Сергей Крылов Лель и одалиска Так случилось, что на переломе 40-50 годов XX века пересеклись сексуальные пути московского юноши и Лаврентия Берии, всесильного шефа советского КГБ (в то время МГБ). Строго говоря, это не рассказ. Я определил бы этот текст как "художественные воспоминания". Не самый высокий жанр, но ведь и низких жанров не бывает. И если события прошлого описаны правдиво в обстоятельсвах времени и места, если описания сопровождаются мыслью и чувством, если текст не лишен иронии и самоиронии, если, наконец и главное, эти достоинства представлены хорошим языком, то произведение состоялось и имеет литературную и историческую ценность. Льщу себя надеждой... Оказывается, это non-fiction... ну, так тому и быть. Лель и одалиска Honny soit, qui mal y pense ( латынь ) ( Да устыдится тот, кто об этом дурно подумает ) Клянусь, это чистая правда: я возжелал ее в двенадцать лет. Тут счастливо сошлись мой возраст, «Нескучный сад» и «Лель мой, Лель…». Долгое время их не было. Бабушки, матери, тетки, сестры, соседки, девчонки, учителя, врачи, кассирши, продавщицы, кондуктора, пассажиры, прохожие… А женщин не было. И вдруг они появились. Внезапно, как из лесу вышли. Рядом с ними не оказалось мужчин, и, одинокие, они были особенно заметны. Обнаружились их особенности, линии, изгибы. Это притягивало, волновало. Сладко стало смотреть на них. И я смотрел. Пристально, тайно, как мне казалось. Но для них это не было тайной. Они замечали мой интерес, понимающе улыбались и дружелюбно говорили: «мальчик взрослеет!» Похоже, им нравилась моя «любознательность». А любознательность было, где и чем напитать. «Нескучный сад» или просто «Нескучный» находился через дорогу от нашего дома и в то военное время был круглосуточным публичным домом (садом). В Москве было много военных: расквартированные в городе и области, фронтовики-отпускники, командированные, проездные, госпитальные. Хватало и дешевок. Так в военное время называли проституток. Вообще говоря, проститутками в обычном понимании они не были да и быть не могли: все взрослые женщины в обязательном порядке по двенадцать часов в день работали на производстве. «Всё для фронта всё для победы!» - это без шуток. Только работающие взрослые получали продуктовые карточки, а кроме того и самое главное, за уклонение от трудовой повинности – суд, лагерь, лесоповал. Так что неверно было бы называть их проститутками, и для них было найдено короткое точное словечко: «дешевки». Во время войны свободно, без карточек, за сто рублей можно было: купить буханку черного хлеба, стакан соли или взять дешевку. Это были женщины различного на тот момент семейного положения: одиночки; иногда вдовы войны, сломленные, пьющие; молодые девки: « а, все равно война!» Чаще других в наших краях «Нескучного» с военным появлялась девушка на костыле без ноги до самого паха. Жестокое время…жестокие мальчишки, мы называли ее «безногая блядь». Нет…нет…нет… То была не преднамеренная жестокость и тем более не злобное издевательство, то было определение её по характерному признаку: другие были с ногами, а она без ноги. Всего лишь… Прости нас, милая… Занятие «этим делом» было для них побочным, для приработка что ли…кой черт для приработка – для возможности выпить да поесть досыта. В свободное от работы время, чаще в выходные дни дешевки с утра до вечера дефилировали в Парке Культуры и Отдыха. Их легко можно было отличить: шестимесячные кудряшки, подкрашенные губы, чистенькое, «праздничное» платье, белые носочки. Вояка из комсостава, разумеется, при деньгах, подцеплял такую дамочку, вел ее в летний парковый ресторан ( помню одно такое заведение над прудом, откуда умопомрачительно пахло жареным мясом ), слегка поил, кормил ее, а затем они шли…а куда пойдёшь? Москва - сплошная коммуналка, в комнате ее домашние, в квартире строгие соседки, дети. И они шли в «Нескучный», благо рядом, там травка, кустики, овражки. А