Мир устал от осени. Разбросал ненужные листья, сбил в бурые грязные кучи. Надышался влагой, припал к земле холодным туманом. Остановил в короткой паузе дождь, утомленный своим бесконечным шорохом. Смуглый, стриженый коротко парень с черными глазами стоял посреди жирно блестящей пустой улицы. Он основательно промок и озяб. Слева светилась вывеска продуктового, справа обувного. Погреться проще зайти казалось в продуктовый, но боялся тяжелого запаха еды – на третьи сутки голода и в десяти шагах от магазина, как собака чуял он сладкий аромат свежей выпечки. От обувного пахло резиной и кожей, немного духами и резко ментоловым дымком - скучающая продавщица пускала, забавляясь, тонкие струйки сигаретного выдоха в узкую щель приоткрытой двери. И пока она курила, он ждал, стесняясь столкнуться с ней в узком тамбуре входа, хмурился, сведя густые брови над переносицей, смотрел вдоль улицы, словно ждал кого-то по делу. Мимо вяло, словно сонный, проехал автомобиль, рассеялся в туманном сумраке. Там, где он исчез, появилась неясная фигурка, едва различимая, с удивительно непропорциональной головой. Парень сглотнул кислую слюну, присмотрелся с испугом – слышал, что от голода бывают галлюцинации, но не думал, что так скоро. Галлюцинация приближалась, голова даже увеличилась, и теперь казалось, что навстречу двигается одуванчик на тоненьком стебле, покачивая, словно руками, гибкими листиками. Вспыхнул разом свет фонарей, распугав туманную неясность, и фигурка превратилась в девушку, одетую в серое короткое пальтишко с большим капюшоном, из-под которого торчали во все стороны белые упругие пружинки, покачивающиеся с каждым её шагом. Эти пружинки удивили парня не меньше, чем появление бродячего одуванчика в сумерках. Потому, когда за девушкой грохнула дверь продуктового, он поспешил следом - непреодолимо хотелось заглянуть ей в лицо. Магазин оглушил его насыщенным устоявшимся букетом ароматов, где даже пресный запах отсыревшего картона казался съедобным и желанным. Мгновенно ослабев, вяло продвинулся к урчащему холодильнику с разложенными на полках морскими деликатесами, невиданными никогда уродами с присосками и большими стреловидными усами – полегчало, на еду они не походили. Отдышался. Девушка в центре зала сняла красный пакет со средней полки бакалеи и быстрыми короткими шажками поспешила к кассе. За ней сразу подошел толстый мужик в кепке, закрыл спиной в зеленом влажном плаще, потянулся за сигаретами над кассой и двинул тяжело боком девушку, грубо, словно смял. Она податливо качнулась, и парень увидел розовые, пылающие смущением её щечки и огромные светло-серые глаза, блестящие влажно невысказанной обидой. И острым желанием ударить мужика крикнул: - Осторожней! Вы! Тот повернул голову, скользнул взглядом безразлично, словно не понял, кто и зачем кричал. - Не толкайтесь! – добавил, глядя зло на мужика, стараясь, чтобы тот заметил его, зацепился с ним, но тот уже не обернулся, быстро пересчитывал пухлыми пальцами купюры. И девушка, кажется, не услышала. Рассчиталась за крупу и быстро, словно мышка, поспешила к выходу. Не сумев обойти толстяка, парень перепрыгнул перильца у кассы и бросился за ней. Девичий силуэт удалялся быстро вдоль освещенной фонарями мокрой дорожки асфальта. Не было в её лице особенной красоты, походка казалась скованной, слишком торопливой, фигурка худенькая, без женственных волнующих выпуклостей и эти странные пружинки-локоны… Но её безмолвное смущение от толчка в магазине беспокоило его… другая бы облаяла с удовольствием – только повод дай, а она… сбежала, словно виновата сама и стыдно ей, что стояла не там. “Ничего”, - думал, топая следом, - “сейчас она заметит меня и прогонит… конечно, прогонит”… Она не оглядывалась. Свернула во дворы, и он за ней, едва различая фигурку впереди в полумраке осеннего вечера - мимо металлического забора, детского садика, гаражей и мокрых лавочек с забытыми слипшимися