Пару недель назад, в дни, когда выпал первый снег и когда я был еще в дальней, вот уже с год длившейся командировке и позвонил поздравить приятеля, бывшего сокурсника, с днем рождения, тот, выслушав благодарности и пожелания, после кратких и привычных слов, вдруг рассказал, что наш общий друг, Сережа Тихонов, кто не просто с нами учился, а еще в институте потом остался, и в аспирантуру поступил, вдруг, ни с того ни с сего, как слух по городу шел, бросил диссертацию, запустил аспирантуру, и в институте, где по началу на семинарах и «курсовых» подрабатывал, из подающего надежды стал портящим «пропусками» репутацию. Никуда не выходит, ни с кем не встречается, сидит дома и всех избегает. Я был в шоке: Сережа для нас всегда представлялся пример уверенности в обдуманных решениях, дальновидности и благонадежности. Институт окончил с «красным» дипломом, по барам не гулял, за девчатами почти не бегал, на групповых кутежах все стороной да по углам, и уж в чьей, чьей, а в его блестящей карьере и тихом, но стабильном будущем я никогда не сомневался. Друга своего я всегда любил и уважал, помочь, в чем мог, было у нас не вопросом. И когда я десять дней назад вернулся домой, в свой любимый, немного в новом времени потерявшийся провинциальный город, все с теми же лицами на улицах и похожими на пояса юбками у подъездов, то первое, что, разобравшись, сделал – позвонил Сереже, и на его ожившее, но блеклым голосом сказанное приветствие, тут же безотказно потребовал встречи. И на следующий день, после обеда, когда блистающие неоном ночью заведения только открываются, мы встретились с ним за массивным деревянным столом нашего местного кафе. Переменился он здорово, я, как его увидел, дар речи на первое время потерял, вглядывался в совсем другие, все больше вниз смотрящие и какие-то резкие, непрерывно по сторонам бегающие глаза, и знакомую фигуру, с совершенно другой теперь, еще больше скрюченной и дерганой походкой. Двигаясь, он будто опасался сделать какую-то глупость или ошибиться, за что потом придется еще больше чувствовать вину перед всеми и собой за неумелость и растерянность. Да и лицо его… как сказать… Лицо как лицо, то же осталось, но так изменилось общее впечатление, фон, который ты должен прочувствовать на заднем плане картины, что когда я пригляделся, то увидел в нем другого человека. Ничего раньше кроме светлого пива не пьющий Сережа заказал нам по стопке водки, после первых приветствий долго ничего не говорил, видя, что я всё готов понять, и ни о чем другом, кроме того, что случилось, говорить не буду, и жду, когда он мне сам без сомнений все выложит как есть. Но Сережа молчал, и я, когда тихо за встречу выпили, начал издалека: про знакомых, про свою поездку, про погоду, в конце концов… Тут вертлявые официантки устроили какой-то глупый, для развлечения спланированный конкурс с мелкими призами, и хоть нам было не до всего этого и мы не только ничего не слушали, но старались весь этот переполох не замечать, все же пришлось Сереже из разбросанных по подносу карточек наугад вытащить одну. Он долго смотрел на скрытый от всех вопрос, а когда затянувшаяся тишина перешла в неловкость, указал официантке на пустые рюмки, и чуть пожав плечами, сказал: «чтоб мог видеть и чувствовать», и бросил карточку на стол. На обратной стороне было написано: «За что бы вы отдали все, что у вас есть?». Ну и тупость, подумал я, и взглянул на Сережу. Он снова взял карточку, порвал ее на мелкие кусочки и без всяких предисловий, постепенно повышая голос, начал рассказ. - Случилось это полгода назад, в конце весны или начале лета, не помню, когда ты уже давно уехал, наши все устроились, кто где смог, на работу и разбежались, а я, завершая цикл семинаров в институте, принимал зачеты, корпел над диссертацией и как раз поехал сдавать на проверку вторую ее часть. Все прошло успешно, устал я от напряжения тогда очень только, но в отличном, в общем, настроении, мечтая о том, как неплохо бы в центр перебраться, поехал назад. Ехать, сам знаешь, часа четыре и с час я, помню, проспал, а потом сосед мой, старик бородатый, сошел на какой-то в полях затерянной остановке, и я уже собирался снова задремать, как тут на такой же затерянной остановке кто-то зашел в автобус, и вдруг рядом со мной села… как тебе сказать, кто?.. ну, пусть, просто девушка. Вернее нет, «просто девушка» так сказать нельзя. Но… ты пойми… не девчонка, не женщина. Может?.. Нет… и это не то, ладно… пусть будет просто – она. Коля весь смешался, пока говорил, десять раз покраснел и побледнел, сбивался, мямлил, торопился и иногда будто на что-то огрызался, так что суть я не сразу уловил, и только потом понял, почему ему сложно говорить такие простые вещи. - Вернее, их было двое. Как я понял, подруги, - Сережа в пару минут съел чуть ли не весь нарезанный лимон, и, ничуть не изменившись в