мы в «Нескучном» играли в футбол… Ах, футбол военных лет!.. Босой ногой ты ударяешь по мячу и сразу видишь, чувствуешь, что мяч летит в гол! А ты, оказывается, задел большим пальцем за землю, и на нём отодрался кусок толстой кожи! И под ним краснеет живое мясо! И вот оно уже сочится кровью! А ты прикладываешь кожу, заматываешь палец тряпицей, оторванной от единственной рубахи, и опять лупишь по мячу! И никаких замен! Что там ваша Капакабана! Это в Москве футбол военных лет!.. И дядя Саша «Пономарь» говорит: «Молодец! Подрастешь, окрепнешь – возьмем в торпедовский дубль!». В нашем доме, в трех отделанных подъездах проживало руководство советских профсоюзов (ВЦСПС), а также ведущие футболисты команды мастеров «Торпедо»: великий форвард сороковых годов Александр Пономарев, Проворнов, братья Жарковы. Наши простецкие семьи оказались в этом шикарном доме по случаю войны. Когда в июле сорок первого начались бомбежки Москвы, нас, семьи рабочих станкозавода имени Орджоникидзе в срочном порядке переселили из бараков, располагавшихся рядом с заводом, в этот дом у Калужской заставы Заселили нас в два неотделанных подъезда: в комнатах пахло сырой штукатуркой, вместо паркета быстренько настелили дощатые полы; все остальное, правда, было в порядке: свет, тепло, вода, канализация, газ. Так мы оказались в одном из лучших домов Москвы того времени, но, конечно, в коммунальных условиях – у каждой семьи по одной комнате. А на другой стороне улицы, в «Нескучном», на его окраинном участке, обнесенном забором с колючей проволокой, строился дом для физиков – атомщиков (мы знали, что для «ученых») и для сотрудников расположенного неподалеку института Капицы. В конце рабочего дня к воротам в заборе задним ходом подавался грузовик с фанерным кузовом. В нем открывалась задняя дверца, и прямо из ворот в кузов по перекличке забирались зеки: «Иванов!..Петров!..Сидоров!.. Солженицын!..». Дверца закрывалась, на нее навешивался замок, и грузовик уезжал. Но это другой рассказ. А мы про это – так про это. Так вот, в «Нескучном» мы играли в футбол. И в самый разгар футбольной баталии вдруг раздавался крик: «В овраге е…ся!» Мы оставляли мяч, подбегали к оврагу и начинали улюлюкать, подсвистывать, подбадривать: «давай, давай!» Фигуранты вели себя по- разному. Слабонервные, как мы их определяли - «тыловики», вскакивали, вздергивали портки и понуро удалялись в поисках более укромного места. Закаленные «фронтовики», «окруженцы 41-го года» не обращали на нас внимания, продолжали сражаться до конца, «до последнего выстрела», а потом еще грозили нам кулаком и словом, что вызывало у нас восторг, ответные выкрики, похабные жесты и телодвижения. А затем начинался обширный комментарий, с которым выступали старшие ребята, а иногда и определенного пошиба взрослые. Так что половое просвещение у нас было раннее и наглядное: с малых лет (а за нами увязывались и наши младшие клопы) мы знали, как женщину положить, как ее поставить, и что она может сделать. И воображение наше было развито соответственно, не по возрасту. Да и возраст подошёл. А тут еще «Лель…». Дело в том, что она, моя соседка по квартире, была певицей, хористкой оперного театра. Дома она постоянно напевала, и именно от нее я услышал и узнал русские песни, романсы, лирические песенки и даже женские арии из опер и оперетт… Она идет по коридору, я слышу ее голос, распахиваю дверь нашей комнатенки, и из кухни доносится: «Между небом и землей Песня раздается, Неисходною струей Громче, громче льётся. ………………………. Лейся песенка, звеня, Песнь надежды сладкой. Кто-то вспомнит про меня И вздохнет украдкой. Мне хотелось ее слушать и слушать… Итак, она была певицей, а я двенадцатилетним мальчишкой, синеглазым, со светлыми волосами, за лето выгоравшими почти до белизны. И когда мы встречались на кухне коммунальной квартиры, она весело и ласково смотрела на меня и напевала: -Лель мой! Лель мой! Лели-лели, Лель! А