газетами. Дорожка вильнула за угол, и парень остановился, осматриваясь удивленно. Посреди колодца панельных многоэтажек стоял дом-старик из другой эпохи: в два этажа, желтый, с большими стрельчатыми окнами и узкими дверями, покосившийся, словно пытался влезть на пригорок, да призадумался - так и застыл. Из труб старика, уцелевшего чудом среди высотных человечьих муравейников, вился белесый уютный дым – там топили печи. И девушка по едва заметной тропинке поднималась к этому дому. Она не смотрела на него, даже не поворачивалась к окну, но точно знала, где он – у поленницы под навесом. Его взгляд, словно теплый невидимый луч, касался то её щеки, то затылка. Поначалу этот взгляд смущал её, она хотела зашторить окно, даже ухватила ладонью край гардины, но не решилась. Пусть… Кто он такой? Зачем он не уходит? Она слышала его вскрик в магазине, видела мельком черные глаза, но лица не запомнила. Он молод. И он – странный… Вот так, просидеть под окном три часа в дождь и даже не пытаться подойти... Он… боится? Она улыбнулась этой мысли. Он – боится. Странный… Барабанит дождь по карнизу. Беззвучно качается маятник. Уже ночь. Он не уходит. Смотрит… и смотрит… Между ними тонкая теплая нить его взгляда, которая может прерваться в любой момент, стоит ему только встать и уйти. И никогда больше этой паутинке не склеить их. Но он не уходит. Почему?.. Любой бы уже замерз там, он ведь только в тонкой курточке, а навес худой, и ветер… Он, наверное, ждет, когда она выключит свет и уснет, чтобы пробраться в дом и обворовать… Устыдилась своей мысли, чуть покраснела – глупо как и нехорошо подумалось, зачем ему сидеть тогда и смотреть в окошко, спрятался бы и ждал… Наверное, ему просто некуда идти. И ждет он, чтоб она легла спать, чтобы забраться в сарай и там переночевать. Иначе – зачем… Зачем он не уходит? Посмотрела в который раз на часы. В многоэтажках мягко горели экранами телевизоров окна, гасли одно за другим устало. Разложила машинально постель, села на краешек. Ему некуда идти. Иначе бы он давно ушел и оставил её одну. Поднялась неловко, словно не знала, поступает ли верно. Вынула из комода белье, постелила простынь на жесткий топчан у двери. Положила подушку в изголовье. Сбросила с петли замка затвор и чуть приоткрыла дверь. Если хочет войти – пусть войдет. Заболеет ведь в сыром сарае… И, горя смущением, убежала на свою кровать, погасила свет. Входная дверь разорвалась тонкой светлой струной. Девушка быстро прошла мимо окна. И свет погас. Он поднялся в нерешительности. Весь вечер твердил себе всякие условия, по которым встанет и подойдет к ней, но что сказать так и не придумал, и бормотал только себе успокоительно – ну, дверь ведь закрыта, чего уж, я бы запросто, вот откроется дверь я и… вот она открыта. Зачем? Зачем? - Давай! – толкнул себя вперёд. На подрагивающих ногах поднялся по ступеням. В голове пустота, в руках – ватная слабость, как у больного. Положил ладонь на металлическую скобу ручки. Потянул. Сердце барабанило в ребра, пытаясь пробить дыру и выпрыгнуть из тесной клетки груди. Что сказать… что-то ведь сказать… глупо-то как, странно… Остановился в темной комнате, не отпуская вспотевшей ладонью дверную ручку. Сейчас она увидит его и закричит, и… нужно будет бежать… сейчас закричит… Под ногой скрипнула половица, тонко, недовольно, и он, словно услышав команду, шагнул назад, к порогу. Она следила за ним распахнутыми глазами. Он боялся, ещё как боялся, длинный, худой силуэт на фоне распахнутой двери, сутулившийся, словно ожидающий удара. И когда он поспешно бросился назад, проговорила взволнованно: - Там топчан рядом. Он замер, вслушиваясь. И в этот момент не было ни её дыхания, ни его. - Ч-что? – выдохнул глухо. - Топчан, - проговорила, дрожа непонятно от чего. Шагнул в сторону и силуэт его исчез. Тонким скрипом дверь медленно замкнула черноту стены. Нащупал холодную простынь, сел скованно. Нужно что-то сказать… что-то