, чтобы лечь с ней в постель, вызывала в нем отвращение. И очень долго у него ни с кем не могло быть последней близости. По вечерам, после скучных, напрасных свиданий, он оставался один, бесчувственно перелистывал любимые книги и говорил с Диотимой. В те вечера он понял, что только его тело знало какую-то правду и что эту правду предал его робкий ум. Тоска о Нем - свет в моем сердце. Скрижали Его закона - книга в моей груди! Моя свобода - быть Его флейтой, принадлежать Его губам. Его удары - жемчуг, Его Суровость - мое спасение. Надежда моя - растаять, как тает снег, увидев Солнце. В укрытии семья Сабара просидела весь день и почти всю ночь и только под утро, когда шум выстрелов сделался привычней и отдаленней, они рискнули перебраться в погреб ближайшей майханы. За его мощными стенами уже давно пряталось несколько семей, скудный воздух был пропитан зловоньем и Сабар с раздражением заметил автоматы у сыновей хозяина харчевни. Там он узнал о том, что прошлой ночью войска Великой Империи обошли наспех возведенные позиции повстанцев и ворвались в город. В первые минуты они почти не встретили сопротивления и быстро расползлись по северным пригородам, но очень скоро очнулись ополченцы и тогда кровь хлынула на разбуженные улицы. Один из вооруженных парней рассказывал, что он видел, как, ярко вспыхнув, исчезла мечеть, как горели танки неверных, как их парашютисты, позволяя себя убить, падали от пуль солдат Ислама, и как, охваченные пламенем, вываливались из пылающих бронетранспортеров. Значит, это были люди, низкие, исполненные подлости, но все же люди, сотканные из уязвимой плоти. Рассказчик был невероятно высокого роста, сутул и широкоплеч, говорил он глухо и монотонно, точно машинально повторяя слова молитвы, а глаза его были далеко, все еще там, среди обращенных в дым человеческих тел. Его богатырские руки беспокойно лежали на автомате и каждый раз, когда он говорил о смерти, широкая, как лист пальмы, ладонь сжимала черный серповидный рожок. Рядом с ним Сабар чувствовал себя неуютно. Он понял, что жизнь уже ушла из груди этого человека, что он - призрак, который случайно задержался на земле и, не задумываясь, заберет с собой всех, кто окажется рядом. Но только Сабар понял это. Лейла и другие женщины прониклись уважением к бородатому гиганту, безнадежно уверовав, что он защитит их от попиравших святыни. В мужчинах его слова разжигали радостное предвкушение схватки, они взволнованно ёрзали, посылали проклятия врагам и уже очень скоро даже увалень пекарь видел себя в рядах сражающихся. Кто-то нашел допотопный радиоприемник. Из него, после долгих усилий, удалось выдавить голос городской радиостанции, который рассказал почти то же, что и великан с автоматом, и еще, что с гор спускаются десятки тысяч воинов, и призвал всех браться за оружие и убивать захватчиков. Они узнали, что верховный муфтий страны объявил джихад и что солдаты Великой Империи отступают, что уже есть пленные и захвачено несколько танков. Это сообщение было воспринято с воодушевлением, мужчины засуетились. Один из автоматчиков, забравшись на пустой ящик, стал у окна под самым потолком. Он поклялся, что пристрелит первого, кто приблизится к их пристанищу. А между тем бой наверху усиливался. И чем громче становились разрывы, тем бездумней и решительней делались мужчины в погребе. Сабар понял, что ему нужно искать другое убежище. Сказав, что идет на разведку, он осторожно выбрался из харчевни и, оглядевшись, перебежал улицу. Длинные часы в подземелье отучили его от опасности и в первые минуты наверху ему было страшно. Кроме того, было ясно: сражение опять переносится в их район. Значит, была правда в том, что сказали по радио: парашютисты отступали. Робкая надежда, словно далекая песнь мутриба, задрожала в его груди, но он тотчас подумал, что в солдатах Империи уже, должно быть, не осталось ничего, кроме жестокости и загробного ледяного веселья, какое пробуждают в людях многократные убийства. Нужно было спешить, пока один из автоматов в харчевне не ужалил какого-нибудь обезумевшего парашютиста. Сабар свернул на другую улицу, прокрался к ее началу у небольшой площади с фонтаном, возле которого стоял танк и метались иноземные солдаты. Там, всего в сотне метров от врага, он нашел покинутый одноэтажный дом, где легко и надолго могла укрыться его семья. Теперь оставалось пройти к нему по улице, где каждую секунду могли появиться парашютисты. По дороге назад он два или три раз чуть было не столкнулся с ними, но Жизнедаритель охранял его тогда. Вдруг, когда он уже почти добрался до погреба, Сабар где-то совсем рядом услышал выстрелы, глухие разрывы и рванувшийся из-под земли вопль. Потом опять ударил взрыв и что-то перенесло его через квартал. И когда он выбежал из-за угла, он успел уловить последнее содрогание дома, увидеть, как отставший от своих товарищей низкорослый парашютист, перед тем, как запрыгнуть на бронетранспортер, бросает еще одну гранату в узкое, едва заметное окно погреба. Сабар побежал туда. Тяжелая кованая дверь была сорвана с петель. Внутри его недавнего убежища носился огонь, обжигая смешанное с камнем человеческое мясо. Сабар перестал верить тому, что видел. Притихший дом вдруг снова напрягся, задвигался, какой-то гул пробежал где-то внутри плит, просыпалась густая пыль, потом все опять на миг застыло и вдруг с отвратительным треском дом начал опускаться в погреб. Сабар уже не мог войти туда, но не решался и выбежать на улицу, чтобы найти ту харчевню, где его еще ждала Лейла, что-то шептала во сне его дочь и где ласкал автомат суровый бородач. И поэтому он стоял не шевелясь, пока падающие камни не ослепили его болью и не исторгли