Пышно цвели яблони в тот май. Будто молоком облили с неба землю: густой, белый наряд к лицу был станице. Выйдешь с утра на крыльцо – и голову вскружит в прохладном воздухе яблоневым дурманом. А по ночам и не спится, неясное что-то, сладко-пугающее скребется внутри, жарким комочком сжимается в животе, и тесно, так тесно груди, стянутой грубой сорочкой. И на ушко как шепчет кто: выйди за двери, выйди… Проворочается Аннушка до рассвета, мучаясь бессонницей и материным храпом, а потом забудется. Сны, как стеклышки – светлые, обрывистые – затуманят и без того тяжелую голову, растребушат острыми кромками тревожное сердце. А тут мать в бок толкает: вставай, мол, бездельница, корову доить пора… И в коровнике под звон тугой струи пахучего парного молока еще больше ноет в груди. Непонятно это все Аннушке, отчего нет покоя душе, отчего все манит куда-то. И соленой дорожкой по щеке, бывает, скользнет девчоночья слезинка и растворится в молочной бели подойника. А потом вдруг разом вылилась вся боль, все томление, как однажды вечером под старой яблоней зажал Аннушку в объятиях Степан, муж Татьяны-соседки. Щекоча густыми усами плечи и шею, шептал: - Дуреха, с ума свела меня, измаяла. Грубые пальцы, царапая бедра, прокрались под юбку, зашарили там, где, стыдясь, Аннушка и в бане прикоснуться к себе побаивалась. Задохнулась Аннушка от незнакомого чувства, и колени сами в стороны развелись. А Степан все шептал и шептал, опаляя теплым запахом табака из влажных губ, и так же влажно становилось под его ладонью. А когда болючей тяжестью он протиснулся внутрь, задрожала Аннушка, тонко вскрикнула, и впилась зубами в зажавшую рот мужскую ладонь. - Кому скажешь – утоплю в омуте, - прорычал Степан, оторвавшись, наконец, от обессиленной Аннушки. Одернул подол измятой юбки, резко ухватил за растрепавшуюся косу, намотал на руку так, что Аннушкина голова качнулась и оказалась близко-близко к его плечу. – Ты сама виноватая, вертишься под носом. Скачешь козой, ржешь кобылицей. Я не каменный, тем более что Танька брюхата, близко не пускает… И ушел, на ходу завязывая штаны. А Аннушка еще долго сидела под деревом, прислушиваясь к ноющей боли и пытаясь понять, отчего вдруг так легко стало на душе. А потом было лето. Душистое, теплое… И поля в разнотравье, и синее, как Степановы глаза, небо. Были его сильные руки, властный голос, жаркое дыхание. И были ночи, полные томления и ожидания новой встречи. К осени Татьяна разрешилась мальчонкой. А Аннушка почуяла, что неладно и с ней что-то. - Степушка, что же будет? – плакала Аннушка, уткнувшись лицом в пахучее сено. Степан, досадливо сплюнул на дощатую стену сеновала, проворчал: - Ты ж баба, будто не знаешь, чего там делать надо? У меня спрашиваешь? Я ваших бабьих штук не знаю. - Какая ж я баба, - всхлипнула Аннушка. – Мне еще семнадцатый год всего, мамка меня до смерти засекет… - А коли не баба, зачем ноги раздвигала? – огрызнулся Степан, с силой хлопнул кулаком о земляной пол. Аннушка вздрогнула. Но, сообразив вдруг, пригрозила: - А коль кинешь меня, я деду скажу. Он тебя живо отделает, - и сама ужаснулась тому, что сказала. Дед по стороне батьки покойного, он в станице уже который год в подписной совет избирался. Иное дело, что с матерью Аннушки свекор не знался и Аннушку за внучку не признавал – очень сердит был на сына, что тот против отцова наказа пошел, жену не из кровных казачек, а «пришлую» выбрал. Но как бы то ни было, в Аннушке текла