сказать, наверное… ну, хоть что-то… о себе рассказывать нельзя, подумает, что жалуюсь… - В другой комнате спит бабушка, - послышался тонкий голосок. – Она не ходит, не бойся. - Хорошо, - произнес поспешно, обрадованный её голосом и тут же осёкся, покраснел, надо же было такое сказать, мол, хорошо, что бабушка не ходит. Хотел извиниться, но не смог. Закусил губу. Лег машинально. Выпрямился столбом. Цок-цок - ходики. Цок-цок. Тишина. На озябших далеких улицах фонари изо всех сил старались, грели стылый воздух. Редкие машины шуршали водой в лужах, воображая себя кораблями. Подмигивали желтыми глазами светофоры, стыдясь холодных слез на железных щеках. Обреченный вечно падать дождь звал зиму. В темной комнате двое прислушивались к дыханию друг друга и искали слова, пугаясь и радуясь странности этой ночи. Когда небо над домом устало лить дождь, посерело бархатом рассвета, они уже спали, ничего больше не сказав друг другу. Проснулся, сел рывком, соображая, где и что. Потрескавшаяся паутинками штукатурка. Стол с клеёнкой посреди комнаты, на клеёнке узором – потертые расписные чайнички. В углу напротив – газовая плитка с желтой маленькой кастрюлей. Рядом кровать, скомканное одеяло на ней, словно и нет никого, а на подушке – непослушные белые пружинки. Поднялся осторожно, поглядел затаив дыхание. Она спала, как спят незнавшие обиды дети – раскидав ручки, подставив лицо небу. И было в этом что-то беззащитное… хрупкое… Шагнул ближе. Белая, тонкая, безмятежные легкие брови, изумляющий изгиб ресниц, кожа с просветом голубых жилок, робкая дробь веснушек, словно повисшая в молоке кожи. Красивая… и странная… Глухой громкий звук заставил его мгновенно вернуться на топчан и притвориться спящим. Зажмурился, прислушиваясь. Сейчас она проснется, нужно будет сказать… что… ну, доброе утро, наверное… вот что сказать обязательно и… сказать, что я вот… Звук повторился, глухой тяжелый кашель слышался из соседней комнаты. Открыл глаза. Там – больная бабушка. Она не ходит. Поднял голову, посмотрел на спящую девушку. Приподнялся на локте, сел. Больная вновь закашлялась. Оглядываясь сделал три осторожных шага, заглянул в соседнюю комнату. На стене - образа, темные, строгие, с едва светящейся точкой лампадки. Под ними сухонькая, маленькая старушка в темном байховом халате, строгое лицо, выцветшие глаза смотрят в потолок, словно сквозь него. И одеяло, едва прикрывающее её до пояса, одним концом, как языком, спустившееся на пол. Стараясь ступать на цыпочках, подошел осторожно, подтянул одеяло, укрывая больную. Она, кажется, и не заметила, не пошевелилась. Он замер, прислушиваясь. Кажется, дышит. Только вот матрас у неё сбился, повернется – упасть может. Взялся обеими руками за постель, чуть подтянул. Вот так ладно будет. Почувствовал спиной взгляд, обернулся. Девушка стояла в дверях, в глазах – темный лёд. Краска залила щеки, словно делал что постыдное, неудобно стало – постель поправлял, кто просил-то, в чужом доме, стыдно-то. Спрятал за спину руки неловко. Она заметила, как он покраснел. Наверное, не рассчитывал, что она проснется. Конечно, не рассчитывал. Дурочка, дурочка… Шагнула в комнату, освободила проход, чтобы он мог убежать. Как… обидно, дурочка, думала вчера, думала, и сама, сама впустила…. Проговорила звенящим голосом: - У нас ничего нет. Немного денег на похороны… бабушка так сказала. Они вот, - подняла крышку сундука, показывая тощую пачку купюр, аккуратно сложенных и перетянутых резинкой. Увидела, как зло вспыхнули его глаза, исказилось лицо, налилось темным, и испугалась: – Ещё шашка деда. Бабушка сказала, как будет совсем туго – можно будет продать. Приподняла пахнущее остро нафталином пальто с барашковым воротником, показала: - Я её не трогаю – на ней крови много… Потертая рукоять, едва сохранившая позолоту. На обоймице ножен - орден Красного знамени. - Это все, - посмотрела сквозь него, отложила аккуратно в сторону пальто, отступила