прочь оттуда, где уже нельзя было находиться живым. Спина и шея Сабара ударились о что-то твердое, ребристое, его стошнило, все вокруг закружилось, замелькало тысячами черных блуждающих пятен и растаяло. Когда он очнулся, солнце уже зашло и синий дым сумерек стелился над городом. Плохо понимая, где он и что происходит, Сабар приподнялся и попытался оттереть с лица запекшуюся кровь. Волосы слиплись в твердую корку. Под ней Сабар нащупал несколько глубоких разрезов, коснулся того мягкого, нежного, что обычно затянуто кожей и о существовании чего он раньше не задумывался. Все еще никак не сознавая того, что это раны на его теле, Сабар попробовал определить, целы ли кости, и тогда вдруг словно иглистый комок, вспыхнув, разорвался в его голове, и опять все перед глазами смешалось, мрак снова подступил к нему, но он удержался и не потерял сознание. Он долго сидел на ступенях, ни о чем не думая, ничего не стараясь вспомнить, собираясь с силами. Наконец, ему удалось встать. Ему показалось, что он постиг движение земли: так быстро закружилась перед ним улица. Его стошнило, но он не упал, а, пошатываясь, побрел вперед. Во рту было ощущение чего-то кислого, совсем как при ангине, болело горло, черные пятна все еще плавали перед глазами. Вокруг него шел бой, пробегали парашютисты, но он не замечал их, и, наверное, они тоже не видели Сабара, и пули огибали его измученное тело. Время от времени земля опять начинала вращаться, подкатывалась тошнота, заставляя дышать его непривычно глубоко, и он останавливался и ждал, пока мир вернется в свое обычное состояние. Сабар прошел не одну улицу и не один переулок, не одну мечеть обогнул он, ни разу не вспомнив о Лишенном измерений. Он хотел только, чтобы эта темнокрылая ночь была последней, чтобы, проснувшись в час заката звезд, он обнял Лейлу и вернулся бы в свою лавку на базаре, полном утреннего ликованья, где рядом с ним был бы его Юсуф, а незнакомые мальчишки разносили бы студеную воду. Он не заметил, как оказался на небольшой площади, и только там понял, что дым многих пожаров ввел его в заблуждение и что солнце было еще высоко. На площади он увидел горстку разбегавшихся в разные стороны школьников и торопливых солдат Великой Империи. Он увидел, как один из парашютистов, для устрашения, ударил штыком в спину ребенка. Мальчик упал. Обливаясь кровью, его тело отчаянно выгибалось, словно он силился сделать какое-то невозможное гимнастическое упражнение, пока не замерло, по-детски свернувшись клубком. И тогда Сабар впервые по-настоящему, до боли в паху, почувствовал близость смерти. Он подбежал к мертвому мальчугану. Солдаты все еще не замечали его. Он попытался остановить кровь, прикрывая ладонью теплую рану, и подумал о своей семье. Но он еще не мог сказать себе, где он оставил детей и Лейлу. Неужели это и есть великая чрезвычайность - день разделения? Неужели сейчас перед ним откроется, что сделала его душа прежде и после? Сабар поднял глаза вверх и долго смотрел в небо, но не мог отыскать в нем ущерба. Истинно, истинно, в творении Милостивого не увидишь нестройности. Но почему, почему же Он не ниспошлет им умиротворения? Разве случится в их жизни еще один день, когда им нужна будет Любовь больше, чем сегодня? И, утомившись, опустился его взор. И тогда он вдруг вспомнил все, что произошло с ним за последние три дня. Он попытался кричать, но только жалкий хрип вырвался из его груди. Да и стань тогда каждая клетка его тела криком, что можно было бы сказать о его страдании? Он хотел плакать, но в нем не нашлось слез, и снова тьма оказалась сильнее его сознания - мрак обвился вокруг него. Через год он встретил молодую художницу, скучающую и капризную. Она приехала к ним из столицы писать летнее море.В ее картинах не было той непритворной тоски, с какой северяне грезят о Юге, за лето Александр так и не узнал ее, но когда пришла осень, он не вернулся в гимназию и уехал с ней в чужой, уже пронизанный зимним дыханием город. Они поженились. Тогда ему было все равно с кем спать: слишком жив был образ Диотимы и, закрыв глаза, он тотчас возвращался в свою бедную старую квартиру и представлял тело Диотимы. Это давалось ему так легко, что жена была поражена его сказочной неутомимостью и перестала сомневаться в его любви. Она привязывалась к нему все больше, а он уже начинал верить в услышанную где-то истину о том, что есть только одна женщина: подобно мудрецу Протею, принимает она разные лица. Но потом памяти все труднее становилось удерживать черты Диотимы, все настойчивее Александр ощущал, что ночью рядом с ним другое, непоправимо чужое тело. И тогда он понял, что жизнь больше не откроет ему ни одной тайны. В столице он попробовал найти работу в гимназии или в лицее, но это было трудно. Жена его была без ума от палитры импрессионистов и смелости приемов авангарда, но больше всего любила деньги и поэтому начинала брюзжать. И Александр сдался, решив, что глупо и бессмысленно противостоять обществу, избравшему в идеал материальный достаток: нет ничего непогрешимей и неоспоримей такого выбора. Он принялся искать должность в каком-нибудь из бесчисленных торговых домов. Они придавали уже вполне буржуазной, пекущейся о своей национальной самобытности столице прозрачный налёт космополитизма. Он скоро получил несколько приглашений и на первом же интервью иссушенный многолетней работой иностранец выбрал его из толпы бойких, наспех обученных искателей места. Новая работа пугала и тяготила его. Поэтическое настроение первых дней быстро подавили кропотливые расчеты себестоимости грузов, переводы таможенных инвойсов, телефонные переговоры с клиентами и поставщиками, копание в компьютерных файлах. Куда-то