лице, продолжил. – Как же тебе ее описать? Вот так и знал, что с этим будет сложнее всего! Удивительное дело: я думаю о ней каждый день, но почти не помню ее лица! Вернее, не то чтобы не помню… оно стоит передо мной, ясное и четкое, как твое, но как сказать, как показать?! Какие же у нее были глаза? А губы? Понимаешь, я могу тебе сказать! Голубые или карие, тонкие или толстые… Но это ничего не даст! Ты не увидишь. Короче, больше я спать и не думал, и не спал потом неделю. А, может, и до сих пор толком не сплю. Это притворство все только. Мы говорим себе, что должно быть вот так и так, но не можем этого, и только делаем видимость, сами, в конце концов, начиная в эту видимость верить… Ладно, я отвлекся. На чем остановился? На лице? Да, ну конечно! Лицо. Эх, черт с ним, с лицом!.. Ты только поверь, что чтобы держать это лицо в руках, я отдал бы всё, как написано этой дурацкой карточке. Я очень удивился. Сережа в институте к любой-то подойти, если не по учебе, боялся, а тут лицо, да еще и в руках! - Да ты не удивляйся, но в тот момент, когда она села рядом, свежо так с улицы встряхнулась, вся как птица встрепенулась, оправила челку, очень смело, очень прямо посмотрела мне в глаза, в самую, знаешь, глубину глаз, и так близко, как еще никто не смотрел. Я сначала вздрогнул, и… как это… испугался? да, наверное, все же испугался, но в этот момент глупого, маленького испуга вдруг во мне что-то загорелось. Не поразило, не возникло, а именно загорелось. Я и огня-то этого сначала не понял, и испугался, но сделать ничего не мог, мозг работать отказался. И я только, повернув к ней голову, смотрел и смотрел на нее, и ничего, черт возьми, больше не видел. - Твою мать! – Сережа, свернув в темноте глазами, тихо выругался как никогда и хлопнул в ладони. – Хотя, не жалею! Нет! Никогда! Да – все к черту! Все наискось, но пусть туда и катиться, бред это всё, пыль. Я сейчас вижу: не я один, мы этой пылью глаза себе забили, и как слепые бродим из стороны в сторону, тыркаемся по углам, и лепи из нас что хочешь!.. Не видим и не чувствуем! – Коля медленно нагнулся к столу и говорил так, будто самое главное для него было, чтобы его сейчас поняли. - Я только сейчас еще чуть вижу, хоть и не то всё, а чувствовать и совсем перестал. Да, вот, вспомнил. Волосы у нее – белые. Вернее не белые, а чуть как с позолотой. И вьющиеся чуть. Лицо… не могу сказать. Красивое, но не то, как часто говорят – светлое и святое, нет – твердое, уверенное, величественное… Шея, плечи, божественная грудь… Еще одета так, знаешь, все что хочет и все что надо – на виду, но не пошло, нет. Волнующе и влекущее. Она даже не выглядела так, - от нее этим веяло. Дух прямо какой-то, сказка. - С не счастливым концом? – начал, огорчаясь, раздражаться и я. - Да что ты! Ты послушай! Пойми! Веяло от нее не божеством, не ангельской невинностью или дикой, естественной красотой, наоборот – дьявольским чем-то, скрыто порочным, но таким поражающим, что ни одна красота меня так не тянет, как эта дьявольщина. И я это понял. Сразу. А, поняв, разругал себя страшно, но восхищаться не перестал! И там, еще в автобусе, странное, что-то очень странное произошло. Мне не просто восхищаться ею захотелось, как раньше – со стороны, а дотронуться до этой порочной красоты, дотронуться и почувствовать ее. Я ушам своим не верил. И это говорит Сережа! Наш Сережа, который картинки в журналах рассматривать стеснялся, не то чтобы… И сказал я себе – случилось! Не мог он столько выдержать, потому что живой, дышащий человек, такой же, как и я, как все. Но… к лучшему ли? А нужно ли это сейчас? А не потерял ли он себя, не слишком ли это резко, не хуже ли теперь будет? Но случилось что случилось. На этом я понял – он влюблен. Страстно и страшно. А Коля продолжил рассказ: - Так и ехали. Она, я сейчас это помню, первая обратилась ко мне, и в основном потом и говорила: спрашивала, смеялась, болтала взахлеб о какой-то модной чепухе, а я только поддакивал, кивал и как мог пытался сблизиться, и только потом понял, что вела она разговор чтоб я духом не падал. Так и ехали, а я не знал, что и делать, и что со мною происходит. Трясло меня, я помню, только очень. Очень трясло. А потом она, про какую-то ерунду опять рассказывая и пытаясь меня в чем-то убедить (будто бы я мог не соглашаться!), вдруг взяла меня за руку. После я помню все как-то расплывчато. Знаю только, что ехали мы до одной остановки – до конечной, со мной она была очень внимательна, всё мы о чем-то говорили, пару раз она переговаривалась с подружкой, потом мы снова говорили, смеялись, и она все чаще прикасалась своей рукой к моей, и не знаю, краснел я или бледнел, но чувствовал себя совсем не как всегда, забылся и был в ступоре. Внутри себя я отдался ее влечению, убеждаясь, что все – сон, и ничего нет, и быть ничего не может. На все сам согласился, все