Она помнила о своем Начале много – гораздо больше, чем я. И гораздо больше, чем, как можно было бы предположить, способен помнить человек на пороге Конца. И эта память хранила не только канву событий, их последовательное проявление на карте бытия – что тоже важно! – сколько мелкие детали, п о д р о б н о с т и, те самые запахи и звуки, которые в чьей-то стихотворной строке движутся стайкою, наискосок, и, как правило, исчезают, испаряются у н е в н и м а т е л ь н ы х, непомнящих, а, может, просто закрывших для себя эту страницу, перевернувших её по прочтении и, опять же по невнимательности, не удосужившихся отметить прочитанное з а к л а д к о й: или – засушенным цветком айвы («Юрочка любил и сам сажал в 39-м!»), или – конфеКтной оберткой т е х времен («Папа привез к Рождеству из Царицына!»), или – кусочком бархатной тесьмы из бабушкиного рукоделия («Мастерица, золотошвейка!») Вот в этих-то деталях и было всё дело! Её рассказы о себе – не рассказы даже, а п о в е с т в о в а н и я, с налётом эпического флёра, саговости, эпопейности – буквально завораживали меня, не знающую р о д с т в а, не ведающую нюансов цветоделения (так говорит мой муж, компьютерный художник и полиграфист), не различающую оттенков музыкального звучания, не умеющую в ы н ю х и в а т ь, определять что бы то ни было по запаху, цвету или хотя бы на ощупь. Моё прошлое было от меня закрыто – как опасное, причиняющее боль пространство, к которому лучше не прикасаться – убьёт! Своими же с к а з а м и (а главное – деталями, в них-то всё дело!) Она давала мне к л ю ч. - Однажды я без разрешения выбежала ранним весенним утром на крыльцо своего дома. Совсем близко, в огороде, в густых ветвях раскидистой вербы, пела горлица. - Детка! – тотчас послышался мамин голос. - Ты почему босая выскочила? А я стояла на прохладных досках и слушала веселую птичью трель. Было хорошо и спокойно, как бывает только в отчем доме, где все идет по давно установленному, привычному порядку. Рано утром, как всегда, уехал на службу отец в своем лаковом фаэтоне, но я знала, что он обязательно приедет обедать. Занялась по хозяйству мать, а, значит, к обеду будет подан мой любимый пряник на меду с корицей, или пузырчатый хрустящий хворост–«розанец», или – пышные булочки. Где-то гремела посудой кухарка, стучал молотком наш домашний работник Яков, белозубый и черноволосый цыган, которого очень любил отец и не хотел менять ни на кого другого. Старая и добрая нянька Лукерья баюкала недавно появившегося на свет моего русоголового и светлоглазого брата Бориса. Всё было так, как всегда бывает по утрам в нашем доме. Дом этот - белый, с темными ставнями, принадлежавший когда-то здешнему фельдшеру, снял мой отец, назначенный сюда священником. Мне так нравились старые акации у порога, разросшаяся сирень, деревянная лестница с перилами, ведущая к парадному входу. Нравился и огород за домом с буйно колосящимися травами и луговыми цветами, со склоненными до земли вербами-ракитами. Здесь, в тени этих раскидистых деревьев, мы со старой няней всегда спасались от жары. Тихо шелестели серебристо-зеленые листья над головой, гомонили птицы, стрекотали кузнечики, резвились на цветах пестрые бабочки. Кукушка кричала где-то поблизости. Тянуло ветерком с мочака… Я рвала цветы или пыталась поймать быстрого кузнечика, а в полдень, когда засыпала старая няня, сразу же, не теряя времени, перелезала через низенький заборчик во двор к подруге. С ней можно было поиграть в лавочника и покупателя, сбегать в расположенную неподалеку школу, искупаться в маленьком озерке, омывавшем восточную стену церковной ограды... Зимой озерко замерзало и становилось катком. Весной - разливалось так, что вода заполняла всю котловину, и лежащие в этой котловине огороды тоже покрывались водой. Она