исчезла легкость лет его учительства, когда он целыми днями мог ходить опьяненным, каждый час в нем рождались новые, смелые мысли, он печатал на старенькой, только ему послушной машинке статью о концепции вечности в тридцатой оде третьей книги Горация. И скромное жалованье нисколько не мешало ему любить Диотиму. Постепенно он понял, что мир свободен и полон выбора и только мы сами создаем себе безысходность. Он быстро научился уговаривать клиентов и продавать то, что уже навсегда грозило остаться на складах его фирмы. Он стал одним из лучших сотрудников торгового отдела и как должное принимал новые повышения, с удовольствием узнавая об изменении своего оклада. А вслед за наслаждением от счета в банке пришла жадность и он все с большей неохотой расставался с деньгами. Наверное, поэтому он так ни разу и не отдохнул за все годы. С каждой неделей, посвященной работе, он становился все более усталым, вместе с усталостью росло недовольство. Самым страшным было то, что он ни на минуту не оставался один. Постоянно в его жизнь вторгались другие: подчиненнные, клиенты, жена, дети, самодовольное радио, привораживающий к себе телевизор, полные грязи листки городских газет. Ему начинало казаться, что главная и единственная цель современного мира - это бесконечное насилие над его одиночеством. Власть, неуловимая, безликая власть, которая всегда рядом с тобой, разлита по всей твоей жизни - что может быть невыносимей? Какая польза ей от того, что она отнимет у меня все, что я построил, когда еще не знал ее силы? Неужели книги, которые я мог бы написать, как-то ограничили бы, укротили ее?.. Но, что значит это мог бы написать? Человек пишет ровно столько, сколько заложено в нем еще до рождения. Никакая сила не может не позволить ему это сделать, точно так же, как и тепличные условия, душевный покой и упорный труд не помогут написать хотя бы на букву больше, чем ему отпущено,- успокаивал он себя. Он почти перестал читать,а редкие, тайно мещанские выходы в театр только усиливали его раздражение и потом он еще острее ощущал свою слабость. У них было двое детей, жена возилась с ними, за что-то изредка упрекала его, продолжала писать вычурные картины и сходила с ума от дорогого ночного белья. Он любил повторять, что нет ничего комичнее женщины с претензией на артистичность - особенно если о своем призвании художницы она вспоминает в постели,- и почему-то за десять лет ни разу не изменил ей. Дети и привычка удерживали его от развода. Впрочем, ему было все равно, и по вечерам, ожидая, пока она наденет какую-нибудь из своих фантастических пижам, он равнодушно наблюдал, как все более рыхлыми и обвислыми становились ее ягодицы. И вот, наконец, они решили провести отпуск не в лесах в пятидесяти милях от дома. Многого они себе еще не могли позволить, и открывшаяся распродажа билетов в круиз уберегла их от лишних расходов. Сколько завес осталось у Сабара перед самим собой? Сколько не сорвал он еше покрывал между своим духом и телом? Знамения дня, знамения ночи - какой смысл в этой цепи? Чем беременна следующая ночь, какой мир она откроет Сабару? Что объяснит ему Тот, Кто произвел все причины от Востока до Запада? И может ли он ждать от Него объяснений? А вдруг его опять поджидает загадка, вдруг его встретят лишь новые формы, более ухищренно сокрывшие смысл? Или, может быть, его дуща, вспыхнув познанием, исчезнет в Океане Неописуемого? Что станет с его памятью, когда он вернется к своему истоку? Где и как сохранит он образы своих дней? А может быть, они не достойны сохранения? Может быть, все, все нужно стереть и сделать это как можно быстрее? Но зачем же были тогда годы усердия и ночи гнева? Нет, нет, в каждом моем миге, в каждой мысли, в каждом движении должно быть скрыто значения не меньше, чем в создании Вселенной. В моем дыхании столько же любви Единого, сколько ее и в превращениях Луны. Истинно: жизнь - только предлог. Но моя любовь здесь - начало Любви. Да, да, я - кладезь сахара, поле сахарного тростника. Но разве не запрещено говорить об этом? Все это - слова, слова, каждое из которых отрицает предыдущее, все это - только цепь, сковавшая сознание. Глубокой ночью Сабара подобрали на площади повстанцы. Неделю он провел в госпитале, где все почему-то боялись его: наверное, в бреду, полный неповиновения Сабар открыл свой ад тем, кто спасал его от смерти. Тогда он был настоящим Рустамом. Охваченный жаром мести, он сокрушал целые армии врагов, он умывался их кровью. И чем сильнее была его ненависть, чем ненасытнее становился его дракон, тем дальше была родина Сабара, тем глубже на дно колодца опускался Иосиф. Потом в его сны пришли дети. Гурьбой они бежали по безжизненным, расплывавшимся перед ним улицам. Ему казалось, что среди них где-то должны быть его сыновья, что его дочь не выдержит разлуки с отцом, что еще мгновение - и он уже не сможет ее спасти и Всепрощающий навсегда отвернется от него. И он искал их, не останавливаясь ни на минуту. Он бросался к хрупким спинам детей, изогнувшись, заглядывал в их глаза, стирал пыль войны с их недоумевавших испуганных лиц. И все они казались знакомыми ему, но своих детей он не мог найти. Так, в забытьи, Сабар пережил первый удар своего горя, избыл первый приступ желания мести. Потом, когда он оправился от ранения, ему дали автомат и попытались научить убивать. Едва ли он понимал, что хотели от него эти люди разума, хорошо знавшие свой путь. У них была твердая воля и верная память. Наверное, это и позволяло им, неграмотным горцам, отдавать резкие, не терпящие возражения приказы, поэтому так прозорливы были все их движения. Сабар же ничего не понимал. Он уже едва помнил те растоптанные