Шел третий день моего пребывания в Отрадном, нельзя сказать, чтобы я скучал здесь, но из-за частых, уже по-осеннему холодных и затяжных дождей приходилось убивать время чтением, вместо того, чтобы воочию наслаждаться красотой здешних мест. Я любил бывать здесь, на даче у своего приятеля Вольдемара, каждый год приглашавшего меня погостить. И на этот раз я с огромной радостью принял приглашение в Отрадное. Дружбой наши отношения назвать было трудно, однако чувство взаимного уважения, оставшееся еще со времени учебы в художественно-промышленном училище, было сохранено нами на годы. Они с женой снимали дачу в начале весны, жили там все лето и осень, и только зимой возвращались в город. Вольдемар почти каждый день ходил на этюды, плодотворно работал, писал, а зимой устраивал выставки в модных художественных салонах. Могу со всей ответственностью заявить, что к тому времени он уже имел определенное значение в столичных художественных кругах. Мне нравились его этюды, было в них что-то исконно русское, отдающее стариной, нравился его дом с террасой, нравился сад, нравилась эта осень, нравились первые осенние утренники, с инеем, с квохтаньем дроздов, запахом яблок, доносившемся сюда из соседних садов, нравились даже эти затяжные холодные дожди, когда можно было читать или коротать время в бессмысленных рассуждениях. Но было еще одно обстоятельство, что наполняло радостью и нежным трепетом мое сердце, когда я принимал приглашение в Отрадное: его жена Лариса. Не скрою, она была симпатична мне. Меня приятно волновали ее голос мягкий и ровно льющейся, волновали ее волосы, походка, то, как она двигалась легко, без какого-то особого напряжения, волновали ее глаза, карие, казавшиеся мне необыкновенно красивыми, светившиеся каким-то особым блеском. И каждый раз, возвращаясь от них, домой уже по обыкновению холодной или напротив мокрой и сырой зимой, я часто думал о ней, о днях проведенных в Отрадном. И всю зиму я жил воспоминаниями о летних, жарких и погожих днях, об осенних ясных холодных утрах с первыми заморозками, о холодных и затяжных дождях и, конечно же, о ней. И всякий раз, когда ранней весной с еще не расставшим снегом и звонкой капелью по утрам, я получал приглашение Вольдемара погостить в Отрадном, то душа моя трепетала в ожидании скорой встречи с Ларочкой. Нет, я не испытывал никаких мук совести, что поступаю не совсем прилично, испытывая явную симпатию к жене приятеля. Более того, я не видел нечего дурного в том, что бы зрительно наслаждаться красотой принадлежавшей другому женщине. Ведь даже в моих мыслях, или воспоминаниях о ней не было нечего такого, что могло бы вызвать гнев Вольдемара, поэтому чувствовал себя всегда перед ним честно. Он безгранично доверял мне, да и ей тоже, не думая о том, что может вырасти, на почве обыкновенной симпатии. Каждое утро, Вольдемар отправлялся на этюды. И мы оставались одни. Ларочка, пытаясь развлечь меня, все время рассказывала о его выставках, демонстрировала альбомы репродукций, надменно рассуждая об искусстве в целом и о месте в нем Вольдемара в частности, а когда начинался дождь и ветер бросал в закрытые окна охапки мокрых желтых листьев она тот час же подходила к окну и срывающимся от волнения голосом говорила: -Где же мой бедный Вольдемар, он опять промокнет и сляжет от простуды, ведь нельзя же так работать, прямо на износ, он совершенно не думает о себе, да и обо мне тоже, я так волнуюсь за него, Николай, - обращалась она ко мне, - ты просто обязан повлиять на него. И выслушав мое мнение по данному вопросу также продолжала: -Нет, это определенно серьезно, ты просто должен повлиять на него. Неделю назад он также пошел на этюд, ты не поверишь, потерял очки и