однажды, напевая, она полуобняла меня, я уткнулся лицом в ее великолепные груди, меня окатило горячей волной, и Лель поплыл. С тех пор мое пробудившееся вожделение знало только один предмет: я хотел ее и только ее. Потекли вечера упоительных сладостных фантазий: прежде, чем заснуть, я прокручивал в голове различные варианты моего общения с ней. В моих мечтаниях она была безропотна и покорна, а я - « Нескучный»! - умел и изобретателен, и чего мы только не вытворяли… Кончилось бы это плохо: я уже стал притрагиваться к своему напряженному, твердому, как косточка, фонарику и ударился бы, как большинство моих сверстников, в иступленную суходрочку, если бы не Андвас. В нашей многонаселенной коммунальной квартире была одна келья-четырехметровая комната (скорее кладовка) с узким, как бойница, окном. В ней поселился инвалид войны: на левой руке у него был обтянутый черной кожей протез. Однажды в дверях его комнаты мы обнаружили оставленную им для кого-то записку, достали ее и прочитали: «Буду после 18. Анд. Вас». С тех пор он стал для нас Андвасом. В то время, наряду с постоянным вожделением, меня мучило одно обстоятельство. Я стал проявлять пристальный интерес к собственному телу, и втемяшилось мне в голову, что мои безволосые, совершенно голые руки и ноги означают мою неизбежную раннюю смерть. У некоторых мальчишек был хотя бы пушок, а у меня – ничего. Я загрустил: умирать почему-то не хотелось. Да и так ли это – кого спрсить? С матерями мы, мальчишки, не были откровенны, и я, преодолев неловкость, заговорил об этом с Андвасом. Он рассмеялся, успокоил меня и объяснил, что волосы на теле и лице у нас появляются, когда мальчик превращается в юношу и мужчину. Но предупредил, что это превращение будет своевременным и полноценным только, если мальчик не будет делать то-то и то-то. Многие, очень многие мальчишки, сказал он, постоянно и с малых лет раздражают руками одно место и наносят себе этим большой вред. И назидательно закончил наш разговор: -Не делай этого! «Ну, что ж! Нет, так нет. Будем терпеть!» И я удержался от этого увлечения. Но со мной остались мои фантазии. В них я проделывал с ней все, о чем к тому времени знал. Не подумайте, что я был один такой « хотячий». Ничего подобного. Все мальчишки были просвещены, не по возрасту развиты в этом отношении и все томились. Голода в то время в Москве не было, но есть хотелось всегда. Голода не было, кроме последнего дня месяца. Почему? А вот почему. Хлеб (и другие продукты) выкупать по карточкам разрешалось на день вперед. Все или почти все пользовались этим правом, так что хлеб за последний день месяца был съеден накануне. А заранее выкупить хлеб за первый день следующего месяца было нельзя – отоваривание карточек начиналось с первого числа. И если в доме не было чего-нибудь съестного, то последний день месяца был абсолютно голодным. Помню один такой день: с утра до ночи мы резались в карты, и победитель во время очередного кона обсасывал уже многократно обсосанный, голый до кости хвост селедки, в котором еще чувствовалась сольца! И все же вожделение было едва ли не сильнее чувства голода: голод нас мучил в последний день месяца, а вожделение каждый день. По тротуару, «махая клешами», идет стайка мальчишек. О том, о сем и, вдруг, один мечтательно произносит: -Вот сейчас заворачиваем за угол, а там лежит буханка хлеба! О! Оживление! Смакование! Начинаем делить на всех, подсчитываем, по сколько достанется каждому! -Нет! – подхватывает другой краснобай, – не одна буханка, а две. Одну съедаем, а на другую берем дешевку и ведем ее в «Нескучный»! О! Восторженные восклицания! Страстные крики! Красочные предположения! А потом чуть не до кулаков – кто первый? -По старшинству! – кричат одни. -По жребию! – требуют другие. Бедная девка мечется, не знает под кого ложится, но…не было за углом двух буханок, не было и одной. Так что настоящий голод мучил нас в последний день