парашютистами дни. Все ощутимее казался ему сладкий, как мед хурсави, туман беспамятства, за которым должны были открыться труды Невыразимого. А мечта о возмездии сменилась жаждой безумия. Он долго неловко вертел в руках выданный ему автомат, пока один из горцев не прикрикнул на него. Его оставили в резерве и он больше недели просидел в каких-то подвалах. Он не думал выходить из своих укрытий, но однажды ночью, вспомнив завет “покинь убежище и оставайся в опасных местах”, ушел к клевретам Его Справедливости. Вместе с ними он долго и бессмысленно стрелял в темноту. Несколько человек рядом было убито, случайная пуля могла отыскать и его, но близость смерти разжигала в его сердце огонь Любви. Неизвестная полнота жизни, вместе с вином ночного воздуха вливалась в него. Ему казалось, что сквозь треск выстрелов он слышит, как шепчутся листья в саду неподалеку, как о чем-то вздрагивают птицы. Следующую ночь он провел в полуразрушенном доме, в одной из уцелевших комнат. С ним были еще двое: капитан президентской гвардии и молодой вор Хасан. В день, когда парашютисты проникли в их город, капитан потерял свой батальон. Гвардейцы все до одного были убиты. Больше всего на свете капитан хотел умереть в тот день и никак не мог понять, почему Самый лучший из милосердствующих не дал ему смерти. Хасан родился в канаве у обочины дороги, уводящей на север, и был вскормлен Волчицей. В жизни он мечтал только о “мерседесе”, гашише и безжалостно грабил торговцев. Почему-то он дико возненавидел солдат из Великой Империи, выкалывал глаза пленным и в первые же дни оккупации, изловчившись, застрелил их полковника. На рассвете они должны были слиться с чем-то бесформенным и однородным, растекавшимся по хмурым от негодования улицам: на рассвете должно было начаться последнее наступление патриотов. В ту ночь капитан долго рачительно молился, расстелив на полу камуфляжную куртку. В первый час темноты Хасан много курил, бледнел, глаза его становились стеклянными и Сабар уже видел, что кто-то другой, темный и злой, прятался за спиной Хасана. В полночь, совсем обезумев от наркотиков, Хасан схватился за автомат, бросился к окну и капитану едва удалось остановить его. Спустя несколько минут Хасан опять попытался дать очередь туда, где он увидел крадущихся врагов, и капитан отобрал у него автомат. Потом Хасан долго метался от стены к стене, приседал на корточки, пружиня кривые ноги, и тотчас подпрыгивал. Двигался он то резко и порывисто, то замедленно и плавно, широко, как паук, растопырив ватные руки. Наконец он вышел в другую комнату и, быстро вернувшись, казался уже спокойным и даже умиротворенным. В ту комнату он выходил еще два раза и, наверное, бегал бы туда еще, но капитан, когда вздохи Хасана сделались совсем несдержанными, сплюнул и громко выругался. Хасан вернулся смущенный. Не глядя на них он забился в угол и притих. Казалось, что он спит, но Сабар ясно видел мертвенно неподвижные, блестевшие в темноте белки его широко раскрытых глаз. Опираясь на автомат, капитан сидел у окна. Он часто встряхивал головой, прижимал ладони к сырой стене, а затем погружал в них лицо, стараясь отогнать от себя сон. Потом он снова брался за автомат и осторожно следил за черневшими напротив руинами. Сабар вдруг почувствовал, что эти двое сторонятся и даже как-то боятся его. Они знали, что у него погибла семья и, наверное, для них он был чем-то вроде мертвеца или урода. Но Сабару было все равно. Он уже не знал, зачем он здесь. В нем уже не осталось даже бодрящей мечты о мести. После боев последней ночью он не испытывал ничего, кроме усталости. Выстрелов почти не было слышно, сквозь разбитые окна веяло предрассветным холодом. Сабар не хотел спать. В голове у него стучали знакомые с детства слова: О завернувшийся в одежду! стой эту ночь и читай Коран чтением стройным. Мы откроем тебе слово веское: истинно, при бдении во время ночи оно сильнее по впечатлению, и выразительнее по произношению. В продолжение дня у тебя много житейских забот. Призывай имя Господа твоего и предайся Ему полною преданностию. Небольшая была та часть ночи, в которую они спали, и когда наступила заря, они просили прощения. О если бы кто вразумил тебя, что такое ночь определений, ночь, когда Он - луна! Ночь определений - лучше тысячи месяцев. Во время её ангелы и дух, по изволению Господа их, нисходят со всеми повелениями Его. Она мирна до появления зари. О человек сухих губ! Лей слезы и гори от своей жажды всю ночь, как свеча, обезглавленная пламенем. Червонно-медные барханы окружили располагавшийся на ночную стоянку караван. На багровое солнце над краем неизвестной пустыни можно было смотреть не щурясь. Свиток коврика ложился на еще полный дневного зноя песок. Невозмутимые верблюды гордо следили за становившимися на молитву. Сабар увидел себя там, завернувшимся в бурнус, и удивился смуглости своего лица. Потом, на короткое время, почернели барханы и сделалось необитаемым небо. Но уже очень скоро глубокий, серебристо-голубой свет пролился на серую пустыню - взошла Луна. Внезапно людей каравана охватило смятение: они бежали к своим верблюдам, что-то искали среди многочисленной поклажи. Вскоре волнение улеглось и возвышенная суровость осветила их лица. Мгновение спустя десятки мужчин, оставив свой караван, молчаливыми рядами шли в город, где они родились, где все было создано их руками, они шли, чтобы сжечь свои дома, чтобы разбросать по улицам остатки своего имущества, отдать огню свою мудрость. И Сабар был среди них, но еще едва ли мог понять их движение. Клянусь луною, клянусь ночью, когда она удаляется; клянусь зарею, когда она занимается. Клянусь посылаемыми поочередно, несущимися