Вкус к земной жизни Она сохраняла до последних дней – даже тогда, когда уже лежала – н е з д е ш н я я – на своей высокой кровати, и профиль её, как-то вдруг заметно утончившийся, выглядел особенно тревожно на фоне старинных, набитых настоящим птичьим пухом, огромных подушек. Именно в эти дни она п о в е с т в о в а л а о своей далёкой – первой подростковой, уже во многом осознанной - весне. - На шестой неделе Великого поста весна была уже в полном разгаре: цвели фиалки, на кустах сирени распускались клейкие листочки, изумрудным ковром расстилалась под деревьями нежная травка. Заканчивалась третья четверть, и нас, гимназисток, распустили на каникулы. Двухнедельные, пасхальные! И вот мы с мамой едем на вокзал. Плавно катятся мягкие шины по булыжной мостовой. Маячит впереди спина извозчика с кнутом подмышкой. Вот гимназия, которая в этот тихий вечер пуста и темна... Поворот на проспект… Знакомые вывески магазинов… Вот шляпная мастерская, «a bon marchee», где еврейская супружеская чета принимает заказы на изготовление модных нарядных шляпок. Вот гастрономический магазин, витрины которого украшены разными деликатесами. Вот - книжный магазин, мануфактурная лавка… Но меня ничто не интересует, кроме желания скорее быть дома. На станции нас встречает неизменно улыбающийся своей жемчужной улыбкой, дорогой и любимый Яков, одетый теперь уже по-весеннему: вместо громадных, подшитых, грязных валенок на нем старые папины сапоги, на голове – картуз с козырьком. Яков – весел, доволен, от него пахнет конюшней. Он сажает нас в экипаж и с криком «ну, пошли!» трогает лошадей. Через минуту мы уже мчимся по степи – ровной, широкой, раздольной, с ярко-изумрудными озимыми всходами и чернеющими яровыми. Нигде ни кустика, ни деревца – до самого горизонта, у которого земля сливается с небом. Поют, заливаются высоко в небе жаворонки. Меня переполняет невыразимая радость бытия. - На солнце темный лес зардел! – выкрикиваю я слегка дрожащим от тряской езды голосом. В долине пар белеет тонкий. И песню раннюю запел В лазури жаворонок звонкий! Яков улыбается, оглядываясь на меня. Он не знает Жуковского, и, видимо, думает, что это – девичьи стихи из альбома. Борис тоже смеется, шутливо пытаясь закрыть мне рот рукой. Вскоре показался небольшой попутный хуторок. Бабы мажут и белят хаты, стирают белье. Увидав проезжающую мимо линейку, они прекращают работу и долго провожают нас взглядами. Но вот и наше село. Старая мельница, белые хаты, играющие в зеленой траве дети, гуси на солнцепеке, распускающаяся зелень, нежно-голубое небо – чудный, родной пейзаж! Лошади бегут быстро. Прохожие сторонятся, снимают шапки, здороваются. Среди них я узнаю много знакомых лиц - друзей и приятелей отца и дедушки. Какое счастье – возвращаться домой! После радостной встречи с родителями бегу здороваться со стариками. Поворачиваю щеколду двери – и уже в бабушкиной кухне. Всё та же небогатая обстановка: стол, покрытый клеенкой, на лавке – глиняный кувшин с водой, рядом – старинная медная кружка с перехватом посередине. У стены – старый диван на кривых ножках. Чуть дальше – стол с большим белым самоваром, у глухого простенка – маленький аптечный шкафчик, на широких подоконниках - горшки с геранью. Между окнами, выходящими на улицу, примостился чайный столик. В углу - несколько икон, перед которыми бабушка часто молилась, стоя на коленях. Все это я окинула взглядом в одну минуту: и стены, и с детства знакомые вещи и предметы, и дедушкину чугунную кровать, и его рабочий стол, заваленный бумагами, и сундуки, и большую русскую печь, и всё-всё, такое близкое и любимое! А вот и сама бабушка, радостно улыбаясь и шаркая больной ногой по полу, спешит мне навстречу, крепко обнимает и трижды целует по русскому обычаю. После обеда иду во двор, чтобы всё как следует осмотреть, исследовать каждый уголок, каждую щелочку. Ни одно, самое маленькое, изменение не ускользает от моих глаз: вот прибита к забору новая доска, новый замок на амбаре, новая, вымощенная кирпичом, дорожка, новое колесо на телеге… Увидела гусыню, сидящую на яйцах, и сразу же бросилась к ней: - Милая моя, золотая моя гусынечка! – зашептала я, просунув голову в щель между забором и каретником. – Как я люблю тебя! Гусыня встревожено, с испугом поднялась на лапы, захлопав крыльями и заморгав своими круглыми глазами. - Ну, ладно, ладно, сиди... Моё внимание переключилось на красавца-петуха в разливном оперении. Он весел, суетлив и криклив в этот солнечный весенний день. Во всём его облике, в движениях, в громком крике чувствуется восторг от весны, от тепла и такая могучая, неуемная сила жизни! Громадными стаями мечутся и перепархивают с крыш на землю и обратно воробьи, которых во дворе великое множество. Они живут в застрехах соломенных крыш и разводят там своих птенцов. Я взбираюсь по лестнице к низкому потолку сарая, засовываю в застреху руку и вытаскиваю маленькие воробьиные яички. Но я не хочу разорять гнезда, Боже сохрани, поэтому быстро кладу яйца обратно в гнездо, в теплый, нежный, мягкий пух. Потом я заглядываю в