провалился в какую-то яму, из которой долго не мог выбраться. Я просто извелась вся в переживаниях, уже не знала, что и думать. Я усмехнулся: -Ну, если ты так боишься за него, я буду сам ходить с ним на этюды. Она насторожилась, и тут же поправилась: Нет, конечно, я не имею в виду буквальную опеку, я совсем не то имела в виду, - зачастила она, я хочу, чтобы ты повлиял на него, ведь нельзя же быть таким рассеянным, полностью думать только о работе, не замечая больше нечего. Затем она подходила к окну и, всматриваясь в даль, продолжала: -Ну, где же он, дождь все усиливается, я так волнуюсь. Мне почему-то не хотелось утешать ее, почему-то было приятно наблюдать ее в роли заботливой жены. Ее причитания, и то, с каким естественным беспокойством и волнением она переживала о нем, только веселило меня. А когда появлялся он, залихватски распахивая дверь, спотыкаясь о разбросанные на веранде ведра, весь промокший, с запахом холодной осенней свежести, она тотчас успокаивалась. Он осторожно ставил мольберт где-нибудь в углу, у стены, потом садился, снимал очки, протирал их величаво, растягивая слова проговаривал: -Ларочка, мы с Николаем не отказались бы от чая. И тут она приносила чашки, наполненные душистым липовым чаем, начиналось чаепитие. Вольдемар изредка поглаживая свою козлиную бородку, остриженную клинышком, все время говорил о том, какая прекрасная заря была сегодня, и как ему удалось поймать тон неба. Ларочка говорила, как она волновалась о нем, что он совершенно не бережет себя, а я молчал и все думал о том, что еще кроме привычки, ложных обязательств может связывать двух столь разных людей. Потом Вольдемар, будто внезапно вспомнив, что завтра вновь предстоит вставать до зари и отправляться на этюды, покидал нас. Мы снова оставались вдвоем с Ларочкой. Только теперь это была не та, прежняя Ларочка, а совершенно другая, не печалившаяся о своем муже, стоя у окна, а безмятежно качалась в кресле-качалке, надменно покуривая, сжимая в своих длинных тонких пальцах дамскую сигарету. Была на редкость весела и беззаботна, и так старалась, чтобы это состояние передалось и мне, веселила меня, рассказывая разные смешные и курьезные, а иногда даже пошловатые своей откровенностью истории. Мне было смешно, и когда я давал волю эмоциям, она тут же принималась успокаивать: - Тише, Вольдемар спит, ему ведь завтра до зари подниматься, что ты, в самом деле, расхохотался то так. И когда я, успокоившись, просил ее рассказать еще что-нибудь, она отрицательно качала головой, поднималась тихо подходила к окну, и, глядя куда-то в ночь, начинала говорить: - А вообще-то здесь скучно. Какими бы милыми и дивными не казались бы эти места, ужасно скучно, особенно по вечерам. Жаль, что в этом году ты приехал так поздно. Она смотрела на меня, и в ее взгляде я видел какое-то сожаление, Я молчал, а она все продолжала: - Скоро ты уедешь, через неделю мы за тобой, начнутся настоящие холода. Вольдемар планирует пробыть здесь до первого снега, а я с каждым днем не могу дождаться возвращения в Москву. Действительно, - думал я, - к чему ей сидеть здесь, в этой глуши до первого снега. И это уже несколько лет подряд с ранней весны до ранней зимы. Она, будто угадав мой вопрос, отвечала: -Ведь это все ради него, он должен работать, а я быть рядом. Если я уеду я сейчас в Москву, ведь он не закончит не одной соей работы. Не знаю почему, но я полностью проникался сочувствием к ней, проникался каким-то странным чувством жить с ней одной жизнью. И я с трудом подавлял в себе желание прижаться щекой к ее щеке, целовать ее, обнять ее тонкий стройный стан. И тут я вдруг вспоминал Вольдемара, и такие мысли казались мне, по меньшей мере, нечестными по отношению