Когда Антоша понял, что дни его сочтены, он стал пересчитывать их на пальцах, а когда закончились и те и другие, попросил маму опустить с ним историю Евгении Гранде, одно из главных французских произведений, и фотографию Кати Великановой. С этими женщинами там, внизу, ему будет не столь тоскливо. Безумием, отчаянностью своей любви, решительностью, самопожертвованием Евгения Гранде вдохновляла Антошу на свершения, на жизнь, будучи его скорбным ангелом, который, тем не менее, всегда обогреет, не даст упасть. Катя же Великанова не только писала картины, но и сама была как шедевр. А шедевры для Антоши – источник очистительных слез, источник грез. Так и получилось, что Антоша ушел хотя и один, но не в одиночестве. Евгения Гранде тем временем продолжала быть верной данному ею некогда слову. Ее Парижанин, этот светский лев, пил сок других женщин и своей жены, блистал в ложах Гранд-Опера и думать не думал о Евгении, юношеском, безобидном для него, увлечении; у Евгении был муж, ужасно правильный и практичный, однако она продолжала оставаться девушкой. Над ней потешался двадцатый век уже в своем истоке, что уж говорить об исходе его, а век двадцать первый и вовсе потерял интерес; Евгении все было как с гуся вода. Да, я старомодна, провинциалка, говорил ее поникший, однако вызывающий, страшный взгляд, но я такая. Единицы из поколения «Пентиумов» понимали ее, и ее понимал Антоша. О да, Антоша понимал! Ведь у него была Катя Великанова, а с той дело обстояло дело куда целомудреннее, нежели даже невинные поцелуи Евгении и Парижанина. Катя, как уже было сказано, писала картины, думая изменить мир и отношение мира к ней. Но мир почему-то не менялся, не менялось и отношение мира к Кате. Она старалась не унывать, но, думая исключительно о своих творениях, думала исключительно о себе, о своем сладком знаменитом завтра. Антоша был для нее Евгенией Гранде – нелепым, забавным отголоском эпохи, когда романтизм еще не окончательно сложил крылья, дав ход жесткому реализму. Конечно, Кате взгрустнулось, когда она, вчерашним числом, узнала, что Антоша больше не будет ей делать неловких комплиментов, но грусть Кати была светла. Люди приходят и уходят, тут уж ничего не поделаешь. А у Кати родилась мысль; и, не думая об Антоше, она начала писать о нем картину. Творение превзошло все мыслимые ожидания: оно было божественным. Не будь Антоша в недоступной близости, он бы заплакал, да, не будь глаза Антоши закрыты, еще бы как плакал! Яркой акварелью на лазурном фоне был запечатлен веселый, безрассудный, не потерявший надежд Антоша… у которого были глаза Евгении Гранде. Живой, живой Антоша – и поникший, вызывающий, страшный взгляд Евгении. Нанеся решительные последние мазки, опустив палитру и кисть, Катя увидела написанное ею – и поняла, что впервые у нее получилось нечто, достойное уважения; как минимум уважения. Катя поняла, что ей наконец-то удастся изменить мир и его отношение к Кате. Измотанная работой, счастливая, прекрасная, она с умилением взирала на картину, глотая слезы счастья. А вскоре, получив письмо от Антоши, рыдала навзрыд. Антоша писал: «Катенька, хороший мой человек! Не беда, что все произошло так, не страшно и то, что вы не заскучаете, забудете меня, случайного попутчика; я рад тому, правда, рад. Пусть и остался случайным, но именно случай свел меня с вами, я благодарен ему за это, я его боготворю. Катенька, прочь меланхолию, к дьяволу тоску, нужно жить, да, жить и работать; писать – по мере возможностей, покуда можешь, до предела, зная, что, вероятно, никто не примет сочиненное тобою, не поймет. Но если есть искра, нужно дуть изо всех сил, дабы затрепетало неверное пламя, дабы запылал костер. Это как обещание – ты обязан, и никаких отговорок, они неуместны. Спросите у Евгении Гранде, она знает, она расскажет лучше меня. А я устал… нет, я полон сил – истомилось тело: ужасающе быстро износились его болтики, шарниры, механизмы; но да Всевышний судья, не я. И телесное, зудящее, разлагающееся уже не так терзает, меня мучит лишь мысль – ну как же, как же Он допускает, чтобы в глазах человека могла стоять такая скорбь, какую я увидел в глазах Евгении?! Не должно быть неизбывного траура, он должен блекнуть, в молитвах или проклятьях, выветриваться из взора, пусть переходя в морщинки, но – вон из глаз, вон! Даже черные матери, кричащие вдовы, поруганные чести – и те смиряются, хотя бы отчасти. А Евгения?.. Но не буду вас отвлекать, Катенька, славный мой человек. Живите, любите, творите. Вернее, творите, любя, и тем живите. Прошу, не вспоминайте меня; умоляю, не забывайте Евгению. Ваш Антоша, который, возможно, тоже был шедевром, пусть маленьким и обычным, но все-таки». Катя Великанова долго смотрела на исполненное ею грандиозное творение – завораживающий дух символ, в котором билась артерия, который был воплощением и жизни, и смерти, и вершины, и дна, все в нем было – и лиловое морей, и изумрудное океанов, и пурпур нежности, и багрянец кручины, и басма космоса, и бланфикс мироздания… – Катя Великанова не отрывала воспаленных от боли глаз от шедевра, уже не плача, не задыхаясь, не крича, а после, сама как шедевр прекрасная, разорвала холст и поднесла спичку. Огонь не желал заниматься, чадил, тлел. Катя дула изо всех сил – и наконец то, что было лучшей ее картиной, возможно, лучшей из картин вообще, запылало костром, и боль Евгении в глазах Антоши превратилась в пыль, которую Катя Великанова развеяла по ветру. |