его кровь, а дед рьяно следил за порядком, и даже за чужую обесчещенную девку вступился бы. Степан вдруг как будто стал мягче в лице, притянул ее за руку, прижал, начал нашептывать: - Все хорошо будет, вот увидишь. Я с Танькой придумаю чего сделать, с тобой останусь. Вот к зиме сватов пришлю… И снова растаяла Аннушка в его объятиях… А на другой день прибежала Татьяна, рыдала, что бросил Степан ее… Уехал. Куда – никто не знал… Только Аннушка вспомнила, что о городе Степан часто бредил, легких денег там мечтал найти. Как снег на поля упал – заметила мать, что тесны Аннушке юбки стали. И кричала она, и по щекам хлестала, а потом как будто успокоилась, беречь Аннушку начала: полегче работу давала, все по дому больше. От людей живота не упрятать: через шубейку разглядели, стали пальцем тыкать. Как же это, внучка знатного казака – и в подоле тащит. А Татьяна то ль со злобы, то ль с сочувствия, насоветовала с сарая в сугроб животом прыгнуть. Вскарабкалась Аннушка на крышу, прыгнула. Да только ноги искалечила, до конца зимы с постели встать не смогла. Мать Татьяну за волосы оттаскала, чуть избу ей не сожгла… Весной разрешилась Аннушка девочкой. Ох, и горластая же девка уродилась! Головенка большая, глаза синие – как взглянет Аннушка в них, тут и Степан ей мерещится. И такая ненависть к нему поднимается, что дите противно становится. Она и на ноги сразу встала, как нарочно Боженька сил дал чтобы убежать. Только мать хлеще пса дворового стеречь ее стала. От девчонки ни на шаг не пускала. А та маленькая, обгадится вся. Плюется Аннушка, а деваться некуда: нужно мыть ее, полоскать пеленки. А не сменит вовремя на чистое – мать и носом, как котенка, в обгаженное натычет. Тут уж проще тряпушки застирать, чем лицо отмывать. Ночи длинные весенние потянулись. Яблони почками налились, вот-вот лопнут почки молочной белизною, заплывет все, как год назад, пряным запахом… И не спится Аннушке. А под утро глаза закроются, а дите верещит! Мать по делам собирается, увидит, что Аннушка спит – и поленом приложить может, будто силой хочет ее заставить дочку полюбить. Показалось Аннушке раз, что ночью под окном кто-то бродит. Юбку застегнула, шаль накинула – и за двери: ну как Степан-Иуда воротился? Никого… И так тошно стало ей вдруг, что рванулась, побежала по улице. Там, на станции, за станицей поезда гудели. Побежала туда. «Сяду, - подумала, - в город поеду. Найду его, изменника, обманщика. А там – как сердце повелит, может в ноги упаду, молить стану, чтоб не прогонял, а может и зарежу предателя». К утру на станцию прибежала, в первый же поезд кинулась – не пускают. Билет требуют. Ни копеечки в кармане. Аннушка ревела и молила – поезд тронулся, дядька в форме толкнул, она с подножки упала… Села на скамеечку, слезы градом… Рядом мужичок присел, успокаивать стал. - Чего, - говорит, - молодуха, сырость развела? Билет потеряла? Кивнула Аннушка. - А пойдем, я тебе куплю. Вот до куда нужно, до туда и куплю. Она, счастливая, ему руку подала. Он потащил в какую-то будку на станции. - Заходи, - говорит, - отдохнем малость. И на топчан повалил, смрадно в лицо задышал, под юбку полез. Аннушка закричать хотела, а он рот заткнул ладонью: не ори, мол, билет заработать надо. Аннушка глаза закрыла, лицо к стене отвернула. Он за грудь схватился – чуть от боли не взревела. Молока к утру полно стало, брызнуло, как из вымени. А мужик еще пуще уцепился. - Родила недавно? - спросил и давай языком