к нему, к нашей дружбе, приятельству, и мне становилось не по себе от подобного. И когда я, пребывая в круговороте своих порочных мыслей, говорил с ней, мне виделся он, подглядывающий из-за угла, язвительно улыбающийся, где-то ненавидя и презирая меня. Ближе к полуночи она уходила, желая мне спокойной ночи, и я уже с прежней легкостью рисовал в своем воображении самые смелые дерзкие, картины, они волновали и мучили меня, и я как можно быстрее пытался прогнать их из своего воображения. Утром я принял приглашение Вольдемара пойти с ним на этюды. Мне всегда нравилось наблюдать за его работой, художника Божьей милостью. Это расслабляло и успокаивало меня, давало какие-то внутренние силы, и окружающий мир уже не воспринимался мной как нагромождение каких-то образов, а попадал в гармонию с собственным внутренним миром, душой. Ларочка провожала нас долгим взглядом, пока мы не скрылись за косогором. Вольдемар все время оборачивался, махал ей рукой, и в своей манере растягивать слова, произнося их на распев, проговаривал: Беспокоиться. А мне почему-то было грустно. И все время пока мы брели по лесным непроходным топям, ежась от холода, рискуя в любой момент увязнуть, в почти непроходимых болотах, я молчал, и все думал о Ларочке, видя перед собой ее сухо скучающие, полные грусти глаза, и мне хотелось говорить только о ней и напрасно я гнал от себя эти волнующие мысли, где-то ругая и ненавидя себя за них. И все время пока Вольдемар работал, а я говорил о чем-то совершенно чужом, а он молча слушал, пытаясь поймать тон серого осеннего неба. А когда это удавалось, то был несказанно рад и доволен, охотно поддерживая беседу. Закончив, он аккуратно снял холст с мольберта, поднес неестественно близко его к глазам и, присматриваясь, сказал: Скорей всего єто последнее, что мне удалось написать этой осенью. Чувствую, скоро придется уезжать, до первого снега осталось совсем немного. Да согласился, я скоро и мне в дорогу. Жалко, что в этом году ты приехал так поздно. Мы с Ларочкой скучали. Отношения с соседями у нас не сложились -Думаю, тебя ждет новый успех на предстоящей выставке. - Может ты и прав, но только я плачу за это слишком большую цену: с ранней весны до поздней осени я в Отрадном. Он еще больше помрачнел и с той же печалью продолжал: -Сам то я готов сидеть здесь круглый год, веришь, так бы и ходил на этюды, в этом вся моя жизнь, но вот Ларочка… Я не дал ему договорить: -Что Ларочка? -Разве ты не заметил, как она скучает здесь, и терпит все это ради меня. Я лишил ее прежнего круга общения, лишил абсолютно всякой светской жизни, она мучается здесь, будто птица в клетке, но терпит все это ради меня, потому что любит, и я ее люблю безумно, просто безумно. Она моя муза, я совершенно не представляю своей жизни без нее, и все, что я делаю, все ради нее, а без нее это не имеет никакого значения, все померкнет, выставки, известность, мои работы, деньги. - По моему это безумство держать взаперти такую красивую женщину, ты лишаешь ее всего только ради своей собственной прихоти, ты тиран Вольдемар, к тому же страшный эгоист, нельзя выдавать чистой воды эгоизм за настоящее чувство. Впервые я говорил с ним в таком тоне, не знаю, что на меня нашло, но счел нужным сказать ему это именно сейчас, он не обиделся, напротив, стал соглашаться со мной: - Конечно, ты прав, я эгоист, держу ее в клетке, но пойми, если потеряю ее, то не переживу этого. Но скажи, если бы она сама не хотела смог бы я силой удержать ее? - Не знаю, - сказал я, - наверное, нет, но если ты держишь ее здесь только ради страха потерять ее, то ваши отношения напоминают паутину, готовую оборваться в любой момент от легкого дуновения ветра. - Наши отношения