месяца, а вожделение каждый день. Ах, если бы знали взрослые тетеньки, как хотят их двенадцатилетние мальчики! Если бы знали! Если бы знали! Как они были бы добры! Со временем мои вечерние фантазии в постели стали переходить в сновидения, и однажды произошло нечто необыкновенное: в процессе обладания ею я вдруг, проснулся от того, что испытываю острое сладостное ощущение. Затем меня окутала сладостная истома. Я заснул и спал без каких-либо сновидений. Эти состояния и эти ощущения время от времени повторялись, с каждым разом все более бурно. Несколько позже я узнал, что все это обозначается красиво звучащим словом «поллюция», а тогда в нашей ребячьей среде это называлось грубее, проще, точнее и понятнее: «если снится, что е…. бабу, то, бывает, кончаешь». Ну, как не назови, а мое «сожительство» с ней стало более полноценным. Моя привязанность к ней была исключительно «телесной», душа же моя была свободна, и в пятнадцать лет я влюбился сразу в двух девчонок. Вообще-то, влюблен я был всегда. Но то была легкая, как я потом понял, детская влюбленность: к какой-нибудь девочке, обычно несколько старше меня, я испытывал нежные чувства, но только в ее присутствии и никогда не думал о ней без нее. А тут я любил по-настоящему двух девчонок одновременно, вернее сказать, попеременно. В школьном драмкружке (помнится, мы учились в седьмом классе) решили ставить спектакль по «Молодой гвардии» Александра Фадеева. В то время обучение мальчишек и девчонок было раздельным (к величайшему сожалению; до сих пор воспринимаю это как невосполнимую потерю: мы взаимно были лишены естественного гармоничного общения в детстве, отрочестве, юности), и на соответствующие роли были приглашены девочки из ближайшей женской школы. Первый раз мы собрались в актовом (он же физкультурный) зале и пока ждали прихода учительницы литературы – руководителя драмкружка, стояли стайками: мы у шведской стенки, девочки в центре зала. И, вдруг, из их группы раздался голос. Он взлетел к потолку, а затем заполнил весь зал. Изумительным зрелым контральто девочка пела песню о молодогвардейцах: «Это было в Краснодоне, В грозном зареве войны»… Я был потрясен. С малых лет меня особенно сильно волновали лирическая песня, голос любимой женщины и…поклевка. А тут прекрасная песня, такой голос и, видимо, что-то от поклевки. Я был потрясён, ошеломлен и овосторжен. Пела Ульяна Громова – Аллочка Матлина, шатенка с голубыми глазами, с легким пушком на лице, со стройными ножками в чулках «в резиночку» – ну как тут было не влюбиться! Странное дело, я, славянский мальчишка, и в дальнейшем влюблялся исключительно в евреек или в полукровок. И они платили мне тем же. Но это позднее. А эти две девочки о моей любви, думаю, не знали. Из-за этой проклятой «разделки» мы почти не общались с девчонками, были слишком зажаты, застенчивы или грубы, неловки, чтобы как-то проявить свои чувства. А влюблен я был сильно, томительно…но что описывать эту влюбленность, она давно описана великими. Итак, в городе была Алла. На лето же я уезжал в деревню к деду и там немедленно влюблялся в девочку, которая приезжала из соседнего города на каникулы. Она была из смешанной семьи – сейчас сказали бы «дочь крестьянки и юриста» (синоним «полукровка» по лексике известного политика нашего времени, «сына юриста») – но сохранила все славянские черты: была светловолоса, синеглаза и все же чем-то отличалась от моих соплеменниц…утонченностью что ли какой-то. Разумеется, тогда я подобных оценок не делал, просто любил ее и все. К осени я возвращался в Москву, а там меня уже «ждала» Алла. Я нежно любил этих милых девочек, но никогда не думал о них, как о женщинах. Хотел я только мою певицу и «спал» только с ней. Это многолетнее утомительное влечение должно же было, наконец, разрешиться. И оно вскоре разрешилось. Помогли тут классическая литература и моя любовь к чтению. У нее была библиотека…нет, не библиотека, а