Школа, где я училась, располагалась неподалеку от единственного тогда в городе детского дома, и его воспитанники, тоже посещавшие эту лучшую среди прочих, образцово-показательную школу, вольно или не вольно портили идиллическую картину. Во-первых, они все поголовно плохо учились. А, во-вторых, сильно отличались от нас, обычных детей, своим внешним видом. Я помню, как мы с нескрываемым любопытством и брезгливостью разглядывали на переменах их тупоносые коричневые ботинки с толстыми шнурками, мрачные платья до колен, одинаковые прически «под горшок», старомодные плоские портфели из жесткого дерматина с квадратными замками (в то время, как у большинства из нас были вместительные, только что вошедшие в моду, красивые кожаные ранцы с широкими, мягко входящими в свои гнезда клавишами-замками), столь же одинаковые и мрачные лица с какими-то потухшими, грустными глазами… А после уроков то же самое жестокое, праздное любопытство гнало нас к детдомовским воротам, за которыми шла какая-то другая, совсем не похожая на нашу, мрачная и страшная жизнь. Мы, дети из обычных семей, почти ничего не знали об этой загадочной жизни, но каким-то чутьем улавливали ее безрадостную сущность. Не знаю, как другим, а мне, например, казалось, что Танька из третьего «б», грубая и молчаливая девочка, дерущаяся с мальчишками в школьных коридорах – существо с другой планеты, развивающееся по каким-то иным, не «нашим» законам, по какой-то недоступной моему пониманию логике. Иногда мне хотелось подойти к ней и потрогать рукой ее заскорузлые, сильные пальцы с ногтями, похожими на игрушечные лопатки для песка: выпуклыми посередине, ровными по краям и очень толстыми. Но я боялась. Этот мистический, необъяснимый страх не был ничем обусловлен, ибо Танька ни разу не сделала мне ничего плохого, даже не посмотрела в мою сторону. Но присущее всякому человеку чувство опасности подсказывало: не приближайся, могут быть самые неприятные последствия. И я не приближалась, лишь издали наблюдая за Танькиной размашистой походкой и групповыми побоищами, в которых она всегда участвовала. Много позже, уже будучи взрослой, я снова увидела эту несчастную и малопонятную спутницу моего детства. Она была уже далеко не молода и сидела с грудным ребенком у церковных стен. В день нашей встречи лил холодный осенний дождь. В глубоких лужах плавали ворохи желтых листьев, порывами ветра снесенных с высоких тополей, молчаливо стоящих по обочинам улицы. Именно по этой улице, мимо этой церкви мы с Танькой ходили когда-то в нашу школу. А теперь она сидела прямо на мокром асфальте у церковных ворот и просила подаяние. Я сразу узнала ее. Она была все та же: грубое, мрачное лицо, всклокоченные волосы, широкие плечи. Но главное – руки. Те же самые мужские руки с сильными, костистыми пальцами. Одна рука держала ребенка, другая была протянута ладонью вверх в ожидании милостыни. Крупные капли дождя падали в эту раскрытую руку. Она была пуста. Но постаревшая Танька все-таки упорно держала ее. Я кинула туда монету. Выражение Танькиного лица никак особенно не изменилось. Она деловито заглянула в свою ладонь и медленно переложила деньги в карман. На меня она не обратила никакого внимания. С тех пор я всегда давала ей деньги. Не потому, что мне было ее очень уж жалко. Скорее, я просто была ей благодарна за ее присутствие в моем детстве и ту «терапевтическую» роль, которую она, не ведая ни о чем, усердно исполняла. Ведь будучи свидетелем её жизни, я долгое время весьма эффективно защищалась от убеждения, что моя «круглосуточность» - с а м о е страшное из того, что может случиться с человеком. Потом несколько месяцев Таньки не было видно, а в один из теплых июльских дней я снова увидела ее на прежнем месте. Она все так же сидела прямо на асфальте, а ребенок, грязный и оборванный, бегал вокруг нее на своих маленьких, кривых ножках. Время от времени, если он сильно удалялся, Танька покрикивала на него, и он тут же возвращался назад. Она теперь видимым образом не попрошайничала, а, казалось, просто присутствовала на облюбованном ею куске асфальта. Вокруг было намусорено, валялись остатки еды, какие-то узлы с вещами. Меня, как ни странно, Танька узнала и даже слегка наклонила голову