свои координаты и телефоны сам записал, а когда приехали, таксиста нашел, до ближайшей гостиницы как добраться объяснил, и все порывался проводить, а когда прощались, был совершенно спокойно уверен, что она позвонит, хотя, как ты знаешь, никогда ничего такого не было. Она немного чего-то, кажется, даже ждала, но потом просто мило, дьявольски так это, знаешь ли, на последок всем, чем надо сверкнула, мило помахала на прощание, и они уехали. Дом я свой тогда плохо помню. Душ только с ржавой, чем-то химическим пахнущей водой и старый облезлый стеллаж с книгами. Меня там сейчас не понимают, а тогда я плохо понимал, и все возмущался и вспыхивал, не зная, что им всем от меня потребовалось. А перед глазами – она. И ничего больше… И себя с ней увидеть захотел. Нет, ты не подумай, это не было пошло, это было житейски как-то, тепло и естественно. Так захотел, что в дрожь, как щенка, бросило, к стенке пришпорило и по стене этой растерло. Упал тогда на кровать без сил и все смотрел и смотрел куда-то… Сережа налил себе, выпил, налил нам обоим, и мы чокнулись. - За красоту тела! - сказал он тогда и добавил, - и за кровь! Я промолчал и мы выпили. Закусили лимоном, заказали сока, и он продолжил: - Вот смотрю я на тебя сейчас и думаю, что ни с кем больше я не смог бы вот так посидеть, выпить и поговорить. Сейчас вижу это, а тогда сел вечером на диван и понял вдруг, что оно это, и это – она, и никак, и ни с кем мне лучше не будет. Представляешь, чушь какая?! Знакомы три часа, а я себе такое заявляю! Вот сижу и думаю тогда: «ну и дурак же ты! Как так можно! Как ты, который и по барам-то не ходит, так вляпываешься?» Но поделать уже ничего не мог. Понимаю, что плохо мне, что другим становлюсь, и кем был – уже не стану, но самое страшное, чувствую, что на самом-то деле хочу этого! Лопнуло тогда во мне что-то. Держало, держало, натягивалось со временем, а когда она появилась – лопнуло, и что было во мне, все рушиться стало, а на месте этого другое, больше животное что-то возникло. Раньше, с курса со второго, у меня идеалом личности был четкий образ – совершенный дух, свет души, а теперь, получается, у него и очертания появляться стали, и совсем даже и не плоские. Сережа отпил из кружки пива, ловко, с опытом уже, подцепил дольку лимона, с видимым удовольствием в лице разжевал ее, а потом чуть помолчал, задумавшись, и сказал: - Она позвонила на завтра с утра, я тогда с непривычки чуть было даже не ответил, что вы, девушка, мол, не туда попали, и сказала, что хочет встретиться вечером у нас на площади, в центре (ну знаешь, где банк), так как никаких других мест в городе не знает. Я тогда подумал о двух вещах. Первое, что никогда голоса чудеснее не слышал, и что ничего милее нет, чем когда ясным утром тебе звонит лучшая девушка на свете, и говорит, что хочет видеть тебя. И второе, что я уже и сколько-то хоть и прожил, но так ничего не знаю не только, ни о женщинах и ни о любви, но и о жизни, и смерти. Правда, настоящее мое мнение от того отличается, что в тот день о первых двух вещах я думал узнать при встрече с ней, и даже надеялся узнать кое-что и о последних двух, а потому посчитал эту встречу чуть ли не самой важной в жизни и, сказавшись для всех больным или внезапно уехавшим, стал готовиться к предстоящему свиданию, с дрожью в руках и паникой внутри, как к страшному суду. Нервничал и трясся страшно, но уже стоя под часами нашей небольшой ратуши, что справа от банка, на площади, скверно наряженный и без каких-то там ни было цветов, вдруг почувствовал, как сила какая-то страшная, горячая какая-то сила в мое сознание прорывается, и до меня доносится непонятный, или… нет, даже чуждый жар желания сорваться, как срываются с цепи, и что-то такое сделать, прорваться, добиться чего-то, и напиться, надышаться, наполниться тем, чего в жизни больше всего не хватает, и также как и сама жизнь мне необходимо. Стало даже чуть стыдно, когда обычное смущение при ее появлении, с опозданием на десять минут, улетучилось, переживаний не стало, и осталась только дрожь от боязни все испортить и в чем-то ошибиться. А она повела себя так, будто лучшего парня и старого знакомого встретила, улыбалась, каждой моей тупой попытке пошутить смеялась, и так прямо и обезоруживающе смотрела, что ты, конечно, не поверишь, но и десяти минут не прошло, как подумал я, что готов когда и куда угодно за ней идти, лишь бы она не ушла и не прогнала. Я готов был делать все, что она хотела, а это, знаешь ли, немаловажно. Конечно, я тогда понимал, что вмиг стал ее пажом, верным слугой, но как сейчас страшно и горько вспоминать, как рад я этому был и как верил в этот призрак счастья! Как страшно вспомнить, что я ей двумя часами позже, на ободранной скамье, в тени цветущих каштанов, скрываясь от желто-лунного света фонарей, говорил, когда она так близко прижалась ко мне, а