очень сложны. Иной раз мне кажется, что она просто жалеет меня, а не любит, может это просто привязанность? Мы живем с ней как два отшельника, очень уединенно и замкнуто и вполне возможно, что она просто привыкла ко мне, не более, но бывают моменты, когда мне кажется, что она любит меня, и хоть она ни разу ни говорила об этом, я просто чувствую. Впервые он говорил со мной об этом, ведь раньше в наших беседах он никогда не касался вопросов своих с Ларочкой отношений. Я был удивлен. Мне не почему-то не хотелось больше говорить об этом, и когда мы возвращались, то больше молчал и думал о ней. Она встретила нас на крыльце, была радостна и весела. Вечером, когда пили чай, Вольдемар пытался вернуться к нашей беседе, желая оправдать себя в моих глазах, он теперь мучил Ларочку, надеясь на ее снисходительность к самому себе: - Ларочка, - обращался он к ней,- Николай убежден, что ты здесь скучаешь, и я узурпатор чуть ли не силой удерживаю тебя в Отрадном. - Скучаю, чуть слышно проговорила она, как ни скучать за десять верст ни души. Ты почти весь день на этюдах, не с кем и словом обмолвиться. - Нет, он все же убежден, что я силой удерживаю тебя - не унимался Вольдемар. - Вот еще, - удивилась она, - конечно, не держишь, ты должен работать, и не думать о таких глупостях, и должен понимать, что твой успех, это наш общий успех. А скуку, - она вздохнула, - ее ведь и развеять можно. Говоря это, она натянуто улыбнулась и посмотрела на меня, чуть покраснев. Услышав от нее подобное, Вольдемар праздновал победу, и как ему казалось, был оправдан высшим судом: Видишь, а то понимаешь, обвинил меня в деспотизме, дескать, держу жену красавицу в клетке, - продолжал он. Я нечего ему не ответил. Ларочка, принялась убирать со стола. Стали играть в белот. Вольдемар был крайне неудачлив и, не поймав своей игры, убрался восвояси. Весь вечер я только и ждал, когда мы останемся вдвоем, но когда моему тайному желанию пришла пора сбыться, то почему- то испытал необъяснимую и непонятную мне неловкость, с чем это связано я не знал, ведь каждый раз, когда он покидал нас, решив отойти ко сну этого не было. Ларочка подошла к окну и стала смотреть в непроглядную черноту ночи, будто желая разглядеть там нечто необыкновенное: Скоро зима, - начала говорить она, - мы до весны покинем Отрадное, а потом все сначала. Я сказал, что ведь она по собственной воле находится здесь и все сожаления ни в счет. На что она мне отвечала: -Тебе легко судить, но что ты знаешь о наших отношениях, что ты вообще можешь о них знать, грустно произнесла она. И я понял, что сейчас услышу то, что еще никогда не слышал от нее, что- то слишком личное, интимное, откровенное, что болело в ее душе, может быть мучило, не давало покоя. И странное, еще не изведанное чувство захватило меня со страшной силой. И в нем, в этом чувстве перемешалось. Слилось воедино и волнующая чуткая жалость и сострадание и нежность. Я быстро встал со своего места и подошел к ней, как прежде стоявшей у окна, подошел так близко, что даже ощутил ее горячее дыхание. -Возможно, завтра я уеду, дела, жаль, что пробыл здесь так мало. И вовсе здесь не скучно, а напротив даже мило. Она усмехнулась: -Четыре дня и четыре месяца, не идут ни в какое сравнение. Мне почему-то вдруг захотелось говорить ей нежные слова, обнять ее также же нежно и страстно, слышать от нее те волнующие слова, что не решалась сказать раньше. -Как жаль, - повторила она, - я думала ты пробудешь еще недельку. Знаешь, я тоже буду скучать. Ты уедешь, а вновь буду одна, Вольдемар все время на этюдах. Стоя рядом я едва сдерживал в себе желание обнять ее, прижать к себе, расцеловать, но всякий раз, когда уже не мог сдержать себя, то почему-то