при моем приближении. Привычным просящим жестом она вытянула руку, и я вдруг в ужасе увидела, что это и не рука вовсе, вернее, не та грубая мужская кисть, каковой она была прежде, а куцый обрубок: круглая култышка без единого пальца. Другой култышкой, тоже без пальцев, Танька пододвинула ко мне поближе мятую обувную коробку, в которую я послушно опустила свою милостыню. Через секунду Таньки вместе с коробкой уже и близко не было. От сидящих рядом нищих я узнала, что зимой Танька обгорела при пожаре, который сама же нечаянно и устроила, бросив на пол недокуренную сигарету. Помощь подоспела слишком поздно, и пальцы обеих рук пришлось ампутировать. - Как же она теперь живет? – холодея, спросила я. – Ведь у нее – маленький ребенок! - Да вот так, - философски ответила старуха в засаленном клетчатом платке, поведавшая мне страшную подробность Танькиной жизни. – Живет, как есть, да и всё… - И что же? – не успокаивалась я, - она сильно страдала, когда с ней такое случилось? Мне почему-то обязательно надо было знать ответ на этот вопрос. - Не знаю, - равнодушно зевнула бабка, - Вроде не сильно. Полежала в больнице, потом пришла сюда попрошайничать – такая же, как всегда, будто и не горела. Тока пацан подрос. Бегает вон, матерь не слушает… - А как же она прикуривает? – вдруг вслух подумала я, вспомнив про неизменно дымящуюся в углу жесткого Танькиного рта сигарету. – Как же она теперь это делает?! - А хто ее знает, - махнула рукой моя собеседница. – Може, хто другой прикуривает да ей цигарку подает… В эту ночь я долго не могла уснуть. Все вставала перед моим взором несчастная детдомовская Танька, и виделась она мне почему-то не сегодняшней, а той, давней хмурой девочкой в ботинках с облупленными носами, в нехитрой детдомовской одежонке, всегда молчащей и с таким тоскливым взглядом, что не дай Бог никому его лицезреть. И ведь воспитывали эту Таньку в лучшем детдоме, учили, наставляли, объясняли, рассказывали, приводили примеры, а у нее внутри было нечто, которое развивалось само по себе, взрослело вместе с Танькой и, сформировавшись, определило весь ее горький и страшный жизненный путь. Именно о н о определило, а не все те педагогические ухищрения, которыми в совершенстве владели ее учителя и наставники. Танька «постучалась» в мою жизнь ещё раз – весьма своеобразным способом … Все началось в тот день, когда в моей голове родилась идея устроить благотворительный рождественский обед – именно такие обеды устраивал для бездомных детей Ее отец-священник, и Она с улыбчивой теплотой и, как всегда, очень яркими, живописными подробностями рассказывала мне об этом. Решено было созвониться с подругой, которая, не будучи замужем и не имея своих детей, мечтала удочерить девочку, и потому периодически ходила с целью выбора в детский дом. - Они там все такие несчастные, - рассказывала она, утирая набежавшую слезу, - что хочется всех взять и ввести в своё жильё! Ввела она, однако, в свою двухкомнатную малогабаритку всего одну – худенькую и бледную девятилетнюю девочку Олю. За четыре года до этого Олю буквально вырвали из рук разбушевавшегося наркомана милиционеры, вызванные соседями. Потерявши контроль над собой, он приставил к горлу обезумевшего от страха ребенка нож и требовал от его матери, тоже наркоманки, какой-то денежный долг. С того самого момента Оля, попавшая по решению суда в детский дом, молчала и иногда плакала. Никто из воспитателей не мог добиться от нее ни единого слова. И только спустя некоторое время она начала доверять окружавшим ее взрослым людям и произнесла свои первые слова. В таком состоянии ее и увидела моя бездетная подруга. - Сколько ходила – ни на ком не могла остановиться, - делилась она со мной в те дни. – А тут сразу поняла: эта девочка – моя! Теперь она забирала Олю на выходные, вязала ей белые, пышные банты, кормила всякими вкусностями и учила играть на старинном пианино, оставшемся от недавно умершей матери-пианистки. Вот к этой-то подруге я и обратилась с просьбой подобрать в знакомом ей детском доме нескольких несчастных воспитанниц – с тем, чтобы устроить им праздник. Они пришли с моей подругой – три маленьких, испуганных девочки, не совсем понимающих, куда и зачем их привели. Но