быстро; клянусь показывающими ясно, различающими верно, передающими наставления, и прощение и угрозу: предвозвещенное вам уже готово свершиться. Сабар слышал обращенный к нему крик, но он был в замешательстве и не знал, будет ли безумствовать вместе с ними, освобождаясь от веревок из пальмовых волокон, или попытается спасти от огня свое место в этом городе. И он чувствовал, что понимает, чего хотят от него все эти избавившиеся от своего рассудка люди, но не умел принять их правды. Но вдруг стремительный вихрь разорвал неподвижность ночного воздуха и вонзился в застывший бархан. Он смешал его формы, высоко поднял многие маны песка и обрушил его на Сабара. Сабар бросился на пол. Со стен, с потолка сыпалась штукатурка, щебень забивал горло. Рассвет так и не пришел в его город: его опередили тысячи огней, вырывавшихся из коротких автоматов парашютистов. Стреляли отовсюду. Это было еще страшнее, чем в первый день. Тогда все казалось чем-то нереальным и придуманным. Сейчас это была смерть. Капитан что-то кричал, Хасан уже успел разрядить один магазин в чернильное пятно окна, за которым сверкали глаза и языки многокрылого Азраила. Дождь истребления стучал по стенам, его капли с жужжанием влетали в комнату, сбивая уцелевшую штукатурку. Внизу живота Сабар почувствовал мгновенное напряжение, слабое щекотание и облегчение и пожалел, что ночью не пошел вслед за Хасаном в соседнюю комнату. Сгорбившись, они пробрались к лестнице и сбежали на первый этаж. Хасан тут же, через пролом в стене, устремился во двор, но едва ли успел сделать два-три шага. Как рой ос, налетели на него пули. Его голени соединились, он дернулся несколько раз всем телом и, падая, выпустил очередь туда, откуда пришла к нему смерть. Капитан пытался что-то объяснить Сабару, толкал его, угрожал ему. Наконец Сабар понял, что враги справа от них, что надо уходить по одному, перебежками, прикрывая друг друга. Капитан сказал, что побежит первым и показал Сабару, куда нужно стрелять. Где-то вдалеке, справа от дома, Сабар действительно увидел мелькавшие в глубоком предутреннем тумане хищные огоньки и поднял автомат. В голове еще все гудело, полные пыли глаза слезились. Он кивнул и капитан кинулся вперед. Сабар нажал на курок. Он чувствовал, что ненавидит эти ненасытные огоньки, почему-то не слышал своих выстрелов, и от этого еще отчаяннее давил на твердый податливый полумесяц курка. Только потом он понял, что его автомат заклинило и что он так и не сделал ни одного выстрела. Капитану почти удалось добежать до спасительной груды камней, когда вдруг он, совсем как тот мальчик на площади, выгнулся вперед, обернулся и застыл. Но это был уже не он. Сам капитан, наверное, был уже далеко, когда его закаленное в ненависти тело, все еще не желавшее примириться с поражением, падало на изуродованный асфальт. Сабар отбросил бесполезный автомат и начал молиться, но не смог: он был в недоумении о Боге. Сердце его поднималось к гортани и он все теснее прижимался к земле. Если бы это было возможно, он хотел бы исчезнуть в ней, сейчас, сразу, пока его, безоружного, не отыскали парашютисты. Так он пролежал много часов. Только потом Сабар узнал, что той ночью в его город пришли новые войска из Великой Империи. С сопротивлением было покончено. Потом была еще одна ночь - самая темная ночь в его жизни, когда он в горах, с горсткой беженцев, переходил границу. Как загнанные онагры, вынужденные покинуть родные равнины, они неумело карабкались по скалам, совсем не зная пути, тупо доверясь угрюмому бородатому проводнику. Сабар был уверен, что умрет в ту ночь, что ведут их прямо на засаду, и воины Империи не пощадят никого. И поэтому, когда их встретили пограничники дружественной, непростительно мирной страны, он долго не мог поверить в свое спасение. Потом были месяцы, проведенные в палатках лагеря беженцев, корреспонденты, каждый из которых готовил свою ложь о горе Сабара. Фотография Сабара попала в известные западные журналы, историю гибели его семьи читали тысячи незнакомых далеких людей. И многие из них не могли преодолеть завесу из привычных, веками употребляемых слов и все это казалось кадром из какого-нибудь высокобюджетного военного фильма. Однако были и такие, кому за столбиками журнальных строчек, за глянцем случайных фотографий удалось увидеть обгоревшие трупы детей, стоны раненых, умиравших под обломками домов, тела желанных Желанного, вдавленные в асфальт гусеницами танков, и в их спокойные благополучные дни, в их обычные мысли надолго входил ужас убийства. Но Сабар не чувствовал их сострадания. Потом беженцев стали переводить в другие лагеря, подыскивали для них убежища в иных городах и странах, и Сабара, на ржавом пароходе времен войн за независимость, повезли на Юг. Так он оказался в комнате, где по стенам ползали зеленые ящерицы, а с потолка смотрел на него младенец Иса. После Чивитавекьи у них был двухдневный переход и на рассвете третьего дня Александр увидел Мальту - самую странную из всех знакомых ему земель. Что-то похожее раньше открывали ему сны. Дома цвета выгоревшего песка, окутанные дымкой зноя, несмотря на свою тяжеловесность, готовы были раствориться в солнечном морском воздухе. Трудно было различить, какие камни здесь оставлены арабами, одержимыми словом Пророка, какие уложены странствующими паладинами, а что построено убежденными в своей правоте британцами. И еще труднее было представить эти острова такими, какими были они, когда Павел спасался здесь от неверных волн и служителей старого бога. Два дня и две ночи шли они на Восток после Мальты. Взятые в рейс артисты отрабатывали свои билеты и Александр покорно ходил на концерты в музыкальный