Опухоль За плотной портьерой, из приоткрытой форточки доносился шум города. Своим привычным многоголосьем шумела оживленная улица центра Москвы. Из всей этой какофонии звуков, выделялся стихающий рокот двигателей автомобилей, перед светофором, и наоборот - нараставший, когда машины дружно срывались с места, слышались голоса людей, улавливалось голубиное воркование на перилах балкона и щебет воробьев в кронах деревьев под окном. Откуда-то издалека, сверху или снизу, пропели позывные «Маяка»… Илья Михайлович открыл глаза. Обнулились минутные цифры электронного будильника на тумбочке напротив, отпраздновали малиновым звоном наступление нового часа настенные часы. Продолжала куковать кукушка на ходиках в кухне. От долгой неподвижности онемело бедро и уже нестерпимо ныло в пояснице. Давно пришло время, когда жена или кто-нибудь из домашних должен был помочь ему повернуться на другой бок. Если же никто не шел, а в том была необходимость, он трогал кнопку под рукой и в прихожей раздавался удар электрического гонга. Но сейчас, как никогда, ему не хотелось никого видеть, и он попробовал помочь себе сам. Уцепившись за край кровати, напрягся. Сил хватило лишь на то, чтобы сдвинуть ногу с места. Потревоженные суставы отозвались острой болью, на минуту заглушив нудную, монотонную боль в пояснице. Он передохнул и повторил попытку. На этот раз удалось перевалить тело с бока на спину. От усилий лоб сделался влажным, и неприятно защипало у корней волос. Чтобы промокнуть лоб, надо было взять с прикроватной тумбочки салфетку, но непослушные, бес-чувственные пальцы не дотянулись до цели. Простонав от бессилия, он потянул к лицу угол пододеяльника, в нос ударила теплая волна смеси формалина с аммиаком. Он стиснул зубы и нажал кнопку Через коридор, на кухне играла громкая музыка и на мгновение дверь впустила в его комнату тот бешеный ритм. Жена привычным движением откинула одеяло, при этом лицо ее невольно исказилось брезгливой гримасой, ловко выдернув из-под него простыню, она поправила клеенку, подсунула другую, сухую, и только затем перевернула его на другой бок. Накинув одеяло снова, посмотрела на него. Этого его взгляда, ожидавшего смиреной покорности и бесконечной благодарности, он выдержать не смог и закрыл глаза. Илья Михайлович умирал. Умирал тихо, без агонии, без стонов, просто чувствовал, как жизнь неумолимо, по капле, утекает из его, ставшего уже чужим тела. Давно угасла искра последней надежды, как и ушла изнурившая его боль, вытянув остаток сил, исчез страх… Он покидал этот мир в полном сознании, с незамутненным рассудком, приготовленный переступить роковую черту, но подступившая и даже вошедшая уже в него смерть, лишившая его движения и речи, точно замешкалась. Ниточка, а может быть тончайший волосок, паутинка, удерживавшая его над бездной, оказалась удивительно прочной. Невыносимо было видеть каждый день на лице лечащего врача гримасу недоуменного изумления, чувствовать пальцы жены на своем запястии, готовую сказать: «Все!», когда он утомленно прикрывал глаза, как всякий раз ловить на себе взгляды своих взрослых детей, уже не считавших нужным скрывать своего отвращения при виде его. Последней земной обителью для Ильи Михайловича стал его домашний рабочий кабинет, смертным одром – уникальная «олимпийская кровать», гордость ее хозяина, какую он показывал бывавшим в его доме друзьям и знакомым, посвящая в историю появления «достопримечательности» в квартире. Кровать действительно, в своем роде, была уникальной, и некогда служила спальным ложем тому самому англичанину – олимпийскому чемпиону, полулегально приехавшему на Московскую Олимпиаду, но больше оказавшемуся в центре внимания благодаря обритому наголо черепу, о чем свидетельствовала обрамленная в багет титульная бумага на стене с печатью Олимпийского Комитета и подписью его президента. В то уже далекое лето восьмидесятого года, по служебной надобности, Илья Михайлович вынужден был уехать из прибранной, похорошевшей Москвы в командировку к южной границе страны. Вернуться в столицу ему пришлось ближе к осени, и он не мог не заметить, как многое стало другим за время его отсутствия, прежде всего он был неприятно поражен, обнаружив в строгих, аскетически выдержанных кабинетах своего ведомства красочные плакаты и сувениры ушедшего праздника. Услужливые подчиненные расценили раздражение шефа по-своему, и после его посещения Олимпийской деревни, где ему приглянулись кровати, изготовленные для спортсменов по специальному заказу, и в один из дней тайно доставили ему домой такую кровать, тогда же, для пущей важности, была выправлена и эта бумага. Парил над зеленым сукном большого письменного стола Меркурий - точная копия статуи установленная в центре международной торговли на Красной Пресне. Статуэтку Меркурия ему подарил лично