я неуклюже начал целовать ее! И ведь трезвый! Ведь специально сказал себе, что раз ничего раньше никогда толком и не пил, то и сейчас, черт возьми, не буду, и тогда посмотрим – что смогу. Она была безумно прекрасна, и потом когда в какой-то момент я увлекся, она вздрогнула, сказав «хочу пройтись», а когда мы часом позже вышли к ее гостинице, мило попрощалась, но ничего не сказала, никуда не позвала, и на мои сумасшедшие вопросы и на признания в любви к ее красоте только улыбалась, согласившись завтра снова встретиться. Я и ухом, как говориться, не повел, и ни слова ей, конечно, не сказал, на все согласился и не на чем не настаивал, а только с немым и о чем-то молящем благоволением смотрел в ее глаза и наслаждался этим мгновением и этой минутою. В тот день, вернее в то ночное утро уже следующего дня, она, после всех моих дерзостей, как-то несерьезно меня поцеловала, усмехнувшись в чем-то, улыбнулась, и ушла. Тут снова все мои страхи, мысли, сомнения и плотские воображения вернулись на свои места, то есть с оглушающим грохотом обрушились мне на голову, пиками вонзились в душу, и я, еще где-то с полчаса истуканом простояв под ее окнами, передумал все, что можно было и все о чем думать было нельзя, пошло и страшно. А потом тихо, медленно, с каким-то замершем удовольствием пошел домой. Я сейчас часто хожу по ночным улицам, а тогда, чуть ли не в первый раз по-настоящему увидев наш город ночью, все удивлялся романтической красоте и думал, как же счастливо людям может житься и почему это бывает с нами так редко. Сережа перевел дух и решительно налил по очередной стопке обжигающей горло перцовки. Я молчал. - Никаких слов не хватит сказать, что со мной тогда творилось, и думается мне, что так и надо. Мир вокруг, мой мир стал для меня со спичечную головку, а все наши теории счастья, вся бытность, дурацкая наша карьера, за которую непонятно зачем воюют, ничего вокруг не замечая, все кого я знаю, вся это наша человеческая глупость, с вечными ссорами и спорами о будущем, стали для меня ничем, просто перестали что-то значить, потеряли весь свой былой вес, и оказались даже противны и отвратительны, когда в тот вечер я подумал, что так как я, наверное, может думать только действительно влюбленный человек, и что кроме настоящей минуты, этого мига во времени здесь и сейчас ничего больше ни у меня, ни у кого нет, и все это – иллюзии и призраки, и ничто никакого значения не имеет, а впереди может быть только одна цель – воплощенное в ней счастье. Я, в общем, и сейчас так считаю, хотя много передумал, главного все же не потеряв. Но почему-то странно и чуть неудобно тебе сейчас говорить, что тогда ничего не могло убедить меня в том, что я не прав. Вот она – правда, во мнении. Потом Сережа, сделав гримасу и помолчав, спросил: - Ну и что ты на счет всего этого думаешь? Сложнее вопроса мне сейчас нельзя было задать. В этой граничащей с фантазией истории я ничего не понимал, а положение Сережи было так серьезно, что следовало опасаться ошибок во мнениях и советах. Я отделался неопределенностью, сказав, что в настолько странном и важном случае сначала надо узнать все до конца, выслушать все внимательно, хорошо подумать, объективно представляя ситуацию, и уже после делать какие-то выводы. Сережа согласился. Не мог он вот так просто откинуть логически безупречные слова разума, да только я-то видел, что не хватало ему ни этих слов, ни дружеского мнения, но помочь ничем не мог, и не потому, что не мог что-то сказать, а потому что боялся не тех слов. - Знаешь, - сказал Коля после некоторого, обычно происходящего где-то в середине пьянки ступора, начиная задумываться и уходить в себя, когда добрых десять минут просидел не шевелясь, глядя в одну точку, и все стараясь что-то сказать и не находя слов, – сколько помню и знаю, самые яркие и невероятные вещи, что с нами случаются, неповторимы тем, что заканчиваются как угодно, но только не так, как мы думаем. В этом самом их главная невероятность, и отсюда их долговечная яркость. Той бессонной ночью и следующим утром, при струнами натянутых нервах, я все думал и думал, как это могло произойти, что мне делать, чтоб ее не потерять, что это вообще происходит и как всё может разрешиться. Я думал о ней, думал о себе, видел нашу абсолютную противоположность, но потому как отказаться от нее не мог, все по-разному представлял, что же мне делать и как реагировать на все дальнейшее. Я представлял что хочу, как хочу, и что по идее у нас должно было быть. Когда все совпадало, в трепете метался по комнате и, замерев, сидел у окна, по десять раз смотрел на последние звонки телефона, и про себя клялся ей в вечной любви и верности. Не мог быть в институте, благо с моей репутацией во лжи меня никто не заподозрил, хотя тогда мне было на все наплевать, и я только ждал, проклиная так медленно текущее время. Сережа