Я несколько раз начинала эту повесть. О том, как человек был найден мертвым между домами на асфальтовой тропе. Как он лежал, неловко подвернув ногу, а рука, замершая у горловины полурасстёгнутой клетчатой рубашки, свидетельствовала о том, что он упал внезапно, скорее всего – в результате остановки сердца. Было ясно, что с этим человеком случилось что-то нехорошее, никак им не ожидаемое и не прогнозируемое. И в его облике, и в нелепой позе, и в рассыпанных вокруг тела яблоках, выкатившихся из прорванного пакета, и в примятой траве на газоне, и в обломанных ветках жасминового куста, росшего на обочине тропинки, было то, что в народе называют «запахом беды». Лицо человека было бледно, ветерок поигрывал темно-русыми волосами, вздымающимися надо лбом. Необычайная тишина, изредка нарушаемая шорохом птиц в высокой кроне деревьев, придавала картине какую-то зловещесть… Такое вот начало. Я бы и дальше развила сюжетный ход, «закрутила» интригу, держа читателя в неведении до последней минуты. И мой детектив стал бы бестселлером. Но мне всегда мешало одно обстоятельство: этот человек был моим дядькой. Говорят, что каждый может написать одну страницу – о себе. Интересную, по-настоящему талантливую и честную. Такую, чтоб… В общем, из разряда того, что называется литературой. А если по-трифоновски, таких страниц должно быть тринадцать. Или двадцать семь – число не имеет значения. Тогда ты – писатель. Я же долго не могла «потянуть» даже этой «одной». Почему? Наверное, нельзя сплести интригу из судьбы. Форма довлеет там, где нет подлинности. А подлинность состоит в том, что все мужчины в отцовском роду каким-то образом умирали раньше времени. Прадед - на каторге. Дед – на войне. Сам отец – в петле. Его брат – как я уже сказала выше - на тропе к ч у ж о м у дому. О том, что этот дом – чужой, узналось позже, дня через два, когда шестнадцатилетняя дочь моего дядьки, Маша, приехала за ним в морг. - А мы его уже о т д а л и, - сказал ей сотрудник морга, вышедший навстречу. - Кому?! - воскликнула перепуганная насмерть Маша. - Как кому? – сотрудник подошел к столу и раскрыл журнал. Он долго листал его, вглядываясь в регистрационные записи. - Вот, нашёл. Жене и дочери! Трудно вообразить, что чувствовала несчастная девочка, точно знавшая, что жена умершего отца, то есть, её мать, вот уже два года, как лежит в могиле, а дочь, то есть, она сама, стоит сейчас в приемной морга. Но, тем не менее, всё оказалось правдой. У дяди Вали была вторая семья. Всегда, все шестнадцать лет. Жена, двое детей, квартира в хорошем районе, работа, статус, друзья-товарищи, коллеги, соседи – в общем, всё, что может быть у обычного семейного человека. И никто, ни одна живая душа не догадывалась, что была другая – т а й н а я – часть дядькиной жизни, куда он не впускал никого. И в этой части была другая жена, другая квартира и д р у г а я дочь. Такое вот, как сказал потом психолог, долго работавший с Машей, горизонтальное расщепление было у её отца. Но Машу не интересовали тонкости диагностики. Она, сраженная наповал свалившейся на нее г л ы б о й житейской правды, не хотела, да и не могла её «проглотить», не говоря уже о том, чтобы как-то переработать. Она отказалась от еды и днями лежала на диване, глядя в стену. И только со временем вышла из глубочайшей депрессии. Может быть – после встречи со мной, рассказавшей ей о том, к а к у ю семейную историю она продолжает воплощать в жизнь. …Маленький домик на одной из старых городских улиц, куда я часто приходила с отцом, был окружен огромным цветущим садом и буквально утопал в его зеленых дебрях. - Эта улица – особенная, - сказал отец в одно из первых путешествий. – Знаешь, как она раньше называлась? Я не знала. Поэтому отец, любивший загадывать загадки и «мучить» меня долгими поисками ответов, выждал необходимое для моей умственной закалки время и с гордостью произнес: - Она называлась Воропаевской! Я не верила: разве может городская улица носить нашу