американский миллиардер Хаммер, в день открытия Центра. И стол тоже являлся ценно-стью непреходящей. Массивный и приземистый стол когда-то стоял в кабинете Сталина на ближней даче в Кунцево, на его поверхности подписывались государственные документы, чуть левее от центра на сукне навечно отпечатался след от подстаканника грозного тирана. После смерти вождя всех времен и народов, стол на непродолжительное время стал музейным экспонатом, а потом многие годы пылился в подвале ЦКовских складов невостребованным, в людях еще жил животный страх даже перед предметами, окружавшими великого и всемогущего при жизни. Тускло отражал приглушенный свет красный лак высокого бюро. Когда-то давно, давно, Илья Михайлович, тогда еще молодой журналист, приехавший из далекой сибирской провинции, где-то вычитал, что писатели из числа великих писали свои нетленные произведения, стоя за бюро. Много позже, в музее Пушкина на Мойке в Ленинграде, он увидел бюро, за которым творил гений, было достаточно лишь его внимания к реликвии, чтобы через месяц в жилище Ильи Михайловича было доставлено точно такое же бюро. Многое, что находилось в квартире Ильи Михайловича, было отмечено для него печатью памятной неповторимости. Вообще, о вещах, о времени, о людях он мог рассказать немало занятного, что могло позабавить не только соотечественников, но и потрафить западному обывателю в его неуемном желании постичь загадочную русскую душу. И он всерьез подумывал, что когда-нибудь, отойдя от дел, напишет книгу, и его труд не в пример другим, не будет очередным стенанием отставного государственного чиновника, где на черном фоне единственное светлое пятно – сам автор, а скорей – этакий перечет, в легком жанре, в манере Чехова или Салтыкова-Щедрина, человеческих пороков и слабостей в интерьере загадочной страны. Это было по силам Илье Михайловичу, если бы хватило жизни… Беззвучно качался на полке шкафа «вечный двигатель», хмурился лик святого на потемневшей от времени старинной иконе на стене, в углу. Воспитанный атеистом и всю свою жизнь отрицавший существование надчеловеческой субстанции, Илья Михайлович оставался таким до последних пор. Даже когда стало принятой лояльность власти к церкви, и вынужденный подчиниться, он, посещая храмы, томился в окружении икон, продолжая ненавидеть обрядовую помпезность происходящего перед его глазами действа, где сотни разных людей, в едином порыве, с благоговейностью во взоре, клали поклон за поклоном своему Богу. Просили о прощении за возможно еще не совершенные грехи, вымаливали пощады от кары Божьей десницы для других, в свою очередь, прощая тем другим даже непростительное. Под куполами святилища, он ощущал себя лишь песчинкой в безбрежном людском море, и это раздражало, выводило его из себя. С другой же стороны, обнаруживая в проповедях церковников знакомые постулаты, по которым должно жить общество, отмечал, что при разумной постановке дела, церковь смогла бы внести свой весомый вклад в воспитании масс. Но только теперь, с всею отчетливостью до него стал доходить сам истинный смысл веры, понятию, вместившему в себя деяния и их меру, где жизнь каждого взвешивается на сверхточных весах с благодетелью и греховностью, наказанием и прощением на чашах, и что рано или поздно эти чаши должны уравновеситься. Суд свершится, если даже на это не хватит земной жизни… Музыку на кухне выключили, и теперь за закрытой дверью слышались: шум воды, позвякивание посуды и приглушенный говор. Слух обратился в зрение. Илья Михайлович без труда представил себе кухню и всех тех, кто находился сейчас там. У мойки жену, на своем обычном месте у холодильника с сигаретой в руке дочь. Это место было ее, когда она была еще милой улыбчивой девочкой, смешившей близких, не выговаривая букву «р.». Без малого, десять лет, дочь жила отдельно, появляясь в отчем доме, когда у нее возникали какие-то проблемы, решить которые мог только отец. И даже печальный повод, заставивший ее переступить порог родительской квартиры, имел далеко идущие цели. Это Илья Михайлович знал точно, как знал свою дочь. В день ее бракосочетания с первым мужем, под гром рукоплесканий, он вручил молодоженам ключи от новой, уже меблированной квартиры. И до того и после, он делал для дочери все, что мог, а мог он немало. Выставки, салоны, магазины, куда был заказан вход ее сверстницам, распахивали перед ней свои двери. Глаза ее горели огнем благодарности, и он был счастлив, как бывают, счастливы родители сумевшие исполнить заветное желание своего ребенка. Первый брак оказался неудачным. Наверное, тогда, несчастная, она со слезами бросилась к нему на грудь, была близка ему в последний раз. Потом последовал второй брак. Илья Михайлович организовал молодой чете круиз по Черному морю в качестве свадебного подарка. Не оставил он без