конюшню, где царит полумрак. Здесь тихо и спокойно; лошади, хрустя, жуют овёс. - Минька! Вороной! Они оглядываются, прядут ушами. От хорошего корма лошади лоснятся, как атласные. Вороной весь черный, без единого пятнышка, он большой, сильный и ходит в кореннике. Минька тонок и изящен, ходит в пристяжке и, когда бежит, наклоняет голову в бок. Иногда, в парадные выезды, им одевают фиолетовые сетки с кистями, и тогда эта пара производит незабываемое впечатление! Я иду дальше, в каретник, где стоит изящный, легкий, на резиновых шинах лакированный фаэтон. В этот фаэтон я иногда забираюсь, чтобы, уютно устроившись на мягком пружинном сиденье, почитать книгу. В каретнике пахнет кожей от развешанной по стенам упряжи, дёгтем, лошадиным потом, пылью, ещё чем-то. Под самой крышей, у дощатых перекрытий, я вижу знакомое гнездо ласточек, свитое из веток и прутьев, которое находилось на этом месте уже несколько лет. Никто его не разорял, и бойкие птицы-касатки, как нежно называли в селе ласточек, весь день снуют, громко щебеча, из каретника во двор и обратно, нося в клювах корм своим желторотым, прожорливым птенцам. А вот и баранчики – их, двухнедельных, каждый год кто-нибудь дарил Великим постом моему отцу. Баранчики были или белые, как сахар, или чёрные, как смоль, кудрявенькие, с мелкими, шелковистыми кудельками. Ими нельзя было не любоваться! Мы очень любили возиться с этими милыми созданиями: наряжали их в цветные ленты с колокольчиками, носили на руках, и животные так привязывались к нам, что ходили за нами по пятам – по улице, по двору и даже по комнатам. Если мы прятались, то барашки в недоумении останавливались, отчаянно блея вибрирующими голосками. Мы кормили их из рожка молоком, чесали гребнем шелковистую шерстку, ходили за ними в церковную ограду, где они паслись на зеленой, сочной травке, позванивая своими серебряными колокольчиками, подвязанными к шейке... Время шло. Барашки росли, теряя свою прелесть и обаяние: шерсть их грубела, постепенно исчезала ее мягкость и шелковистость, ножки становились длинны и угловаты, на лбу начинали пробиваться тонкие, острые рожки, которыми избалованные нами животные пробовали нас же бодать; мордочки вытягивались, теряли свою умильность. В одно прекрасное утро мы, проснувшись, не находили своих любимцев. Никто не встречал нас у порога, не позванивал колокольчиком... Баранчики, милые, веселые баранчики, просто исчезали со двора! Потеряв всякую надежду найти своих маленьких друзей, мы начинали плакать, и тогда взрослые бросались уверять, что баранчиков украли цыгане, или они сами ушли в степь. - Проснулся я утром рано-рано, - рассказывал Яков с самым наивным выражением лица, - глядь, а ягначка нема... Искал, искал, нигде нетути, должно быть, цыгане увели, а може сам убег у степь... Мы верили, что «рано утром проезжали чабаны и захватили нашего барашка в отару», что «здесь ему плохо, травы мало, а там, в степи, на вольном воздухе, среди высокой травы, ему будет очень хорошо...» Такая версия немного успокаивала, мы мирились с разлукой из-за того только, что баранчику «будет лучше в степи»; этот аргумент помогал нам, погоревав, вернуться к своим детским занятиям. Не могли мы представить тогда, что наши любимые друзья, с которыми мы разделяли игры и забавы, попали вовсе не в отару, а под острый нож, и за обедом мы ели их вкусное мясо, да еще нахваливали: как хорошо оно с молодым лучком да зеленой петрушечкой! Обо всем этом я узнала уже гораздо позже, когда стала взрослой и смотрела на вещи совсем другими глазами. А в дни своего безмятежного детства я действительно верила, что милые баранчики наслаждаются «вольным воздухом» широких, бескрайних степей, где так ароматно пахнут высокие травы, где небо такое голубое и бездонное, что, глядя на него, ни за что не поверишь в существование какого бы то ни было, даже самого незначительного, зла! Однажды таким же ясным утром во двор дома въехал отцовский лаковый фаэтон. Все домашние выбежали навстречу. Отец - молодой, красивый, в черном подряснике - мягко соскочил с подножки и, обняв нас, весело крикнул: - А ну, разгружайте! Я первая подбежала к фаэтону. В нём оказалось великое множество степных тюльпанов. Все они были разных оттенков: красные, желтые, розовые, сиреневые, белые, с полосочками, с каемками, в крапинку... Мы охапками носили эти душистые, пахнущие степью цветы на веранду, где мама делала из них букеты. Она ставила букеты в вазы, кувшины, даже ведра с чистой, свежей водой. Как хороши, как красивы были эти тюльпаны! Как молодо выпрыгнул из черного лакового фаэтона отец! Как белозубо и радостно улыбался довольный Яков, помогавший любимому батюшке рвать цветы в степи! Пасха в тот год была поздняя, на дворе стояла теплынь; в открытые настежь окна врывался приносимый с близких полей ароматный, теплый ветерок, гулявший по чистым комнатам веселым сквознячком. Во всем чувствовалась радость бытия, а от папиных тюльпанов исходил такой неповторимый и такой незабываемый, острый запах весны, теплого ветра и молодой, только-только начинающейся жизни! |