салон, потягивал виски под давно надоевшие песни. Этих развлечений почему-то все желали именно здесь, где так хотелось забыть обо всем привычном. Вечером второго дня море было редкостно спокойным. Лайнер тихо стирал легкую рябь, оставляя за собой долгий след из водоворотов. Вдали за кормой замерла узкая полоска дня и на ней видны были неясные силуэты судов, похожих на только что прорезавшиеся почки. С Востока широко наступала ночь, небо медленно наливалось мглой и опускалось на море. Таинственен был уход яркого дня, прекрасны потемневшие воды, непредсказуемы минуты, полные предчувствия ночной жизни. Казалось, что сама природа не знает, чего ожидать от вечно неизменной и неповторимой смены дня и ночи. Что-то давило Александра, и когда на небе замелькали первые звезды, острая боль морского безмолвия вошла в его сердце. Утром был их последний порт. Как только они сошли на берег, у него закружилась голова от скудно одетой смуглой толпы, сдерживаемой полицейскими и пограничниками. Он запомнил десятки протянутых к нему, переплетенных друг с другом, как арабская вязь, костлявых рук. Они трясли у него перед глазами отполированными ракушками, челюстями акул, сшитыми из лоскутков кожаными куртками, ковриками и бедуинскими платками. Один высокий, немного сутулый босой старик в древней чалме не переставая бил в барабан, перепрыгивая с ноги на ногу и что-то отрывисто гортанно напевая. Рядом с ним, на корточках, сидел другой старик, разложив перед собой ветхие книги. Одет он был в белые прохудившиеся хламиды, какие, наверное, носили купцы этой страны в минувшие столетия. Глаза его были потуплены, веки припухли, руки умиленно дрожали. Искушенные туристы кричали “Барра! Барра!”, отгоняя арабов, но Александр только сдержанно улыбался и качал головой. И над всем этим гамом плыл пронзительный призывный крик муэдзина, как спираль минарета, тянувшийся ввысь, к напряженной, словно натянутая струна, лазури. И так осязаемы, вещественны были его звуки, что, казалось, к ним можно притронуться и, ухватившись, как за сильный канат, приподняться над гаванью, над шумом неожиданно возникшего рынка и над окрасившимися в утренний цвет стенами мечетей. И вдруг как-то неуютно стало Александру от этого голоса, так влюбленно, ревниво и так по-своему певшего извечную, полную рыдания песнь человечества - песнь о Первоедином. В городе везде была нищета, запустение, сутолока, шум, пыль, пахло тиной. На экскурсии они осмотрели несколько мечетей, прошлись по старинным кварталам, где у дворца султана мальчик в красном тюрбане с колокольчиками предлагал им чай, но Александр, опасаясь холеры, отказался. Они ездили в горы к руинам крепости крестоносцев, чьи полуразрушенные башни едва ли можно было отличить от обступивших ее скал. После эксурсии он обошел несколько улиц, заходил в лавки, чтобы поторговаться с садыками, раздал мелочь копавшимся в уличном мусоре ребятишкам и познакомился с молодым арабом-христианином. Араб показал ему вытатуированный крест у себя на запястье и рассказал, что его жена через две недели должна родить ему первого ребенка. Александр потом долго вспоминал его лицо, пышные молодецкие усы и маленький синий крест на ореховой коже. Он не мог поверить, что говорил с потомком тех, кого сотни лет назад обратили в свою веру пришедшие с Запада воины. Он даже представил эту землю на восемь веков моложе и то, как отряды рыцарей неслись на аль-Кудс, как пробирались горными тропами, как горели мечети и воздвигались новые храмы, и как глубокой ночью, когда звезды, словно серебряные дирхемы, окружали верхушки уцелевших минаретов, в тишине струилась песнь менестреля. По дороге в порт Александр случайно увидел в распахнутом окне кустарную мебель, пожелтевшие стены и скромный светильник под потолком. Он услышал детские голоса и на мгновение встретился с большими, кофейными глазами мальчика лет четырнадцати, выглянувшего из соседнего окна. Он попытался представить всю семью: мать средних лет, перенявшую у Запада вместе с платьем непреходящую усталость, отца с богатыми, удивительно черными усами, - потомка бродяг-бедуинов, вынужденного, чтобы прокормить своих детей, каждый день ходить в почти европейский офис. Александр уже готов был нарисовать его дни от бамдада до хуфтана, но вдруг почувствовал, что никогда не суждено ему понять этих людей, что стоит лишь слегка их сердцам коснуться друг друга, как еще неисправимей покажется несхожесть человеческих жизней. И он первым отвернулся от пытливо уставившегося на него арабчонка. За обедом он был приятно удивлен, найдя на столе сухое арабское вино и долго, не пьянея, пил его, пока к самому горлу не подступила кисловатая прохлада и он не почувствовал тошноту. После обеда, до переезда в гостиницу, у них оставалось несколько часов. Дети любовались фантазиями Диснея в просторном судовом кинотеатре - Александр, чтобы избавиться от неприятной тяжести в предстательной железе, спустился вместе с женой в каюту. Знакомой чередой за окном менялись краски и день уже перешел далеко за свою середину. Сабар остановился у зеркала. Он уже забыл, когда смотрел на себя, и поэтому с удивлением увидел неестественно худое, совсем чужое лицо, густо обросшее смолянистой бородой аскета. Без всяких стараний она сама принимала строгие формы, в какие укладывались бороды воинов Пути. О них Сабар тайно мечтал всю жизнь. Вплотную приближаясь к мутному, исцарапанному стеклу, он долго разглядывал плотно обтянувшую череп кожу. Он увидел острые бугорки скул, истончившийся нос, синюю полоску шрама на лбу и глаза, полные блеска и рвения. За дни близости с Любимым они сделались немыслимо глубокими, таящими в себе тысячи отражений. Несет ли