внимания и избранника дочери, устроив его на престижную работу. Второй брак был ненамного продолжительнее первого. Молодой муж имел расположение в дамском обществе, и дочь, заподозрив неладное, нервничала, компенсируя свои моральные уроны модными тряпками и драгоценностями. И постепенно ее потребности, какие раньше походили на просьбы, в последние годы вменились отцу в обязанности. Младший сын Ильи Михайловича, занимавший по обыкновению место у окна, на маленьком кухонном диванчике, на протяжении своей двадцати двухлетней жизни, оставался для родного отца «темной лошадкой». Если дочери, он, пусть в раннем возрасте, смог уделить свое время, Сын был обделен и тем малым. Работа отнимала львиную долю жизни Ильи Михайловича, отнимала его от семьи. Мальчишка с рождения оказался болезненным, отставая от ровесников в своем развитии, и потому рос скрытным и злым. Илья Михайлович заметил это и настоял, чтобы жена полностью посвятила себя детям. Материнское воспитание при почти полном отсутствии отцовского, мужского, дали свои плоды. Между отцом и сыном росла стена отчуждения. Отец понял это, когда младший сын достиг призывного возраста. По здоровью и убеждению матери, он, вряд ли годился. в защитники Отечества, и Илья Михайлович с помощью знакомого зав. ка-федрой устроил его в один из московских институтов. Конечно, все было оформлено в надлежащем порядке, сын держал вступительный экзамен, и успешно выдержал его, потому что не выдержать не мог. Чтобы отметить такое событие и попробовать разрушить барьер неприязни, Илья Михайлович доверил младшему распоряжаться новым «жигуленком», пылившемся в гараже без дела, потому, как, сам, он давно пользовался служебными лимузинами. Однако, несколько месяцев спустя, взамен вдрызг разбитого сыном автомобиля, совпавшим по времени с его отчислением из института за хроническую неуспеваемость, главе семейства, простившему все и всем, в спешном порядке пришлось закатывать в гараж, сверкающую краской, только что с конвейера, «волгу», на случай вынужденного заслуженного отдыха, находясь в крайнем смятении после кончины последнего престарелого руководителя страны. Илья Михайлович снова прикрыл глаза. Хотелось пить, он положил руку на кнопку гонга. Если бы эта кнопка оказалась бы кнопкой, которая могла сейчас отключить его от жизни, он, не колеблясь, нажал бы на нее. Жена приподняла его голову и поднесла чашку к губам. Он сделал глоток, другой, поперхнулся и теплая приторная жидкость по подбородку, на шею, на грудь. Когда-то в его далеком детстве, они с матерью пошли по ягоды, день был жарким, и к полудню он уже изнемогал от жажды и готов был упасть и пить воду из мутных луж, тогда мать взяла его за руку и повела за собой. Едва передвигая ноги, он волочился за ней, впервые подумав о смерти, и подумал о ней хорошо, ему вдруг захотелось исчезнуть из этого знойной и душной чащи леса, где, точно надсмехаясь над его страданиями, продолжалась жизнь, пели птицы, в траве весело прыгали кузнечики, шумел в кронах деревьев ветер. А мать все шла и шла, крепко сжимая его руку в своей ладони. Свет уже померк в глазах, когда они спустились в лощину, где из-под большого камня пробивался родник. Он приник к воде родника и пил лесную прохладу. Вкус той воды он запомнил на всю жизнь. А как изменился мир вокруг, как захотелось жить… Мать Илья Михайлович не хоронил – не смог приехать. В день, когда гроб с высохшим телом матери пронесли по деревне и опустили в могилу кладбища на опушке леса, он находился в другом полушарии, в другом мире. Лишь через год он смог прийти к бугорку под деревянным крестом. Тот бугорок и стал той единственной точкой притяжения к тому, что называют «малой родиной», через месяц после смерти матери сгорел и дом в котором он родился и вырос. Он тогда долго ходил по пепелищу, словно искал чего-то, и нашел – в остове печи, между кирпичами чудом сохранился от огня обломок костяного гребешка матери. Жалкий обломок хранил в себе память о самом дорогом человеке, когда он прикладывал его к губам, ему казалось, что он чувствует запах ее волос… Илья Михайлович надавил на кнопку. Жена не заставила себя долго ждать, она уже взялась за край одеяла, когда он жестами попытался объяс-нить, что ему нужно сейчас другое. Он с трудом поднял руку и указал на створку шкафа. Там, в резной, сувенирной шкатулке хранились его награ-ды. Жена правильно поняла его, она достала шкатулку из шкафа и поставила ее на тумбочку перед кроватью и вопросительно взглянула на него. Знак рукой означал просьбу вывалить содержимое шкатулки. Жена по очереди показывала ордена, медали, он отрицательно мотал головой и мычал из последних сил. Тот кусочек гребешка она недоуменно подняла тоже. Он взял обломок своими бесчувственными пальцами и прижал к губам. Еще с минуту Илья Михайлович дышал… |