налил, мы, уже не помню в который раз, чокнулись, опрокинули рюмки. Он все еще очень четко, но нервно, с дрожью в голосе говорил и говорил. - Очень, знаешь, плохо: почти совсем не помню, о чем мы тогда в первый вечер говорили, что делали, и только знаю, что между нами происходило и до чего мы дошли. На следующий день, ближе к полудню, я почти совсем успокоился, и хоть и мешала дрожь и неуверенность, но теперь над всем вставало ярко горящее и все затмевающее желание. Я после долго думал: что есть желание и откуда оно берется? Из крови? От духа? Или разумом рождается? И самое главное – как во мне, человеке, который всегда больше всего остального ценил в людях нравственность и культуру, воспитание и благоразумие, в один день может все перемениться? И, тем более, что изменить все это может девушка весьма «сомнительного поведения» – которую я, по-хорошему, и не знаю, и знать, может, не хочу – так, что дикое и неожиданное желание восстанет и над нравственностью, и над культурой, и, главное, над разумом? Как можно представить, что за сутки я стану по-другому смотреть на наш мир людей, и без смущения, но со святым трепетом хотеть видеть, как моя рука приподнимает подол юбки, и губы касаться нежной кожи ее груди?! И в те дни это стало для меня нормой! Я ужаснулся, но желание не угасло, а только утвердилось, и я увидел, что во мне это желание сейчас – истина, та святая истина состояния души, которую я все искал, и которую раньше в себе не замечал. Она позвонила, и теперь я принял это как должное, но меня все же колотило, когда я каким-то слащавым, безотказно требовательным голосом договорился о времени и месте нашей встречи. А потом я долго представлял ее себе и не только интимно освещенной теплым светом ночных фонарей, и не только одетой… Сережа остановился. Он не мог продолжать, и мы перевели дух. Я молчал, как завороженный слушал и требовал, видя крайнюю распущенность опухшего лица моего друга, чтобы он все рассказал до самого конца и по возможности облегчил душу. - Второй раз мы встретились в сквере у памятника павшим войнам, ну тот, что тоже в центре. Я уже не мог без нее и сразу потянулся к теплоте ее стана, и она многое позволила, нежно отстранив меня, лишь только когда руки добрались до закрытых тонким бельем частей тела. Я горел, глаза метались, и понимал, что она это видит, но остановиться не мог. Зачем? А все остальное значения уже не имело. Я слушал его на пике переживаний. Сережа тоже был очень взволнован, что немного отрезвляло нас, и одному давало точно и выразительно рассказывать, а другому внимательно, всё воспринимая, слушать. - Я никогда не смогу передать всего, что тогда со мной творилось, и что между нами происходило. Кажется, знающие люди называют это страстью, и если многие считают, что ради этого стоит жить, то я с ними полностью согласен. Но тогда я жил не ради страсти, а страстью своей к ней. Я дышал ее телом, и ею стучало мое сердце. Я не верил, что такое счастье может быть и молил бога развеять туман иллюзии, если это все было б мифом. Тогда, кажется, я сказал ей, что – и это очевидно – вся моя предшествующая жизнь, вся учеба, все скитания по пыльным аудиториям и долгие вечера над книгами, перед телевизором или за компьютером, это время верного и нерушимого воздержания – есть лишь предисловие, пролог к нашей с ней встрече, и что вот такие моменты, наверное, и заставляют поверить в судьбу, предназначение человека и смысл жизни. Не помню, говорил ли ей это, но тебе скажу. Я много передумал и знал, еще раньше знал, что не может человек появиться на свет белый просто так, что здесь, где он живет, какая-то цель для него всегда есть, как есть и место, которое он должен по ходу своего развития себе найти. И я все искал и искал эту цель, это предназначение, пытаясь определить не только его место в обществе, но и место его нахождения, как производное от моих умственных и духовных возможностей. И ведь знал, что оно от цели и понимания жизни зависит! И хоть и цель вроде была и мировоззрение по-своему, по-особому складываться начало, но так и не смог я найти параметры моего существования; так и не понял, не узнал вернее, грани своего развития в объемных сферах нашей жизни. А тогда, с ней, понял, что вот оно – счастье. И увидел, что оно, наше, обыкновенное, настоящее счастье, о котором я и не думал, и не предполагал, как оно важно и ни чуть за него не боролся, что оно, это счастье, и есть самый лучший способ достижения главной своей цели, так как все перед этим чувством меркнет, и во многом такое счастье и должно быть самой целью, а главное, что счастье мое, как ничто другое, показывает мне место в мире, и сразу становиться ясно, что мне нужно и в каком количестве, то есть помогает увидеть те самые грани развития в разуме и духе, о которых я тебе и говорил. Плохо воспринимая, всем своим существом