видел перед собой его глаза, смотрящие как-то по-особому, отрешенно, и мне казалось, он слышал каждое мое слово, вздох, и чем больше я говорил, тем сильнее ощущалось его присутствие здесь, рядом, и чувство, что поступаю нечестно перед своим приятелем быстро заполнило все мое сознание, и я всячески подавлял это чувство, этот бунт совести, понимая, что это единственный путь, к осуществлению мечты, уже давно ставшей заветной. И все же я понимал, что это, возможно, наша последняя ночь, торопил события, но все же не решался на тот, последний шаг, все, откладывая, будто боялся его наступления, желая и одновременно страшась его наступления. А если не решусь на это сейчас, подумал я, то скорей всего буду вспоминать с жалостью нереализованной мечты долгими зимними вечерами, одиноко скучая у камина, слушая как трещат в нем сухие тонкие ветки. - Тебе пора, завтра рано вставать сказала она, садясь в кресло и закуривая. Я молча подошел к ней, взял, сигарету из ее рук, положил в пепельницу. Она недоуменно смотрела на меня, с нескрываемым любопытством, будто спрашивая, а дальше то что? И я понял, что для того, последнего шага, что настала та, роковая минута способная дарить такие желанные минуты наслаждения, надолго оставляя их в памяти. Теперь я старался не думать о Вольдемаре, поддавшись минутному порыву, не думать о его доверии, дружбе, не думать вообще ни о чем, кроме нее о того, еще предстоящего быстротечного счастья. И я почувствовал, как какая-то неведомая сила, готовая бросить к ее ногам, стремительно повлекла меня. И стоя перед ней на коленях я бешено целовал ее ладони, прижимаясь головой к ее округлым, тесно сжатым коленям, пытаясь расстегнуть плохо слушавшимися пальцами тугие застежки ее кофточки. Не помня себя от ожидавшего меня счастья я беспорядочно говорил ей какие-то нежные пошлости, клялся ей в вечной любви, а она прерывисто дыша отнимала у моих губ зацелованные ладони и тихо говорила: -Не надо, как не стыдно и смотрела все с тем - же любопытством и страстью. А когда ее руки случайно коснулись моего лица и я, почувствовав ту скрытую, нерастраченную нежность, то уже, несмотря на ее просьбы, не мог остановиться. Подхватив на руки, я осторожно положил ее на диван, и все также жадно, в беспамятстве целовал ее губы, глаза, шею, руки. И с каждой новой лаской мы становились ближе к той черте, которую уже мысленно дали слово друг другу преступить тут же в этой комнате, в ее пугающем и настораживающем полумраке, в доме, где мерно дремлет ее муж и мой приятель, но любовная игра настолько захватила нас, что думать о чем - либо другом мы уже не могли… В часа три она ушла от меня. Я слышал скрип половиц, и как на втором этаже отворилась дверь их с Вольдемаром спальни. Я лежал и думал, как странно: еще несколько мгновений назад она была здесь рядом, и я наслаждался ее присутствием, близостью, а теперь ее нет и только ее тепло, запах духов еще ощущалось, жило в моей постели, и от всего от этого становилось почему-то не по себе. Потом я подумал о Вольдемаре, мне казалось, что он все знает или, по крайней мере, догадывается, я представил его глаза полные тоски, недоумения и ненависти ко мне. Я чувствовал себя виновным перед ним, и вообще в прошедшем, мне было жаль его, но жалость эта была не унизительна, а напротив сочувственна, от нее сжималось сердце, и я не хотел больше думать об этом. Мне хотелось бежать отсюда, в одночасье оказаться как можно дальше, и быстрее забыть обо всем. Меня мучила совесть. На рассвете я вышел в сад. Было холодно. Небо было непроглядно серым, и мне казалось вот-вот пойдет первый снег. Зима вступала в свои права. Теперь как никогда чувствовалось ее дыхание, ее холодное зябкое дыхание. |