если кто-то думает, что я понимала тогда, чем заканчиваются для благотворителей рождественские обеды, то он очень и очень ошибается! Я была преисполнена своей значимости и ощущала себя царственной особой, искренне заботящейся о благе бедных сироток. Они и вправду были достойны жалости и благодеяний. Об Оле я уже говорила. Вторую девочку звали Катя, и была она, в отличие от подруги, крепка и розовощека, все время что-то говорила и вообще отличалась некоторой экзальтированностью. - Ой, какое пианино! – закричала она, войдя в комнату. – А это что? А это? А вот это? Она хватала все, что попадалось под руку, и не исключено, что кое-что так и осело в ее карманах. Третья девочка ничего не хватала и ни о чем не спрашивала. Она просто смотрела на все происходящее своими умными карими глазами и по-детски доброжелательно улыбалась. - Тебя как зовут? – спросила я, сразу отметив про себя, что эта девочка из всех трех – самая благополучная. - Надя, - тут же отозвалась она и доверчиво взяла меня за руку своей маленькой, теплой ручкой. С того-то вечера все и началось. Девочки стали приходить регулярно. Сначала нас с мужем это умиляло: я катала их на санях, разучивала с ними песни, угощала сладостями, покупала игрушки. Вскоре посещения эти стали казаться нам несколько утомительными. Девочки, если я им долго не открывала, громко стучали в окна, рвали двери с петель и кричали на всю улицу: - Открывайте! Это мы пришли! - Да-да, - сказала мне при встрече Валентина Петровна, директор того детского дома, где жили девочки. – С детдомовскими детьми – так: ты им только палец протяни, а они – всю руку ухватят… Мне не показалась милой такая перспектива. Тем более, что Надя однажды заявила недвусмысленно: - Чтобы вам разрешили нас троих удочерить, надо написать заявление министру образования! - Мы не можем вас удочерить, - ответила я. – У вас живы родные матери. - И где же они? – резонно возразила Надя. – Вы же видите, что их нет! Я знала, что Надину маму лишили родительских прав, когда девочке было шесть лет. Вся ее семья – пила: и мать, и отец, и бабушка, и дяди, и тети. Перед тем, как ей попасть в детский дом, бабушка в пьяном угаре наложила на себя руки прямо на глазах у внучки: набросила себе на шею пояс от домашнего халата. Катина мама по ночам оставляла малолетнюю дочь одну в пустом, холодном жилище, а вместе с ней – пятимесячного брата. Когда грудной ребенок закатывался в истерике от голода, сестра доставала из холодильника пропавшее молоко и поила его из захватанного грязными руками стакана – другой емкости в доме просто не было. Под утро возвращалась чуть живая мать и посылала дочку на улицу – собирать для себя окурки. Если та отказывалась, нещадно била ее скрученным в несколько раз электрическим шнуром. После лишения ее родительских прав и помещения детей в детский дом она и вовсе исчезла, и вот уже несколько лет не подавала о себе знать. - Однажды я лежала в больнице, - рассказывала мне как-то Катя, - и вдруг вижу – по коридору идет мама. Такая же красивая, как и раньше: полная, белая… «Мамочка!» - закричала я и бросилась к ней. Но это оказалась похожая на нее медсестра… Вот такие мамы были у моих девочек. Но теоретически они все-таки были, и удочерению эти дети не подлежали. Не скрою – я была этому даже немного рада. Ну да и кто, скажите на милость, даже при самых благоприятных обстоятельствах решился бы удочерить детей в подростковом возрасте? Один из возможных вариантов развития событий я пронаблюдала на примере своей подруги. - Ты знаешь, - говорила она мне, - Оля оказалась совсем не таким ребенком, которого я себе представляла. Она не хочет учиться музыке, а маминого пианино просто боится: оно, говорит, какое-то страшное и по ночам - скрипит… Банты в волосах носить тоже не хочет – не люблю, дескать, чтоб волосы были стянуты. Стихи учить – не заставишь, руки перед едой – не моет, не улыбается, ходит все время букой… Спрашиваю: хочешь у меня жить? Молчит… Отдам я ее назад, в детский дом – не получилось у нас с ней семьи… И отдала. Плохо, конечно, поступила, но ведь ее можно понять. А время шло. Девочки выросли, у них должна была начаться теперь уже своя, взрослая жизнь. Судьбы наши, как говорится, были