зеркало его сердца бесконечную Форму Невидимого? Станет ли зеркалом, исчезнув, его тело? Сабар достал старую, притупившуюся бритву и открыл воду. Трудно было слышать, как она бьется о жестяную заплесневевшую раковину умывальника и стекает в утробу извилистых труб. Он подставил ладони под тонкую струйку и несколько раз попытался смочить и намылить бороду. Бриться было тяжело и неприятно, но нужно было сделаться незаметным, и Сабар упорно водил бритвой по хрустевшей бороде, не касаясь лишь своих прежних усов повседневья. Когда он закончил, на его коже, похожей на яичную скорлупу, осталось три или четыре пореза. Он задумчиво следил, как кровь медленно растекалась по его лицу. Он даже зачем-то принялся размазывать ее, когда увидел, что его нечаянные царапины слишком скупы и уже перестают кровоточить, но потом все смыл и тщательно вытерся тонким льняным полотенцем. Потом он вышел в маленькую душную прихожую и надел пиджак с длинными, почти полностью прикрывавшими его кисти рукавами. Едва ли Сабар хотел обмануть Искуснейшего из хитрецов или изменить тому, что однажды в урагане экстаза, когда волны несуществования накатывались на него, услышал от тех, чьи имена были известны только Формодарителю. Но он почему-то медлил прежде чем положил в боковой карман пиджака коробочку, оставленную ему знакомыми радикалами. На ней была упругая, выпуклая кнопка, не больше финиковой косточки. Во внутренний карман он опустил продолговатый брусок, похожий на пенал прилежного школьника. Члены одной из боевых групп говорили, что этого достаточно, чтобы взлетел на воздух двухэтажный особняк и Сабар подумал, что не сможет этого проверить. Он познакомился с бойцами из этой группы еще в первые дни своей эмиграции. Радикалы-студенты еще до встречи с Сабаром воздвигли из него нечто вроде имама, читающего знамения. Они ждали, что он возглавит какое-нибудь из их тщательно отработанных коллективных самоубийств, но его равнодушие и безгласный отказ нисколько не разочаровали их. Они попросили его спрятать у себя на неделю традиционный комплект камикадзе-шахида. Сабару было все равно и он оставил в своей комнате гирлянду из пироксилиновых шашек и две коробочки, соединенные друг с другом страшной, губительной связью. На следующий день все члены группы погибли в перестрелке с полицией - так закончилась их последняя из неудавшихся акций. Взглянув еще раз на свое отражение, Сабар вышел из комнаты. Когда он спускался по серой лестнице, его обогнали двое смеющихся, толкавших друг друга ребятишек. Их смех, словно крики умиравших, испугали его. Он долго бродил по улицам незнакомого города, стараясь вновь привыкнуть к толпе и самому сделаться обычным в этом сборище человеческих судеб. Перед ним проходили витрины магазинов, чужие дома, полные заботы и уюта, но он не завидовал их обитателям. Он был уже далеко от их радостей и помнил, что в годы покоя и размеренности, когда он открывал двери в своей лавке и, как они теперь, большую часть суток был занят входом и выходом, у него не было главного - жажды. Ожидая, когда стемнеет, Сабар долго сидел на скамейке неподалеку от единственного в городе парка, прислушиваясь к робкому пению птиц. Будут ли слышны чьи-нибудь голоса Там, Где нет места? Какими будут деревья в саду его гибели? Да, это правда: тот, кто боится смерти, боится самого себя, ибо смерть есть я и ничто другое. Ее ужас - мои пороки, ее прелесть - Свет во мне. Поскорее стереть камень своего сердца, превратить его в безупречный рубин. И тогда снова удастся увидеть тюльпаны из садов Твоей Красоты, где разум - визирь, а сердце - царь. Наконец, когда на небе не осталось ни одного из фиолетово-синих цветов заката и в городе сделалось совсем темно, Сабар встал со скамейки и направился к гостинице. Он подумал, что очень скоро его тело исчезнет, растает в пламени Невидимого. Кнопка, упругая кнопка, что не больше финиковой косточки, - это и есть последний шаг на его пути. Она и переведет его в мир повеления. Здесь истина и смысл: стать всего лишь стрелой, стрелой, пущенной в неведомое. Погибнуть в лучах Солнца, чтобы навсегда избавиться от своей тени. Я беру в руки кровавую саблю. Я - мученик Любви в средоточии собственной крови. Формы мира суть пена Моря. Если ты чист, пройди сквозь пену! В эту гостиницу Сабар заходил когда-то раньше и, наверное, поэтому он беспрепятственно прошел в бар, остановился у стойки и заказал кофе. Рядом с собой он увидел пьяного иноземца из страны Рум, который, наверное, уже давно искал его, и Сабар подумал, что этот человек, истосковавшийся по Возлюбленному, мог бы стать его другом на пути Великого Джихада. Но эта мысль не удержалась в его сознании. Он отпил из крохотной чашки и закурил, но никак не мог справиться с волнением. Те, расстрелянные парашютистами дни, были только пеной, такими же далекими от смысла, как и дни его счастья. Этот мир - только случайность, эта земля - лишь тень моего сердца! Почему же теперь, когда он уже стоит вне пяти своих чувств и четырех элементов, когда уже не думает о формах и образах, когда развязаны все узлы его сердца, так трудно сделать это? И неужели Самый лучший из Помогающих не ведет его сейчас? Разве уже давно, день и ночь, он не стремился к этому? Разве все его мечты не были предвкушением Несуществования? И разве не умирал он сотни раз прежде? Сабар вдруг ощутил небывалое измождение, будто после долгих часов путешествия, почувствовал, что лоб его покрывается потом, что холодные капли, словно непреклонные муравьи, уже бегут по лицу, что рубашка намокла и прилипла к спине. Рука окаменела. Казалось, что понадобятся тысячи человеческих рук, чтобы сдвинуть ее на один волос. Ему захотелось