понимая Сережу, я поразился. Это ж надо так точно и сильно сказать, что б взять вот так, и всю нашу жизнь молодую, все наши амбиции и сомнения одной тоненькой теорией разложить по местам, и чуть ли не все наши мысли о будущем определить одним направлением! - Ну ладно... друг! - Сережа похлопал меня по плечу, посмотрел на дно опустевшего стакана и заказал нам еще пива. – Я, знаешь, отвлекся на лирику. А дальше было…да ничего и особенного! Мы, как и множество других парочек прошлись по центру, чуть посидели на лавочке, где, правда, было очень неудобно, холодновато и мутно, еще погуляли, а потом я предложил пойти в кафе, благо начинало вечереть. А она ничуть не сопротивлялась и как послушная домашняя кошка на все соглашалась, но и вела себя так, что я и не думал о том, чтобы ей в чем-то отказать. В вечернем кафе, переходящим в ночной клуб, было хоть и шумно, как и сейчас, но только теплее, а главное – темнее. Обустроились на выбранном ей диванчике за столиком в самом незаметном углу, взяли вина, а потом она – мартини, а я – водки. Выпили. И тут меня окончательно прорвало. Может, я осознал, что передо мной то, о чем я раньше только мечтал в своих каких-то там далеких снах, или просто потерял способность думать, а только желал, но руки сами прикоснулись к ее телу, губы к ее губам, лицу, шее, груди… Она все знала и видела меня насквозь, и я тогда спрашивал себя, как она меня допускает, а когда, чуть позже, спросил об этом и у нее, она чуть усмехнулась, будто про себя, и сказала: «Глупыш! Жизнь так проста и дешева, что не стоит о ней слишком думать. И ты скоро поймешь меня». И я понял в этот миг, она – права, до безумия права, и возблагодарил небо за нее, а ее за себя, ринулся тогда к ней, и чувствовал ее сердце, и дарил ей свое тепло. Потом танцевали, вернее я неуклюже переступал с ноги на ногу, а она учила; потом пили, вернее я напивался, а она учила пить, о чем-то болтали, я в чем-то все признавался, а она все чему-то очень тихо, верно – по-доброму, смеялась, и когда я, не в силах сдержаться, неумело дрожащей рукой дотрагивался до нее, чуть ли не сама льнула к руке; показывая себя и сводя с ума, учила жить. Поехали в какой-то дешевый мотель, снова пили, что-то курили, были вдвоем. То есть ты пойми – то, о чем ты подумал, не было, но все было так, что, казалось, этого и не нужно. Мы просто были вместе. Я только помню запах ее кожи, волос у себя на губах, прелесть тонких пальцев, границу лопаток, родинки на спине, череду, чуть с пушком, позвонков на шее… Так пришла ночь, и видит бог, я могу твердо сказать, что не было у меня более волшебного вечера, и, наверное, больше не будет. Нет, нет, ты не перебивай возражениями! Ведь я понимаю все твои переживания за меня и пожелания наилучшего моей участи, но послушай, и узнай что было дальше, вернее чем все кончилось, потому как мы подходим к концу этой истории. Ты, я вижу, подустал, и нет так уже и взгляд у тебя тверд, но ты, знаю, вытерпишь, сколько надо, хоть я и не хочу тебе сильно надоедать. Как же это было? Помню только, она каким-то неуловимым движением или взглядом дала понять, что – хватит, что не все так быстро, что и ей пора, и мне надо себя вспоминать. Я очнулся, мы, со всеми за всё расплатившись, ушли, и снова гуляли по тихим темным улицам нашего ночного города, и все больше молчали, каждый по-своему; как-то я совершенно уверенно пришел к тому, что – всё, пора расстаться, да и так всё еще впереди, а она как-то очень уж непривычно тихо молчала, прижималась ко мне от прохлады, и я не стерпел и, пожалев ее, вызвал такси. Мы прощались у того магазина, что на углу сквера с липами и каштанами. Вокруг было очень темно, и только неоном светилась горящая вывеска у двери. Я стоял спиной к магазину и видел каждую черточку ее освещенного лица. Самого прекрасного лица лучшей девушки на свете. Подъехала машина, она как-то грустно, даже стесненно, поцеловала меня, еще раз, как могла только она, посмотрела мне прямо в глаза, и уехала. Сережа замолчал и задумался, а я налил нам еще по половинке. - Водка и пиво с вином, - сказал я, - идеальное средство для ломящей головной боли по утру. Вздрогнули! - Уж лучше боль от водки с пивом… - ответил Сережа. Пили мы одинаково, но пьянел только я, да и то медленно, временами даже трезвея под напором страстей. Я вообще решил надраться, а поскольку для Сережи это стало уже привычкой, то с этого момента губить здоровье мы стали резво, спонтанно и лошадиными дозами. - Не помню точно, сказал я ей тогда так или решил для себя, но точно знал – все что есть, отдам за нее. Все вокруг вдруг стало не дороже песка и пыли. Проблема еще и в том, что, потеряв ее, я не изменил свое презрительное отношение ко всей суете вокруг. С тех пор меня перестали интересовать не только какие-то вещи и деньги, меня перестало интересовать мое будущее, и вместе