близки к окончательной и бесповоротной разлуке. Но однажды… Мне позвонила все та же подруга. - Ты представляешь, - сообщала она, - Надька-то сбежала с наркоманом! И это – перед самым выпуском из детского дома, когда ей должны были выдать на руки все документы, найти жилье и пристроить на работу. А ведь была такая образцово-показательная! Кто бы мог подумать? Я долго не могла прийти в себя после этого сообщения. Ах, Надя, Надя…Ну почему, почему именно она? Миловидная девочка с умными глазами, отличница, любимица учителей и воспитателей, показательный ребенок, которого они с гордостью демонстрировали всяким министрам и проверяющим из управления образования, бессменный лидер в детском коллективе, недостижимая мечта всех детдомовских мальчишек, «гадкий утенок», ставший «прекрасным лебедем», лучшая выпускница детского дома, которую, в отличие от других, неперспективных, ожидало бесплатное высшее образование и блестящая карьера в будущем … Самая благополучная из всех, она, едва дождавшись совершеннолетия, связалась с каким-то заезжим бандитом, который, вопреки многолетним стараниям воспитателей, сумел легко и быстро посадить ее на иглу. И к ногам этого человека Надя без сожаления бросила свою молодую, едва начинающуюся жизнь! - Ты знаешь, - сообщала мне подруга через полгода в очередном телефонном разговоре, - говорят, Надька совсем опустилась. Бомжует, пьет, колется, внешне стала неузнаваемой. Аборт успела сделать, а, может, уже и не один. Представляешь, безнравственность какая? Да, кстати, если она к тебе придет, ты ей дверь не открывай – говорят, ворует, в банде наводчицей работает… И это в семнадцать лет! Что дальше-то будет?! Я и сама давно догадывалась, что ничего хорошего с Надей дальше не будет. По слухам, похудела она очень и почернела, будто живет в дремучей лесной глуши. Лицо стало изможденным, словно обгоревшим, с облупившейся кожей – такое бывает у людей, которые долго находятся в близости от открытого огня – не того, конечно, костра, создающего уют, который романтизируется в песнях. Как-то раз я тоже увидела Надю. Она подошла ко мне на рынке. Было многолюдно, и нам, чтобы поговорить, пришлось отойти к задней стене большого мясного павильона. Расстояние между моим лицом и Надиным опасно сократилось – как сказал бы психолог, к которому с некоторых пор еженедельно ходит моя подруга, разочаровавшаяся в своем несостоявшемся материнстве, - она «нарушила зону моего психологического комфорта». - Как дела? – вымученно улыбаясь, спросила я Надю. - Все хорошо, - ответила она, пристально глядя мне в глаза и явно стараясь удержать мой взгляд, собирающийся было скользнуть по ее грязной куртке и стоптанным кроссовкам. – Живу, работаю… Все нормально! – Она как бы поставила точку в этом раз и навсегда решенном для себя вопросе. - И где же ты работаешь? – поинтересовалась я. - На мясокомбинате, выбраковщицей. Коровьи туши сортирую… Я, опять же по слухам, знала, что Надя со своим сожителем действительно проработали на каком-то сельском мясокомбинате около месяца, за это время успели вынести все, что было им доступно, попались на этом воровстве, бежали, и теперь оба находились в оперативном розыске. Я могла бы пригласить Надю к себе, напоить чаем и дать чистую одежду, но не стала этого делать, памятуя недавнее предупреждение подруги о ее неблагонадежности. - Так ты ж смотри, в дом ее не впускай, - еще раз напомнила мне подруга в том разговоре. – Дело не только в уголовщине. Те, кто ее видел, говорят, что у нее кожа с лица струпьями сходит – это верный признак СПИДа… Теперь я убедилась в этом своими глазами. И вспомнилась мне – в который уж раз! – милая, доверчивая девочка, которая ухватила когда-то мою руку вместо протянутого ей пальца. … Как-то раз я спросила у значимого для меня человека: почему, дескать, именно со мной была так безжалостна судьба, а до других ей вроде бы и дела никакого не было? Человек ответил: - А что ты знаешь об этих других? Выжили ли они вообще? С годами я поняла, что он прав. Надя вот, как видно, не выжила. Кстати, Таньку у церковной ограды я больше не вижу. Может, спилась окончательно, а, может, и отошла уже в мир иной – кто знает? И у нее теперь, как и у Нади, тоже всё хорошо? |