липким молоко слизывать. - Муж есть? - Аннушка головой мотнула. - Давно, значит, без мужика тоскуешь? - и рывком всадил между ног. Чуть не задохнулась от боли, губу до крови прикусила… Долго он тешился, а потом встал, штаны завязал. «Одевайся пока», – и ушел. Юбку стала оправлять – а по ляжкам красное сочится, ноги не слушаются. Как могла, собралась, косу пригладила. Понасильник Аннушкин явился. Улыбается, билет протягивает. Выхватила заветную бумажку, кинулась в двери. А он за руку хвать – и шепчет: - Чего было – никому, смотри мне! - и еще за ворот ей шасть, и толкнул за двери. Ох и срамно стало Аннушке, хоть в петлю! Все горит между ног, перед глазами плывет. Едва выбралась на насыпь… Села на лавку. А рядом баба с кучей тюков притулилась. - Ты чего, девка, лихорадит? - спросила. Аннушка замотала головой. - А куда едешь, больная вся? В Кузнецк? - Ага, - еле языком ворочая, ответила Аннушка. - Слышь, а вагон какой? Может, поможешь мне с поклажей? Аннушка плечами пожала. - Билет глянь, там отметили ведь, - не унималась баба. Билет ей протянула. Баба глянула и в хохот: - Во дурында! Тебе ж в другу сторону! - Мне в Кузнецк… - Да то какой ж Кузнецк? В Кузнецк у меня билет, а тебе ж до Ивановска! Как за горло кто схватил, дыханье сперло. И впрямь, Аннушка ж мужику не назвала, куда едет! Бросилась к будке, а там – пусто. Где искать, что делать? А юбка уж вся от крови промокла. Чуть жива, к поездам пошла: да хоть в Ивановск, только не к матери, не к дитю. Поднялась на насыпь – и не помнит, что дальше было, темно в глазах стало, упала. Как глаза открыла – почуяла, везут куда-то. Небо синее, по глазам как ножом полоснуло. И солома в лицо уколола. - Девка, совсем сдурела, кой черт сюда пошла? – деда голос, как гром, ударил в уши. Мать поутру, значит, встала – дите воет, Аннушки нет. Туда-сюда по двору – нету. Грудь пустую девчонке сунула, не унимается та! Мать тут же тряпицу в коровье молоко макнула – и дитю отжала. Накормила, в люльку бросила – и по улице бегом. На краю улицы кто-то ночью по нужде, видать, ходил, видел, как по дороге к станции Аннушка шла. Мать на обиду плюнула - и до деда, тот коня в бричку – и на станцию, подобрал внучку чуть живую… Выходила мать Аннушку, излечила от бабской болезни, кровь остановила. И девчоночку все старалась, пока лежала Аннушка, подпихнуть. Все и счастье было, что от боли в груди избавляла. Мать ворчала: - Что тебе, кобылице, неймется? В подоле принесла, сраму напустила – люди в глаза тычут. Я ж тебя, змеюку, растила, сил не жалела! Сама вдовой осталась, а тебя выходила! А ты такой позор мне… Нет души у тебя, нету! И с той поры, как уйдет куда – двери на замок, ключ прячет… Ох уж неволя эта! Как вожжа под хвост попала – надо Аннушке на волю, никакого дитя не хочет! Возневидела девчонку – прости-Боже! Заболела та однажды – нарочно Аннушка у окна голую держала, думала – заберет Господь, руки развяжет. Заболела… да не померла, только хуже стало, ни сна, ни покою Аннушке. Так извела, что ночью подушку сверху кинула! А мать не спала, видать, учуяла неладное. Подушку хвать – и на Аннушку, повалила на пол, на лицо подушку… « Я-те, душегубицу, сама уморю!» Давит на Аннушку, полная, хватка крепкая… Захрипела Аннушка уже, ослабла, в голове как ветер зашумел – мать тут опомнилась. За волосы подняла, в кадку с водой головой окунула. Аннушка как заново родилась – так прям жизнь вдохнула, чуть не захлебнулась жизнью этой. На дите глянула – и как защемило сердце… Кинулась ручки-ножки целовать, а девочка уж и забыла все – улыбается, гулит Аннушке… А тут и лето. Аннушке за калитку не выйди… У реки подружки бывшие смеются – голоса далеко разлетаются. Парни костры готовят – нынче ночь Купальская. Вспомнила Аннушка, как год назад еще, свободная, гуляла у реки, через костер прыгала, венки пускала по воде, а потом под ночным покровом любил ее Степан… Завернула она девочку в шаль, упросила мать отпустить по улице пройтись. А по улице гулять – хуже гибели, люди вслед плюются, ребятня камнями швыряется. Горе – да и только. Нет, не будет дома жизни, не будет. Ушли они с девочкой к речному омуту, к пустому бережку, где никого нет. Вспомнился Аннушке каждый кустик, как со Степаном, бывало, прячась от людей, по кустам здесь плутали… На дочку взглянет – и Степана видит … «Нет, не могу больше», - подумалось. Так все легко показалось: кинет дите в воду, а сама шаль бросит на берегу – и на станцию. Пусть все думают, что утонула… Рукой на груди Аннушка нащупала бумажки: понасилькик тогда ей в ворот деньги сунул, как мать не нашла только… Поискала бережок где покруче, чтобы уж наверняка… поглядела на дочку – замахнулась… да как за руку кто ухватил будто… не смогла. Долго, пока сумерки не спустились, так и просидела с девочкой. Вдруг близко голоса послышались, молодые гулять вышли. Аннушка вздрогнула, отняла дочку от груди. Вскочила, девочку у самого края бережка положила: чуть шевельнется – осыплется край бережка, полетит земля в воду. Вроде и не самой топить. Шаль рядом кинула, ленту из косы по воде пустила – и бегом прочь. До станции добралась, билет купила. На Кузнецк. Доехала до города. Из вагона вышла – а что дальше и не знает… Бродила по улицам, бродила, на последние копейки булку купила, села у ворот большого дома, стала есть. Мимо тетка проходила, важная такая, наряженная. - Чего, - говорит, - расселась? Нельзя сидеть тут, это нотариальная контора, сюда люди знатные ходят, а ты сидишь тут, парчушка. Да нотариус Губский не любит побирушек. Иди прочь! - Да куда ж, тетка, пойду я? Никого не знаю здесь. Тетка бровью черной вскинула, цокнула языком. - Кто такая ты? Откуда? Аннушка рассказала, что вот, мол, за мужем приехала, дите у них. Тетка пальцы в замок сплела, на груди прижала: - Ох и горемычная ты! И правильно, что приехала, искать его, подлюку, надо. Обрюхатил девку и сбежал! Ой, что делается! Поойкала тетка да и предложила Аннушке: - А пошли в работницы ко мне. Работа не тяжелая, девка ты ладная, и мне прибыль будет, и себе заработаешь… - Я не умею ничего, - погрустнела Аннушка. – Разве сготовить обед да белье постирать… Тетка засмеялась накрашенным ртом: - А тебе и уметь не надо, то дело проще, чем в кухне париться… Раз дите имеешь – так и это умеешь… И закрутилась городская Аннушкина жизнь. Ляжет спать под утро, к вечеру проснется, нарядится… Много их таких у тетки, которая мамкой себя называла, было. Вечером в доме вино приготовят, музыку поставят – и гости стекаются. Карты, танцы, шутки… К утру очередной кавалер уйдет, а Аннушка спать ляжет. Вскоре в хмельном веселье позабылись все обиды. Аннушка и про Степана позабыла. Только иногда взгрустнет бывало, вспоминая мать… А если по улице пройти когда доведется, встретить ребенка – так само собой что-то заноет в груди… «Любушка моя, голубушка, - припомнит Аннушка имя дочери, - ты прости меня, родненькая. Ты, верно, ангелом сделалась?» И все