с тем и я сам. Что со мной, что я, зачем я? Эти вопросы отошли на задний план, и возвращать их к жизни я не вижу смысла… Ладно, кажется, я забежал вперед. На чем остановился? Мы попрощались, и она уехала… Я тогда был уверен, что завтра мы снова встретимся, и проведем вместе еще один божественный вечер, и потом долго себя спрашивал: как ничего, никакая тень сомнения не шевельнулась во мне тогда, как я ничего в ней не заметил, ведь не могло же ничего не быть?! Потом объяснил это и ее опытом, и моей ослепленной влюбленностью, но клясть себя за это не перестал и не простил. Хотя, даже если б и заметил и понял? И что? Я... ты пойми, так любил ее, что и понял бы, и простил. Себя бы не простил, а ее не мог не простить. Так вот. Наливай! А на следующий день, ближе к обеду, брат принес найденное им в почтовом ящике письмо ко мне. На нем не было никаких пометок и адресов, а только посреди белого конверта стояло от руки написанное мое имя. Вот только тогда я почувствовал неладное, заперся у себя в комнате и вскрыл конверт… Сережа перевел дыхание, выпил пива и сказал: - Я потом еще несколько раз читал его и всегда ношу с собой, но ты первый, кто его увидит и услышит. Хочу полностью прочитать его тебе. Зажги свечу. Я попросил подать нам еще огня, и скоро со всех сторон освещенный каплями пламени Сережа достал из нагрудного кармана вдвое сложенный от руки исписанный листок бумаги, развернул, во что-то вчитываясь и собираясь с духом, а потом стал ядовитым шепотом читать: Мой милый Сережа! До нашей с тобой последней встречи еще два часа, но я уже все решила, все как вижу и не могу ничего изменить. Как только мы встретились, я увидела в твоих глазах скрытое желание, терпящее томление, а в твоей замученной душе – тихий огонь и, поверь, сегодня будет всё, как ты захочешь, и ты будешь не только доволен, но, я надеюсь, и немного счастлив. Не злись, пожалуйста, на меня и не кляни. Поверь, по-другому быть не могло. Послушай меня. То, что мы с тобой беспредельно разные – это и так понятно. Но это лишь формальность. Я очень плохой человек («Господи! – пьяно чертыхнулся Сережа, - не могу это читать!»). Я принесла людям много обмана и горя, но и они не сделали мне ничего хорошего. Так получилось, я не хотела. А потом поняла, что кроме минутной радости, и даже, может быть, секунд счастья, ничего никому дать не смогу, и когда увидела тебя в автобусе, то услышала в себе желание сделать тебя чуть счастливее. Я ждала до последнего момента, до того как ты овладеешь мной, и я убью тебя. И сейчас я разом обрываю все нити, и больше ты меня никогда не увидишь. Жестоко? Но так бывает. Не ищи меня – это бесполезно и никому не нужно. Ведь наша история – девятая за эту весну со мной, и, поверь, я научилась уходить незаметно. Прошу, не злись на меня, я скажу тебе правду. Я не могла допустить связи между нами, потому что моя кровь страшно заражена. Я – обречена, но не только из-за болезни, а потому что уже давно не вижу в своей жизни ничего, ради чего стоило бы ее продолжать. Слушай меня внимательно, мой мальчик. Ты любишь меня, я этого ждала. Потому запомнишь мои слова. Я очень плохо прожила свою жизнь. Ничего не хотела кроме денег и развлечений, и ничего не добилась. Вернее, сначала, как и все, хотела чего-то, но быстро ослабла и все бросила. Сначала работала на улицах и дорогах. Потом в кафе и клубах. Всего – два года. Почти каждую ночь, а по праздникам и несколько раз. А потом узнала, что больна. Все бросила и даже хотела лечиться, но денег не было, а потом вдруг пропало и желание. Получилось еще и так, что моя подруга, та, что ты видел в автобусе, тоже заразилась почти одновременно со мной, даже, может, от того же, или от меня (мы с ней тогда вместе жили – безумно, грязно, дико). Мы не смогли лечиться, а потом в один день я поняла, что и не надо, что все зря, и что зараза эта – кара наша, за все, что мы делали, и за то, как жили. Это как-то само собой пришло, без споров и доказательств. Буду краткой и скажу только, что через некоторое время мы приняли это как есть и, собрав последние деньги, что были накоплены, ото всех уехали. Да нас никто и не держал… Самое же важное, мы поняли, что жизнь наша нам уже не принадлежит. И вот уже больше полугода мы ездим из города в город, по всей стране, встречаем таких как ты, заброшенных мальчиков, которые ничего не видели и не знают, и делаем их и наши пропащие жизни чуть лучше и радостнее. Мне кажется, во многом и поэтому мы еще живы. Ты, мой мальчик, не просто влюбился, ты познал еще одну сторону жизни. Пойдет ли она на пользу, загоришься ты или погаснешь - не знаю, но ты познаешь и тогда сможешь выбирать. Надо заканчивать, и так расписалась. Это потому что ты меня полюбил. Двум последним я оставила только короткие записки. Они только хотели, но не чувствовали. Вот и все. Не оставляю подписи и желаю