на шаг. – Только не трогай бабушку… “Ничего, дурочка, будет тебе урок”, - закусила губу. – “Никому не верь, дурочка, и не плачь… пусть всё заберет – зато другим расскажет, что тут нет ничего”… Он вскипел: - Ты что… думаешь… я воровать пришел? Убив-ать? - голос изменил ему, квакнул последним слогом. Словно ветром бросило его к выходу. Оглянулся горячим взглядом: - Ты…– задохнулся словами. И грохнул дверью, так что тренькнули жалобно стекла. Бродил целый день, вспоминал, горячий лицом, как смотрела она, как покорно деньги отдавала - думала верно, что убийца, абрек, а раз уж черный – точно убийца! Как подумать могла… как могла? И обиду свою детскую дразнил, ругал себя всячески, что пошел туда, что за одеяло это взялся, смаковал горько – помочь хотел, а она вот как его. Вором злым посчитала, не чувствовала, значит, и не почувствует, и что он там себе надумал о ней – все бред, и не бывает так, чтобы без слов… не бывает и быть не может… К вечеру ближе, пройдя бессознательно в сотый, наверное, раз мимо её двора, решил глянуть издалека, как она. Глянуть только… Свернул на тропинку, пробежал легкими ногами, готовый развернуться и лететь прочь. Дверь открыта на четверть. Во всех комнатах свет. И никого в окнах. И от этой пустоты в тихом свечении электрического света потянуло бедой. Подошел к двери, заглянул. Она сидела на табуретке посреди комнаты, прямо перед входом, подняла на него глаза. - Умерла, - проговорила тихо. Он зачем-то прошел в комнату. Упокоенное лицо с провалившимся приоткрытым ртом. - Давно? – спросил зачем-то. - Днём. Посмотрел на девушку. Опущенные скорбно плечи. Заплаканные красные глаза. Ничего она не сделала для похорон. Открыла дверь и ждала, что кто-то придет и решит всё. Белый одуванчик на ветру. Легкий, беззащитный… Почувствовал тяжесть в сердце, тяжесть силы. Ему решать. Хотя никогда ни за кого не решал ещё. Вспомнил - пока кружил по городу, видел вывеску ритуального агентства. - Сколько там денег? На похороны? Вышла к бабушке и вернулась с купюрами, протянула ему. - Сколько? – не поднял руки. Стянула резинку с пачки, разложила веером, чтобы он видел. Кивнул: - Жди… И вышел. Вернулся через час. Она все так же сидела посреди комнаты, ярко и пусто горел свет. Остановился в дверях: - Завтра, к восьми приедут. Они все сделают. Увезут в морг, сделают гроб, справки все соберут. Адреса только нет, но они этот дом знают. Она посмотрела на него: - Перловку будешь? Теплая ещё… Лампочку в спальне бабушки, не сговариваясь, оставили включенной, лежали по разным сторонам светлого прямоугольника, разделившего комнату пополам. Страшная ночь со смертью в доме. Он первым заговорил, отвернувшись к стене: - Меня Иваном зовут. Странно, правда? - Почему? – отозвалась быстро. - Я же черный. Иван Ревазович, - помолчал, вспоминая мятую фотографию из детства с годовалым мальчиком на руках темноволосого усатого мужчины. – Я маленький был белый. Совсем-совсем, даже ресницы белые были. Потом только потемнел весь. Так бывает. Бросился как с обрыва выдохом: - Отец… не помню его совсем, что с ним не знаю, мама говорила – погиб. От него у меня отчество. Ревазович… Потому я такой… черный. И гордый, наверное, потому. А мама… мама меня бросила… я год в детдоме прожил, потом появился дядя, забрал меня, привез сюда… Он – русский, доктор… и мама моя русская, белая, как снег… - Я боюсь людей, - говорила, глядя в потолок. - Люди… они хотят захватить весь мир. Как плесень. Я читала, что плесень – везде, где для неё подходящие условия. И люди так. Подходящее местечко найдется - толкаются, тужатся, подличают… и с ними нельзя бороться, они только злее, лишь бы со свету сжить и занять это место - поставить там диван, огородить забором и собак позлее, не дай Бог кто в гости зайдет… Помолчала, он не торопил. - Этот дом ещё не снесли и не построили здесь многоэтажку только потому, что по документации его нет. Мне бабушка рассказывала - в