убежать, добраться до своей комнаты и снова забиться в изученный угол. Опять, как после курения гашиша, сильная дрожь прошла по его телу. Соленый холодный пот обжег глаза и эта привычная, едва заметная прежде боль почему-то особенно испугала его. Он почувствовал, что его тошнит, откуда-то изнутри рвется рыдание, чем-то стиснут живот и, как и в ту ночь различения, что-то тоскливо щекочет у него в паху. Внезапно Сабар увидел Лейлу, полную страха и недоумения. Она прижимала к груди их дочь. Ее глаза были широко раскрыты и в них отражался ужас испламененного города. Больше Сабар уже ничего не мог видеть. Напрягшись, он перенес ставшую чужой руку в боковой карман пиджака. Пальцы его, обычно непослушные в последние дни, почему-то сразу попали на завораживающую, убивающую все сомнения выпуклость кнопки, за которой его, быть может, ждал Лотос Дальнего Предела - То, к чему он не смог прикоснуться даже в самом вдохновенном из своих экстазов. Последний день их путешествия близился к концу. Вечером они сошли с судна и переехали в гостиницу. Рано утром они должны были унестись в автобусе через нищие земли к переполненному возбужденными соотечественниками самолету. Там Александра ждала прозаичная улыбка стюардессы, бутылка любимого "Джим Бима" и неуклюжий ребристый стакан с быстро тающим льдом. Он представлял долгий путь из аэропорта домой по некрасивым, опутанным сетями ядовитых слюдянистых огней улицам большого холодного города, пыльную, омертвевшую за две недели квартиру. Он вспоминал работу и свой офис, обставленный с претензией на аристократизм, отчего он казался еще более вульгарными в минуты особого уныния. И ничего, кроме тупой тоски, не чувствовал он при мысли о скорой встрече с домом. Но у них оставалось еще несколько минут развелечений: в гостинице их ждала соленая арабская кухня и традиционный танец живота. Когда они, обвешанные сумками, спускались по трапу, Александр не мог отвести глаз от темной, маслянисто-густой воды, вязко и неприветливо колеблющейся у причала. Какое-то предчувствие, как и прошлым вечером, снова сдавило горло. Стало страшно. Опять захотелось пить. Поэтому когда они добрались до своего номера в гостинице, Александр расставил вещи, принял душ, надел белый колониальный костюм, и, сказав жене, что встретится с ними за ужином, спустился в полупустой бар. Бар удивил убогой обстановкой. Сев у стойки, он быстро выпил первый джин-тоник и сразу же заказал второй. Появлялись туристы с их лайнера, он кивал им, но никто не подходил к нему. Допивая второй бокал, Александр почувствовал, что он сильно пьян, что, наверное, даже не сможет не шатаясь пройти в ресторан, но ему уже было все равно и он заказал еще джина с ананасовым соком. “Истинно гумбертианский напиток”,- усмехаясь, подумал он. Он вдруг снова вспомнил Диотиму, вспомнил итальянок вечером в Чивитавекьи, так и оставшихся навсегда непознанными, недоступными для него, вспомнил, как стонала жена во время их послеобеденной близости, как глубоко вздрагивало ее полное, стареющее тело. Он вспомнил и проникновенную тишину ночного моря, когда тревожные сполохи мелькают в его непроницаемых первобытных водах, вспомнил его предрассветную зыбь и облака на закате. За узкими окнами гостиницы темнело, до ужина оставалось пятнадцать минут, бар был переполнен, сыпались торопливые заказы пива и Александр решил, что он самый пьяный среди всех этих людей, размеренно готовившихся к принятию пищи. Ему вдруг до боли захотелось говорить с кем-то, говорить неважно о чем, только бы кто-то слушал его. Он почувствовал, что он уже давно не может ровно держать голову, что она качается из стороны в сторону, и чтобы услышать свой голос, он заказал еще один джин-тоник. “That’s gonna be the last one. Don’t give me any more, even if I ask”,- попросил он безразличного бармена. Он хотел сказать ему что-то еще - на его внимание, пусть даже не совсем искреннее и бескорыстное можно было всегда рассчитывать,- но вдруг к стойке подошел араб. Он заказал кофе и опустился на высокий стул рядом с Александром. Он едва отпил из миниатюрной чашки и закурил, непрестанно затягиваясь. Лицо его почти ничем не отличалось от сотен других лиц, увиденных за день: все те же черные, с редкими нитями седины усы, надломленный горбинкой нос, жесткие волосы. Оно могло удивить только особой, какой-то магической бледностью и воспаленными блаженными глазами, полными любви и надрывной азиатской печали. “Наверное, он презирает меня за то, что я в его стране нарушаю закон”,- подумал Александр. Он решил обязательно поговорить с ним, но что-то ему мешало, звук обдуманных слов никак не шел из гортани. Александр искал его глаза, пытался встретиться с его взглядом, но араб, отводил их, стараясь сосредоточиться на чем-то невидимом, скрывавшемся за пестрыми этикетками бутылок. Александр раздражался, удовольствие от опьянения исчезло, ему уже хотелось что-то крикнуть арабу, выплеснуть в него остатки джина, но он отвернулся и украдкой продолжал следить за ним. Он чувствовал, что араб знает правду о Справедливом и упрямо не открывает ее другим. Зачем, чтобы описать рай, вспоминать жемчужины, обещать луноликих гурий и рассказывать о серьгах в их ушах? И почему так много говорится о наказании и награде в Знамениях? Зачем этот торг и угроза? Неужели так необходим хлыст для братьев? Но араб молчал и только голова его все глубже уходила в тощие, костистые, твердо очерченные плечи. Из его глаз вдруг брызнули слезы. И последнее, что видел Александр перед тем, как все вокруг него стало огнем, была тонкая, почти прозрачная рука незнакомца с хрупкими пальцами художника - судорожно ползла она в боковой карман бледно-серого пиджака. |