фамилию? - Более того, - продолжал отец, - здесь, на этой улице, стояла знаменитая мельница. А знаешь, чем она знаменита? Я не знала. - А знаменита она, во-первых, тем, что когда-то, очень давно, принадлежала нашему предку – купцу Воропаеву. А во-вторых – эту мельницу рисовал Лермонтов… Я слушала отца и отчего-то радовалась: то ли от тихого отцовского голоса, то ли от того, что, оказывается, была «купчихой» (так смешно назвал меня отец, щелкнув по носу), то ли просто от того, что мы шли в маленький дом, где жила старая отцова тетка Мария, и где я так любила бывать. Комнатки у тетки Марии были малюсенькие, в углу – много икон, возле которых всегда горела лампада. На стене в темной овальной раме висела старинная фотография красивого, аристократически одетого человека в мягкой широкополой шляпе. - Это мой отец, - сказал мне отец в наш первый приход. Пока тетка Мария подавала на стол, я осматривала дом. В углу, за шторой, куда я из любопытства заглянула, лежала на кровати огромная овчарка. Она лежала точно, как человек – на боку, вытянув лапы, а голову положив на подушку. В ее виде было что-то пугающее, леденящее душу. Я смотрела на собаку долго, как завороженная. Пахло псиной, прогоревшим лампадным маслом и наскоро собранной закуской, приправленной хреном. Через минуту отец и бородатый, хмурый старик, шаркающий по дому, которого все называли дядя Коля, уже громко «крякали», опрокидывая маленькие стопочки с водкой, аппетитно ели хрен и говорили о чем-то, мне неведомом. Пока они ели и пили, я разглядывала дом. Интересным было все, но особенно меня как-то непонятно волновала лампада. Я подолгу смотрела на нее, пытаясь понять, как же это она так долго горит и не гаснет. Такие же лампады я видела в церкви, когда недавно заходила туда с одноклассниками Володькой и Сашкой. Людей почти не было, только две или три старушки делали что-то за большим столом у входа. На нас никто не обратил внимания, и мы были предоставлены сами себе. Мальчишки стали ходить по храму и зачем-то заглядывать за иконы, а я на какое-то мгновение просто замерла и попыталась понять, что же я здесь вижу? Запомнились мерцающие огни, рассыпанные повсюду, и золотые кисти винограда, которыми был увит деревянный резной иконостас. Еще запомнилась какая-то необычайная тишина – такой не бывало у нас в школе даже на уроках самых-самых строгих учителей. И в этой тишине, как казалось мне, что-то медленно и плавно струилось, переливалось, уходя куда-то ввысь, под купол. Все было живое, все колыхалось, отбрасывало движущиеся тени, где-то затаивалось, потом снова наплывало волнами, словно чье-то спокойное, ровное дыхание. Я поняла – не разумом, а каким-то чутьем – что тут, в этой полутемной, сказочной тишине, что-то происходит. Даже сейчас, когда не происходит ничего... Это впечатление я унесла с собой, и еще какое-то время в моей голове держались воспоминания об увиденном. Но когда Володька, уже в школе, сказал, что «у этих попов нет ничего хорошего» и предложил завтра на перемене подразнить церковного сторожа, я ему не возразила. Наутро мы хулиганили и шумели у каменного забора, отделявшего улицу от церковного двора, подпрыгивая и крича старому деду, сторожившему храм: - Дедушк, это я! Сначала над забором показывалась Володькина голова, потом – моя. Дед нарочито хмурил брови и грозил нам своим слабеньким, неплотно сжатым кулачком. - Это я! – изо всех сил кричала я оттуда, с той стороны, где не было крестов и икон, где никто не молился, где не принято было «водить дружбу» с попами и слушать их «лживые речи» (так говорили учителя), и где – самое, пожалуй, главное! – не было этой всепроницающей тишины, которая о чем-то напоминает… Но о чем? Я не знала. С Володькой я своими мыслями не поделилась. Ну, как ему скажешь, что мне на самом деле очень-очень понравилось там, где живет какая-то тайна, где всё так красиво и торжественно, как будто вот-вот начнется праздник. А я непременно буду иметь к нему отношение. |