этажерка с книгами. И я, наряду со школьной и районной библиотеками, иногда пользовался этажеркой. Как-то я зашел к ней за очередной книжкой. Она подошла к этажерке и стала перебирать книги: « Что бы тебе дать почитать?» Я стоял позади нее. Она неторопливо перебирала книги, я прислонился к ней. Она неторопливо перебирала книги, я стал тереться об нее. Распалившись, я через спину взял ее за груди и продолжал тереться об нее, уткнувшись лицом ей в затылок. Когда же начались конвульсии, она накрыла ладонями мои руки и терпеливо выждала, пока все не кончилось. Затем, обернувшись ко мне, сказала: - Как рано ты созрел! «Кой там рано! Три года сладкой муки!» Мне стало неловко во всех отношениях, и я заторопился уходить. - Возьми книжку – сказала она. Не глядя, я взял книгу, бросил ее в комнате на стол и поспешил в ванную. Приведя себя в порядок, я вошел в комнату и увидел на столе: Ги де Мопассан, «Пышка». На другой день, когда я вошел к ней, молча вцепился в нее и стал иступленно целовать ее через платье, она сказала: - Закрой дверь на замок. «Ах, зачем она это сказала! Где эта проклятая дверь?» Прыгающими пальцами я отыскал кнопку «английского» замка и сдвинул ее. Замок выстрелил. Я кинулся к ней, она лежала на тахте в хорошо знакомой мне классической позе… Дальше все складывалось удачно. В первой половине дня квартира была почти безлюдна, она с утра бывала дома, а мы в старших классах учились во вторую смену. Все складывалось удачно, но…шила в штанах не утаишь. Соседки стали замечать, догадываться, затем уверились и, как видно, сказали об этом моей матери. Однажды она заговорила со мной об этом: - Говорят, ты стал часто бывать у … Я промолчал. Она как-то еще раз попыталась заговорить со мной о том же. Я набычился и промолчал, и она махнула рукой: -А, весь в отца! Тот в деревне с шестнадцати лет стал по бабам лазить! «Ну и ладно. А я с пятнадцати – война!» К шестнадцати годам я окончательно сложился. Я благополучно избежал опасностей отроческого возраста, удачно вступил во взрослую жизнь, и еще одно. Каждое лето на каникулы я уезжал в деревню. Там дед постепенно приучил меня ко всей крестьянской мужицкой работе. А работа эта в те годы делалась вручную и на лошадях. Наравне с деревенскими мальчишками, заменившими погибших на войне отцов, я косил траву, копнил и стоговал сено, ходил за плугом и за сохой, запрягал и распрягал лошадь, управлялся с высоким возом при перевозке сена из лугов и сжатых хлебов из полей, владел молотком, топором, пилой; пытался даже молотить цепом, но только рассмешил баб, заехав билом себе по затылку. Иногда работал с дедом в колхозной кузне. Он за кузнеца, я за молотобойца. Бабушка жалела меня: -Не надо, милый, надорвешься. Но дед грубовато поощрял: - Нечего…нечего бездельником расти. Я, конечно, порой уставал, но эта усталость наливала меня силой. И к шестнадцати годам я окончательно сложился. Лицо возмужало и потребовало ежедневной бритвы. Мышцы наросли и окрепли, руки и ноги покрылись крепким, светлым волосом, на груди образовался золотистый щиток, волосы на животе сходились к середине и плотным жгутиком спускались вниз к давно уже обросшим чреслам. Порядочная штуковина удобно покоилась на двух семядолях, размером со средний кулак каждая. Я неплохо был оснащён для новой жизни. И когда я видел моих сверстников, «голеньких», с детскими личиками, суходрочкой истрепавших свои муденки в неразумном детстве (не вина их, конечно, а беда), я с благодарностью, с сыновним чувством вспоминал давно уже съехавшего с нашей квартиры Андваса. Это он удержал меня от пагубного удовольствия. Андрей Василич Букреев. Вот и фамилия всплыла много лет спустя. Похоже было, что моя певица довольно сильно привязалась ко мне. Поначалу после первой близости я спешил уйти, почти убегал от неё, и она с доброй понимающей улыбкой отпускала меня. Но потом, удержав раз-другой, приучила оставаться, играла со мной