шестидесятых, когда под снос его уже планировали, должен был приехать в город Хрущёв, интересоваться, как идет обеспечение жильём советских граждан. Тогда главный архитектор города стер наш дом резинкой на генплане, чтоб не позориться. Так план и утвердили, сам Хрущев, говорят, расписался. А с дома сняли табличку с адресом. И его не стало. Пошевелилась: - Его нет. Мы с тобой сейчас – нигде. Живые и несуществующие… странно, правда? “Ошибка какая-то”, - подумал сонно. – “Мягким ластиком по бумаге и в мире появилось белое пятно… без государства… без законов… без адреса”. - Ничего, - повернулся на бок. – Вспомнят о нём. Дом снесут и построят торговый центр. Их теперь везде строят. - Не построят. Чтобы снести дом нужно указать адрес, а чтобы построить – оформить землю. А ничего ведь нет. Представляешь? Тихо постукивали маятником ходики. Где-то проехал и замолчал устало автомобиль. - Я часто думаю… как странно… жить в месте, которого нет, да? – проговорила, прислушалась. “Странная. Какая же ты странная, - подумал. – И беззащитная.” - Я ушел. Просто ушел. Не могу с ними. Замолчал, проглотил злость. Вспомнил озлобленные взгляды братьев, разговор, всего три дня назад, раскрытые рты, плюющие горькое: “Жрать горазд, а хоть копейку принес”? Дядя стоял в дверях, не одергивал, смотрел тяжело. - Я ушел, - повторил твердо. – Никогда не буду просить. Лучше сдохну, но никогда на колени не встану. Тем более перед ними… Повернулся на бок, вцепился зубами в подушку. “Никогда и ни о чем не буду у них просить, никогда и не о чем, лучше смерть,” – поклялся себе в сотый раз. - Но ведь они твои родные, - произнесла тихо. Сжал зубы. - Если бы у меня… остался хоть кто-то, - добавила. Он молчал. - У меня никого нет, - она пошевелилась. – Совсем никого. Если я усну и не проснусь, меня даже никто не придет хоронить. В несуществующий дом без адреса… Я даже решила так - почувствую, что всё, пойду, куда глаза глядят. К людям… Он усмехнулся. К людям… Он, если станет худо, побежит в другую сторону, сколько сил хватит будет бежать, ползти, лишь бы не стонать при них, не показать слабость свою последнюю, умереть чисто, лицом к лицу со смертью. Утро разбудило многоэтажки, выгнало заспанных в набитые раздражением автобусы, защелкало спешкой каблучков по ступенькам открывшихся контор, а в пустоте несуществующего дома двое перед лицом смерти делились душами, поддерживая словами робкий огонек доверия, пока во двор не вкатилась, подпрыгивая, “Газель” ритуальных услуг. Крест. Венок. Свежая земля на холмике пугала, словно открытая рана. В рюмку с водкой били капли дождя, рассыпаясь холодными брызгами. Ветер рвал из рук зонт, забрасывая лица ледяной влагой. - Мы веруем, наверное, только чтобы умирать было не больно. Чтобы было не страшно. Бога здесь нет. Я молилась ему, молилась. А он – там… за иконами. И верить остается только… что бабушка где-то есть. Что она где-то есть. “Если есть”, - подумал он. “Если есть”, - подумала она. Обнял её плечо, осторожно, впервые: - Уже поздно. Сникла сразу: - Мы ведь придем завтра? - Придём. Шагнула и оступилась на мокрой глине, черпнула воды из лужи туфелькой. - Держись, - подхватил одной рукой за талию, легкую, покорную. – Далеко ещё идти… - Далеко, - согласилась, доверчиво оперлась о его руку, чихнула нечаянно, - далеко. К ночи её начало лихорадить. Лекарств нужных не оказалось, денег тоже. Он налил ей сто грамм из оставшейся с похорон бутылки, укрыл всем что нашел – одеялами, покрывалами, даже пальто из сундука пошло в ход и лежала она, трясущаяся, раскрасневшаяся от водки, улыбающаяся смущенно под ворохом тряпья, болтала без умолку: - Я когда-то разбилась. Играли возле школы, прыгнула с качели – хотела дальше всех, упала на спину. Долго-долго потом лежала в гипсе. Сначала ходили ко мне одноклассники, учителя. Потом все забыли. С тех пор я помню всегда, какая я хрупкая. Что могу разбиться на тысячи осколков. Я так боюсь