держалась довольно долго и уходила постепенно. После ухода воды площадь зарастала буйными травами и луговыми цветами, еще пышнее разрастались громадные вербы с поникшими почти до земли ветвями, и я очень любила здесь гулять. Сразу за мочаком, на бугре, жили монашки, которых называли «черничками». Одеты они были во все темное, а на головах носили белые платочки и черные кашемировые шали. Обувь предпочитали мягкую, ходили легко и неслышно. Усадьба черничек напоминала маленький монастырь, со всех сторон обнесенный высоким деревянным забором с прочными воротами и калиткой. Каждого человека, входящего в наполненный цветами двор, охватывало состояние покоя и тишины, будто он попадал в другой мир. Вечером особенно сильно благоухали петуньи, гвоздики, резеда, ночные фиалки. А посередине двора развесистым шатром росла яблоня, простирая тень в жаркие дни. Монашки пекли просфоры для церкви, где служил отец, читали псалтирь по умершим, стегали ватные одеяла. Я любила наблюдать, как в больших пяльцах, по начертанному мелом рисунку они накладывали мелкие, бесчисленные стежки на сатин, шелк или атлас, при этом тихо и мирно беседуя между собой. По утрам и вечерам чернички приходили в старую Дмитриевскую церковь, благословлялись у отца и становились на клирос. Рядом с монашками жили Барковы, переселенцы из дальней губернии. Сразу по приезде они нанялись к моим родителям парой: жена – в кухарки, а муж – в работники. Они жили в нашей семье очень долго, до самой революции. В доме жила еще няня Лукерья. Она рассказывала нам сказки, в которых главными действующими лицами были лешие, русалки, домовые, ведьмы, упыри, вампиры, буки, утопленники и покойники, встававшие ночью из могил. Я слушала, затаив дыхание. Мир представлялся мне какой-то фантастической атмосферой, заселенной всякими необыкновенными существами, невидимыми днем и оживавшими ночью. Часть этих существ жила вверху, «там, на небе». Это были ангелы, херувимы и серафимы, охраняющие покой и сон детей и всех людей. Ангелы, говорила няня, летают бесшумно по небу и поют: «Слава в вышних Богу», как хор монашек в церкви. Только их не слышно: во-первых, они высоко-высоко, там, где плывут белые облака, а, во-вторых, «нам, грешникам, не дано их слышать». Их слышит только Бог, Которого они славят. У них белые крылья, длинные волосы, длинные белые одежды, и они прозрачные и легкие. Это – души праведников, святых людей, удостоенных вечного блаженства, и души маленьких детей, умерших в младенчестве. Я смотрела вверх, на небо, и думала, что, наверное, там летают души брата Жорика и сестрички Нюси – в виде маленьких херувимчиков... Часть фантастических существ жила в воде или около воды, в близкой от нашего дома реке. Там, например, обитал дед-водяной, царь реки, страшный старик с большой длинной бородой, мохнатой головой, бесцветными глазами и цепкими, сильными руками, которыми он хватал людей и тащил их в свое подводное царство. Или – бесы, противные, мохнатые существа с большими острыми ушами и тонкими, как у козлов, рожками. Еще я верила, что в реке живут холодные, красивые, печальные русалки с грустными, темными глазами, с длинными распущенными волосами, убранными водяными лилиями-кувшинками и переплетенными зеленой вьющейся травой с душистыми, мелкими сиреневыми цветочками, которая росла по берегам реки. Русалки белы и прозрачны, и одеты в тонкие, как мамин газовый шарф, рубашки. В лунные ночи они подплывают к берегу и, смотря на луну, поют: «Ой, месяцю, месяченьку, не свети, миленький...» Да-да, они пели именно эту песню! Я однажды слышала ее в исполнении Шуры, племянницы диакона. О, как хорошо пела молодая девушка своим низким, грудным голосом! Я сразу решила, что именно так поют русалки по ночам – там, на огороде, в зарослях камыша, недалеко от узкого