во взрослые игры, называла меня всякими глупыми словечками, иногда мечтательно говорила: - Огонечик мой! Был бы ты постарше! Теперь они говорят: - Дед! Был бы ты помоложе! Угоди им! Нет, нет, это не мешало мне учиться. Напротив, регулярная разрядка оставляла голову свободной для учебы. Я был первым в классе и окончил школу с золотой медалью. Очень любил анатомию человека. И влюбленность моя в моих милых сверстниц пока еще не прошла, но в чувствах к ним что-то изменилось: стало меньше томления, больше нежности, как к младшим сестренкам. Видно замужал… Сейчас я принял бы ислам и, примирив три религии, женился бы на всех четырех. Четвертая – конечно Рабинович – моя последняя младая любовь. Но это из другой жизни. Вобщем, все было прекрасно. Все было прекрасно, но…А как же без «но». После этого и начинается, может быть, самое интересное…Все было прекрасно, но в мой последний школьный год наши отношения стали меняться. Сначала я почувствовал, что она не так охотно принимает меня. Затем она стала отнекиваться: - Нет, нет, я сегодня не могу. - Нет, нет, я сейчас ухожу. А однажды, когда я пытался тихой сапой прорваться через ее одежды, она, отстранив меня, твердо сказала: - Тебе больше не следует приходить ко мне. На мой молчаливый взгляд – вопрос она ответила: - У меня есть друг. - Ну и что «друг»? – не нашелся я сказать ничего иного. - Знал бы ты, кто мой друг, - загадочно проговорила она и вежливо попросила удалиться: -Извини, я сейчас уезжаю. Теперь-то я понимаю, что, кроме всего прочего, она оберегала меня, а тогда… «Уезжает? Всегда уходила, а теперь уезжает?» Я подошел к окну своей комнаты. В переулке стояла черная легковая машина…Вот со двора вышла она и направилась к машине. С переднего сиденья поднялся мужик и открыл заднюю дверцу. Изящно изогнувшись, крупом вперед она проникла на заднее сиденье, мужик сел рядом с водителем, и машина уехала. «Нет, это не друг, - подумал я, - друг сел бы рядом». Больше я не делал попыток сблизиться с ней, тем более что друг у нее оказался надежный: машина регулярно приезжала и забирала ее. Иногда рядом с шофером сидел военный в фуражке с синим верхом и красным околышем.* *Элемент формы сотрудника КГБ (в те годы МГБ). Но я сильно не переживал. Я поступил в институт, у меня появились новые друзья. Среди моих товарищей были ребята старше меня по возрасту и опытам жизни: поработавшие после техникума на производстве, воевавшие и демобилизованные. Иногородние, они снимали комнату в одном из двухэтажных домов на Калужской площади. А рядом в Парке Культуры и Отдыха… Опять!.. Когда я слышу эти словечки – «Парк Культуры» - моя рука лезет под юбку. Для меня с тех пор и ГАБТ не ГАБТ, а «ГАБТ Культуры и Отдыха». Так вот, в Парке Культуры и Разврата, как любовно называли его мои старшие друзья – и мне ли этого не знать! – в те годы работал танцзал, так называемый « Шестигранник». Через динамики там крутили положенную на музыку рифмованную любовь: Вдыхая розы аромат, Тенистый вспоминаю сад И слово нежное «люблю», Что вы сказали мне тогда… Оттуда в нашу студенческую келью мы водили девчонок. Эти девочки небыли проститутками в обычном понимании. Просто они любили немного выпить и пообщаться с ребятами. Некоторые «динамили», но были и такие, что отдавались. Так что, утешиться мне было с кем…и утешиться было не с кем. Хотел я только ее, трясло меня только от нее и тянуло меня к ней, как младенца к титьке. И так всю жизнь…да что всю жизнь! И после жизни. Ее давно уже нет, но когда мне снится эротический сон, снится она… А за окном тем временем многое менялось. Умер Величайший Гений. Его оплакали всей страной и торжественно похоронили. И только – только оправились от этого потрясения, вдруг, как гром среди ясного неба: Нет, ни за что не поверю я, Непостижимо уму: Любимый товарищ Берия Угодил в тюрьму. Жизнь становилась интересней и даже веселей. На кухне нашей дремучей квартиры в связи с этим