пуще и пуще тоска грызть начала. Стала Аннушка воды бояться. Через мостик перейти – так быстрее бежит, лишь бы в воду не глянуть, чудиться ей омут стал даже в миске для умывания. А как в баню идти – то для смелости вина стакан выпьет – и тогда полегче. Так еще год прошел… А за ним еще один, и еще… Заболела Аннушка. Тетка доктора позвала. Тот брезгливо осмотрел и пробурчал: «Сифилис». В тот же день Аннушка очутилась на улице. Некуда пойти ей, хоть и денег есть немного – ненадолго хватит. Правда, тетка не обидела: и одежду отдала, и в больницу не отправила – а никого больше у Аннушки нет в этом городе. Как в первый день, очутилась Аннушка у конторы нотариуса. Бывало, приходил к ней частенько этот Губский. Щедрый был… Уселась на скамейку. А люди мимо: туда-сюда… Тут как будто знакомое лицо мелькнуло. Неужто?.. Вскочила Аннушка, бросилась следом. - Степан! Обернулся. Он же, родненький, ей-богу он! Глаза синие, ничуть не выцвели, только лоб морщинами изрезало, да чуб засеребрился. И ни капли злости Аннушка не ощутила, лишь радость. - Степушка, миленький! – и на грудь бросилась. Он удивленно отстранился, взял в ладони ее лицо. От ладоней терпко пахнуло сырой кожей и еще чем-то знакомым… - Степушка, нашла же, нашла… Он не ответил, схватил за руку, повел за собой. В сером каменном доме спустились по скрипучей лесенке в подвал. Степан отворил дверь в подвальной каморке, втолкнул туда Аннушку, зажег лампу. Мутные тени заплясали по голым стенам. - Анна, ты чего здесь? – наконец спросил он. Аннушка заплакала. - За мной пришла? Она замотала головой. Степан достал из покосившегося буфета бутыль, налил оттуда в стакан, протянул Аннушке. Горло обожгло. Слезы остановились. Степан плеснул себе, выпил. - Ну, рассказывай, казачья внучка, что тебе понадобилось тут? Из станицы выжила, теперь и здесь добралась? – в голосе Степана послышался Аннушке холодный скрип. - Как же, Степушка, сам меня бросил… И меня, и Татьяну. Дочка же у нас с тобой… была. Степан сплюнул сквозь щербинку меж зубов, переспросил: - Была? Померла, что ль? - Померла, Степа… И Аннушка рассказала, как до города добралась, как устроилась на работу… - На работу? – перебил Степан. – Значит, деньги есть у тебя? - Есть, Степушка, немножко, - и замялась, не смея рассказать, какой работой занималась. Но Степана это не взволновало, он усмехнулся только: - Деньги есть, а в гости без угощенья пришла… Вечером, дыша пьяно в лицо, Степан привалился рядом, зашарил руками по Аннушке: - Давай-ка, вспомним, как хорошо нам было… Но Аннушка, с ужасом вспомнив о болезни, оттолкнула его. - Брезгуешь, да? – усмехнулся он. Повалился на топчан и захрапел. Долго Аннушка сидела, в тусклом свете лампы разглядывая лицо Степана. Много мыслей тревожило ее голову. Вот он, постаревший, спивающийся… Где-то конюхом перебивается. А в станице сын у него растет… « И дочка бы уже, Любушка, большая была», - больно кольнуло сердце. Стоил ли он поруганной девичьей чести? Загубленной младенческой души и ее, Аннушкиной, загубленной совести? Коварная мысль шевельнулась в голове: не ее одной вина во всем, почему же Аннушке только нести крест? Мучится от болезни и от мыслей о дочке? Может, хоть болезнь разделить со Степаном? Прилегла рядом, обняла, попыталась разбудить ласками. Губами пробежалась по впалым щекам, скользнула по шее. Много раз так делала Аннушка с чужими мужчинами…. Умелыми пальцами пробралась под рубашку, вдохнула горький запах пота, целуя