тебе поскорее забыть меня, не забывая, что ты узнал. Будь счастлив. У тебя все получится. Сережа дочитал и убрал письмо в карман. Помолчали. - Все. Больше я о ней ничего не слышал. Конечно, сначала метнулся на вокзал, потом к автобусам, но никаких следов. Она умела уходить. - Так что же ты? – возмутился, поняв все, я. – Она дала тебе все и пожелала счастья, оставив свободным. Что же ты делаешь? Что ты делаешь с собой?! Ты же должен быть… доволен! У тебя же все впереди! Ты и так был не плох, теперь еще и все знаешь, и любому клоуну фору дашь! Дерзай, черт тебя побери! Вперед! Что же ты?.. Сережу всего сначала передернуло, а потом он очень пристально, близко посмотрел на меня. - Легко сказать да сложно сделать. Ты не представляешь, как я устал… От всего. Помнишь, ты как-то рассказывал про эту свою, ну, как ее… а, ладно,.. ну, говорил, что простить себя за нее не можешь, за то, что не боролся тогда и упустил… И даже не простить не можешь, а просто – забыть. Об упущенном. О невозвратном. Вот и я… Она была – мечта, и не просто в облаках витающая, а в жизни воплощенная, в нашей с тобой серой, беспардонной жизни – как звезда. И ушла… Рассеялась, исчезнув во мгле. А себя мне прощать не за что, я ее забыть не могу, ее и всего того, что так ждал, о чем думал, когда был с ней. А теперь все… пусто вокруг. Я человек обычный, душ человеческих никакой не врачеватель, так что Сереже сказать на все это так ничего по делу и не сказал, а только налил нам по очередной, и сидели мы потом еще с час, молчали, пили по черному, и уже трезвыми не оставались и оставаться не хотели. Потом, когда, шатаясь, поутру, навстречу розовеющему востоку, вышли на улицу, ничего не говоря и ничего не слыша, каждый сам с собой, долго бродили по городу. Потом сели на скамью у дороги. Я, немного очухавшись, сказал: - Дело, вижу, дрянь, и не будь ты моим другом, обязательно сказал бы что-нибудь утешительное. Но здесь, где только ты и душа, и память твоя, справишься с собою только сам. У меня такого не было, да и вообще все всегда у всех по-разному, это только мы все подделываемся под других, изображаем из себя все кого-то… И советы давать – глупо, но – думай, думай Сережа, и борись. - За что? – спросил он. – За что, когда ничего нет? - Сейчас нет. Но – будет, обязательно будет! Не может такого быть, чтобы у людей не было будущего! Они его не знают, иногда только кажется, что все – вот так, и ничего им не светит. А время придет и сделает по-своему. Но поскольку это наше время, многое в нем от нас зависеть будет. Помниться, кто-то когда-то сказал, что было бы желание, а умение придет. А желание от веры зависит. - Сложно верить, если знаешь, что все – нуль. - Надо верить. На этом и жизнь наша, я так думаю, и держится. - Не загибай, - махнул рукой Сережа. - На себя посмотри! Аспирант хренов! Кто сейчас скажет, что от этой морали и веры наше с тобой будущее не зависит?! - Что-то ты сам морали взялся читать, раньше за тобой не замечалось. - Время жалко, годы наши, и нас. Потек похмельный бред. Отрыжка амбициозно-юношеской наивности, для будущего не подходящей. Слишком тяжело и непроглядно было впереди. Так хотелось что-нибудь увидеть, осознать. Надо было расходиться и я, вызвав такси, сначала отвез Сережу домой, а потом уехал и сам. Я увидел его только через полгода – случайно встретились на улице. Выглядел он ничуть не лучше, ничем и никем не интересовался, жил по-прежнему (вернее, ругался) с родителями, и была в нем бесконечная усталость от разочарования. Тогда уже во всем сразу. Хуже было, что ничего не хотел, даже напиться. «Никак не могу влюбиться!» - сказал он мне тогда на прощание, и я все думал, какие же разные по значимости моменты есть в жизни. Годами можно не уметь видеть, потом, вдруг, прозрев в один момент, ослепнуть, и не увидеть ничего уже больше. Мерзостно к року и жгуче в груди было думать, что Сережа, может, никогда и не прозреет снова. Он узнал только, что когда бежишь от края к краю, легко сорваться в пропасть. Да только стоять на месте еще хуже. Но время вещь великая. Страшная – да, но великая. Она не только стирает, старит и убивает, она иногда и воскрешает. Сережа тогда не свалился в пропасть: еще три-четыре месяца промучившись, немного приободрился, стал оживать, а к осени снова пошел в институт и добился, чтоб взяли. Не без мук и мохнатых лап, но снова стал преподавать, и еще через год рискнул и защитил «кандидатскую», начал читать лекции, набирать себе «дипломников»… Полегчало. Но он так и не влюбился больше. Пытались мы ему как-то, еще года через два, ради шутки проституток на день рождения заказать, думали, что хоть эти, может, чуть разомнут, но он нас обматерил, и мы снова напились. Кто-то тогда за одним из тостов сказал, что теперь вся надежда снова на время. И мы выпили, думая, что оно у нас еще есть… июнь 2007. Узловая |