событием обсуждался, в основном, один вопрос: еврей ли Берия. Большинство сходилось на том, что еврей. На мою реплику «он из Грузии, с Кавказа» последовало неотразимое: «евреев и в горах много». Моя певунья не принимала участия в этих разговорах. Она и раньше не особенно общалась с соседями, а теперь и вовсе перестала появляться на людях. Да и вообще как-то потускнела, стала задумчивой, озабоченной, перестала петь. Похоже, что с другом у нее разладилось – машина перестала приезжать за ней. Тогда много говорили о пикантных подробностях «морального разложения» верного ленинца, о его связях с женщинами, о принуждению к сожительству. Находились знакомые знакомых, знакомым которых рассказывали их знакомые, что у знакомых одних их знакомых дочь - школьница попала в лапы этого изверга, родила мальчонку, как две капли похожего на Лаврентия и чуть ли не в пенсне; и будто об этом узнал товарищ Сталин и хотел расстрелять товарища Берию, но не успел – товарищ Берия отравил товарища Сталина. Такие вот товарищи… Все это заставляло задумываться. Я стал задумываться, сводить концы с концами, связывать, и оно как будто связалось. В те дни и очень кстати мне в руки попал журнал с большой статьей о последних днях Бенито Муссолини и его любовницы. Была приведена фотография: два тела повешены за ноги у бензоколонки на окраине Милана. И развернутый на этой странице журнал я положил на ее кухонный стол. Когда я, немного выждав, вслед за ней пошел на кухню, она уже бежала оттуда. Ух, как полыхнула она на меня взглядом! И гнев, и испуг, и мольба! И журнал, швырнутый гневливой рукой, уродливо валялся на моем столе. Клянусь, у меня не было на нее зла, и я не хотел «ударить» ее; меня подмывало озорство, как при моих детских играх с солнцем, и, кроме того, я хотел кое в чем увериться. И я уверился – она исчезла из квартиры… Я знал, что она оставалась в Москве. Что иногда ненадолго появлялась в своей комнате и снова исчезала. Так продолжалось несколько месяцев. В конце года она возвратилась. При встрече мы, не глядя друг на друга, поздоровались, как ни в чем не бывало. Но что-то повисло. В моей башке, в душе, в печёнках звучало, звенело: «Она здесь! Она здесь! Она здесь!» Прошло несколько дней, и, наконец, мы встретились взглядами. Это очень важно в подобном случае – встретиться взглядами; без этого мы, как бы ещё и не видели друг друга. А тут увидели. И в то же день, в сумеречный вечер я зашел к ней. Она ожидала, ждала моего прихода – взгляд, взгляд, неотрывный взгляд, он все сказал! Привычным движением – начало нашего ритуала – я сдвинул кнопку замка, глаза в глаза подошел к ней, взял ее за плечи, склонился к ней, вдохнул ее запах – она не шелохнулась – и впервые сам стал раздевать ее. Странное дело, меня не трясло; впервые же я испытал чувство, что тебе не дают, а ты берешь. При моих затруднениях с ее одеждой она как-то безразлично помогала мне и с легкой ироничной улыбкой следила за мной: «мальчик взрослеет!» Затем я легонько понудил ее на тахту. Она приняла меня в руку, и я вошел в нее наполовину. По крутой лестнице без перил они спустились в подвал, подвели его к деревянному щиту и через прорези в досках закрепили его руки и ноги. Внешне он был спокоен, возможно, ожидал очередного допроса. Но ему прочитали приговор суда – расстрел. Тут он задёргался: - Разрешите сказать! Разрешите сказать! – торопливо проговаривал он. - Заткните ему рот! – сказал Батицкий. - Убери руку, - прошептал я. Офицер достал платок и запихнул его осужденному в рот. Он замычал, глаза его, как живые, полезли из глазниц. Генерал поднял пистолет и выстрелил Лаврентию в лоб. Она убрала руку, и… …и теперь, когда мне снится эротический сон, снится она. Иногда при этом присутствует он и смотрит укоризненным взглядом на то, как мы хлестаемся. Смотрит почему-то кровоточащим черным пятном во лбу и торопливо проговаривает: - Разрешите сказать! Разрешите сказать! |