курчавую грудь… зубами ухватилась за шнурок штанов, потянула… Степан слабо застонал сквозь сон, зарылся руками в Аннушкины волосы… Затвердело под тканью штанов, шевельнулось под ладонью Аннушки. Степан открыл глаза, мутным взглядом уставился на Аннушку. Чужой, совсем чужой… Поднялась с топчана, обулась. Не слушая бормотанья Степана, вышла из подвала. Светало. Теплая летняя ночь сменялась прохладным утром. Одиноко и пугливо озираясь, шмыгнула под ногами собачонка. - Как собака и я, - подумалось Аннушке. – Никому не нужна… Так издохнуть под забором легче бы. Вновь прибрела к конторе Губского. Села на лавочку, глаза прикрыла. А ведь добр был Губский… Может, наняться к нему хоть двор мести? Задремала Аннушка. А проснулась от боли: кто-то пнул ее в ногу. Подняла взгляд – а вот и сам Губский стоит. На службу пришел. - Миленький, - кинулась было к нему. - Прочь, зараза, - прошипел Губский, скривив лощеное лицо. – Наградила меня срамной болезнью, стерва! Марш из города, пока куда надо не сдал! Мне позор не нужен, а то б я мигом тебя в участок! Аннушка испуганно отпрянула, когда Губский вновь занес ногу для пинка, скатилась с лавочки, бросилась по улице, едва дорогу видя из-за слез… На мосту остановилась, через силу в воду глядеть стала, чтобы слезы успокоить. Вдруг увиделось Аннушке, как вода посветлела, и как будто на глади ее личико детское нарисовалось… Побежала прочь от речки… За городом сняла Аннушка дешевую комнатушку. Нашла место прачки… Только каждую ночь стали мучить ее кошмары: девочка-утопленница во сне являться начала. Будто манит и манит Аннушку, шепчет: «Домой пора». Дом. Далеко дом. Или нет его совсем у Аннушки? Не вернуться в станицу: умерла для дома Аннушка. А на мать бы поглядеть хоть издали, к яблоне, под которой жизнь пошла под откос, прикоснуться… На кладбище заглянуть: вдруг Любушку схоронили рядом с батькой? А потом уж… а потом уж и не страшно, да хоть под забор, как собаке… Набрала на билет… Поезд прибыл на станцию утром… Как и не уезжала Аннушка отсюда: вон и будка та виднеется, даже баба похожая с тюками сидит… По дороге не пошла, тропинками да овражками до станицы добиралась. Первым делом на могилки прокралась. Не нашла Любушкиного холмика. Не выловили, видно, дочку, унесла река… « Вот помру, полетит душа на небо, встретит там тебя, Любушка, и начнет молить о прощении не у Боженьки – у тебя…» Через заросли кустов добрела до того берега. Нарвала цветочков, сплела венок. Припомнилось, как в одну Купальскую ночь бросала так же венок в воду, а в другую Купальскую – дочку… Уже солнышко стояло высоко, а Аннушка все сидела на берегу. Смотрела и смотрела на речной омут, и спокойней как-то стало, вроде и не страшной вода показалась. Вдруг послышались голоса ей, шорох – через заросли к берегу шли. Метнулась Аннушка, чтобы спрятаться от людей. Замешкалась на мгновение: детский смех ей послышался. Бросилась снова в сторону, в заросли ивняка, да скользнула ногой по мокрому камню… Глубокая речка в тех местах была, тихая поверху - холодная, быстрая и коварная по дну. Знала это Аннушка, когда дочку топить шла. Не противилась и когда завертело саму ее течением, ноги-руки судорогой сковало, ворвалось в грудь разрывающим потоком… Лишь успело в последний раз синью неба глаза полоснуть… Не услышала уже Аннушка, как баба с девочкой годочков пяти присели на берег, и девочка бросила в воду веночек со словами: - Неси-неси, речка, цветочки моей мамке… |