мостика, где днем полощут белье, колотя его вальками, молодые крестьянки. Поют тихо, задумчиво и очень грустно. Ведь это все – утопленницы, загубленные, несчастные души, которых не отпевали в церкви. Дрожа от страха, я цеплялась за нянькину юбку и шептала: - Няня, я боюсь, боюсь! И няня не уходила, пока я не засну. Сама рассказчица уверяла, что своими глазами видела русалок, упырей и мертвецов в саванах, вышедших из могил. - Вот как я была еще молодой, - говорила старушка, - вышла я доить корову. А ночь лунная да светлая, иголку урони и найдешь. Речка блестит, тихо-тихо, ветерка нема. Все будто замерло. Гляжу на огород. Что за притча? У воде, между камышами, чи девки, чи бабы... Чешуть виски, на месяц глядять и песни играють. Да так жалобно! Гляжу и диву даюсь, не пойму, что это такое. А тогда смекнула: «Господи Боже мой, Пресвятая Богородица, Святитель Никола Чудотворец»... Стала я тут молитву читать «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его», стала креститься – немного отошло. А тут на том берегу пастух заиграл в рожок, петухи запели, коровы замычали. Тогда русалки одна за другой попрыгали у воду. Сама видала! Хочь верь, хочь нет... Я верила няне. Я вообще была очень доверчивая и жалостливая. Когда слушала стихотворение про кукушку, которая потеряла деток, у меня болезненно сжималось сердце. Мне жаль было козлика, который, не спросившись у бабушки, ушел в лес, где его съели серые волки. Мне жаль было кур и цыплят, которых резали к столу. Я изнемогала от жалости ко всем обиженным и несчастным, будучи не в силах разобраться, почему на свете так много горя... Я и сегодня не знаю ответа на этот вопрос. Вспоминая свою жизнь, я думаю: ну разве может одна человеческая судьба вместить столько скорби? И, тем не менее, каждое утро я благодарю Бога за то, что проснулась. Значит, сегодня я опять услышу, как гулко будут биться о наружную стену огромные металлические засовы, когда Нина придет открывать ставни. Сразу вслед за этим в мою маленькую комнату хлынет яркий свет, в потоке которого повиснут, замельтешат, заиграют тысячи мелких солнечных брызг. Потом на пороге покажется сама Нина, румяная и улыбающаяся, несмотря на возраст. Она начнет притопывать ногами, обивая снег с глубоких калош, и под ее подошвами сразу же образуются маленькие лужицы. Потом она станет растапливать печь, поджигая спичкой валик, туго свернутый из старых газет. На плите, к тому времени, закипит древний, коричневый в черную крапинку – сейчас таких не делают! – чайник, и обычная, повседневная жизнь вступит в свои права. Потом Нина уйдет, а я останусь сидеть в одиночестве на своем ветхом стуле с высокой спинкой, глядя перед собой зорким, «орлиным» (так утверждает мой племянник) взглядом. Буду всматриваться в себя, в свое далекое, навсегда ушедшее прошлое... Господи, неужели я столько прожила?! Неужели мой долгий, мучительный диалог со смертью подходит к концу? …Поистине, Она не боялась п о д р о б н о с т е й. А я? Для чего мне нужно было, ну вот просто жизненно необходимо, их забыть, стереть ластиком, затушевать, а то и просто вырезать из своего к о н т е к с т а? Да чувства же там были, Боже мой, чувства! Ах, сколько чувств! Сколько неосознаваемых прежде смыслов, которые нужно было назвать словом! Боль – болью, одиночество – одиночеством, обиду – обидой, страх потери – страхом потери, скорбь – скорбью… Но ведь и счастье – счастьем, доверие – доверием, радость бытия – радостью бытия! Всё т а м было – в цельности и полноте. Без провалов и «черных дыр». Без купюр и вымарываний. Всё цвело, колосилось и благоухало - как в Её саду! - весной и летом, отцветало и опадало – осенью, замирало в анабиозе – зимой. Всё происходило постепенно, сезонно, в соответствии с наступившим временем года – в р е м е н е м жизни. |