разбиться, но бояться нельзя, бабушка мне говорила… Когда Бог создавал этот мир, он сделал всех разными. Есть люди – камни. Они основательные и холодные. Есть люди – пламень. Но они быстро сгорают, как дедушка, он ведь у меня герой, правда-правда. А если не для кого гореть – заливают свой огонь, как отец и умирают. Есть люди – ветер, они летят, куда не знают сами. И даже когда они рядом – они где-то ещё. “Как мама”, - подумал он, и этой мыслью лизнула сердце горящая где-то в груди обида, давняя, незатухающая, словно уголек. - Есть люди – шкафы, в них так много всего умещается, и каждое – на своей полочке. Много-много разных людей есть на свете… - А мы с тобой? - Мы с тобой… просто люди… люди-горшки. - Это как? - не принял. – Почему – горшки? Подняла голову, посмотрела на него: - Потому что мы – хрупкие. Мы в любое мгновение можем разбиться на тысячу осколков. Ведь Бог не умеет только одного… - Обжигать горшки… - Верно, - улыбнулась. - Не умеет… “Только люди могут закалять горшки, заставляют их каменеть”, - проговорил мысленно. – “Только люди”… - Только люди, - повторила она эхом. - Ну, я – точно не горшок, - усмехнулся, отвернулся от её взгляда. - А кто? - Клинок! – высказал быстро, гордо. Она усмехнулась. Опустила голову. Её сговорчивость ему не понравилась. - Скажешь – горшок? – посмотрел на неё. - Конечно – клинок, - не пустила улыбку в голос. - Вот так, - проговорил твердо. – Спи… горшочек, поздно уже… “Горшочек”, - повторила про себя его вырвавшуюся нежность, повернулась на бок. Утром ей стало легче. Он сварил кашу, она ела, сидя в постели, улыбалась ему. После еды прилегла, закрыла глаза. Он бродил по комнате, смотрел в окно, на хмурое небо, падающие на стекло капли. Прислушивался к себе. Как странно он оказался здесь. Как странно они встретились. Она не просыпалась. Шесть вечера. Восемь. Он разогрел кашу, поел один, подремал. В девять решил разбудить её, коснулся ладонью шеи - едва не обжегся, она горела жаром. Ему мгновенно стало страшно, до жути. Что если она… Как может резать грудь боль от страха за кого-то – он и не знал. Словно трещины, змеясь, разбегались по лопающейся душе. Она почти не двигалась, он сидел, глядя на неё, качался в тишине от изъедающей душу тоски, слушал её дыхание и когда не слышал наклонялся, прижимался щекой к пышущему жаром лицу её, молясь об одном – чтобы этим вот касанием болезнь перешла в него, перелилась без остатка, а он сильный, он выдержит. Но сумерки сгущались, она дышала уже часто, как щенок, хватала ртом воздух и бредила. И страшно ему было с ней, лепечущей что-то на нечеловеческом языке, вздрагивающей быстро, ускользающей из ладоней льдом испарины на раскалённой коже, убегающей уже, наверное, из жизни незримыми коридорами, где её что-то спрашивали, трясли, кричали, от чего она сжималась испуганно и шептала что-то оправдательное, неслышное. И молился он строгим иконам, тому, кто за ними, всматриваясь с надеждой в лицо её, и верилось ему, что ещё немного, ещё пару молитв, и Бог опустит свою утешающую ладонь ей на лоб, снимет жар, прогонит бред… Когда чернота уже заняла город и в окно к ним пялились сытые масляные огоньки чужих квартир, он ощутил вдруг – как бесповоротно гаснет день, так и жизнь тает сейчас в бледной маленькой женщине, и как нет слов обратить солнце вспять, так и нет молитвы, чтобы удержать её. И он сорвался с места, поцеловал только влажный лоб, крикнул: - Я – скоро! Я – скоро! И полетел. Остановил первую же машину. Подгонял водителя, показывал короткий путь через дворы. Открыл дверь брат в трусах: - О, явился не запылился, а мы уж думали… - Дядя дома? - Ну, дома, а тебе чего? - Пусти. Надо очень. Брат смерил его взглядом, отступил: - Проходи. Шагнул в комнату и упал на колени, в голове – жар, словно горел за неё: - Дядя, никого кроме вас нет, помогите, она умирает, помогите, прошу вас… Тот сидел в кресле перед телевизором, снял очки, посмотрел странно: - Хорошо. - У меня машина внизу, пожалуйста, прошу вас, умоляю, умоляю, - повторил, представив, как взбешен будет дядя, узнав, что от него нужно. - Хорошо, хорошо… Дядя ушел утром, когда она спала уже расслабленно тихо. Обернулся на пороге, словно хотел что-то сказать, поджал задумчиво губы. - Я отдам вам деньги, - понял его взгляд Иван. - Клянусь - отдам. Тот сморщил лоб, потянулся в карман, протянул пятисотенную твердо: - Не спеши, - и шагнул со ступеньки. – Заходи, не чужие всё же. Она поправлялась быстро. Таяли дни, увенчанные тихими вечерами на двоих, словами ни о чем под взглядом чужих слепых окон, молчанием в теплой тишине несуществующего дома. Таяли оставленные дядей деньги и, приняв на себя тяжесть решать и кормить, он ушел утром искать работу. Вернулся к вечеру, сел к столу. Она рядом пристроилась, приглядываясь к нему, к его тяжелой, непривычной задумчивости, отупляющей взгляд мужской усталости. - В железнодорожном на доме культуры крышу перекрывают. Мужики ничего вроде, приезжие все. Отработал с ними день, сказали, что завтра могу приходить, работы хватит. А пока вот, - выложил на стол три сотенных купюры, усмехнулся коротко, - для поддержки штанов, говорят… - Молодец! Какой ты молодец у меня. – вспыхнула вся, обняла быстро. Положил голову на руки. Пробормотал сонно: - Хорошо, что я тебя встретил… ты без меня совсем пропала бы… - Пропала бы, - согласилась легко, поцеловала его плечо, зажмурилась от счастья. Сидела у окна, ждала его с первого рабочего дня, тихо, покойно было на душе, словно так и было всегда и должно быть так. В кастрюльке отбулькала каша, в сковородке ждали ужина три маленькие рыбные котлетки. Пролетели вороны, спешили через двор, словно гнал кто, и она проследила за ними встревожено. И за воронами ворвался во двор он, и не сразу узнала его: с красно-черной головой, без лица, только темные глаза углями. В порванной одежде он едва бежал, и бежал мимо дома, а за ним стаей - с бритыми головами, с тонкими ребристыми струнами арматуры в руках, молодые, весёлые, азартные, раскрывшие рты в крике. Он упал перед самым окном, не поднимая головы подхватился на руки, ускользая от удара, вскочил, но его сбили подножкой, окружили, гогоча. Вскинулись в небо плети арматуры. Она вскрикнула. Арматура упала хлестко. Дернулись судорожно лежащие на земле его ноги. Не чувствуя себя бросилась в бабушкину комнату, разбросав одним движением тряпье выдернула из сундука дедову шашку, схватила крепко рукоять и клинок с радостным шелестом вылетел из ножен. В два шага оказалась перед дверью, вырвалась в сырой воздух: - Стойте! Стойте!! Голос её, тонкий, сорвался, всхлипнув. Из бритоголовых ни один не обернулся, свистела, падая шлепками на упавшего арматура. Он не кричал, и это напугало её больше всего. Слетела с крыльца, взмахнула клинком, и в запястье отдался тяжело удар, рассекающий вскинутую руку бритоголового. От неожиданной боли он взревел, обернулся испуганно и обернулись все, застыли на мгновение белыми, искаженными ещё наслаждением жестокостью лицами. И следующим шагом её клинок чиркнул второго, самого крупного по бедру, вырвал кровавый всплеск. Не успели опомниться, как новый взмах быстрый, короткий взрезал лицо третьего, обнажая страшно белые зубы в отвисшей прорехе щеки. Закричали все разом, как один, взвыли, кто от боли, кто от страха перед широким сверкающим клинком, свистящим алчно, бросились из двора, оглядываясь. А она гналась за ними, гналась, сжав твердо губы, тыкая острием в спины, ягодицы, бедра нерасторопных - безразличная, беспощадная, неумолимая, словно смерть. И когда уже врассыпную они растерялись в сквере за дорогой, опустила шашку, бросилась назад. Он лежал на спине, едва живой, но – живой. Смотрел на неё немо с гордостью. Она подхватила его под руки, потянула с силой: - Ничего… ничего… ничего нам не сделается… сейчас доктора позовем, ты потерпи только немного, ты же сильный… мы – сильные… |