Он направился к столу, заранее улыбаясь, и собираясь по своему обыкновению записать в тетрадь какое-нибудь доброе изречение из книг. На ночь. Чтобы записав, - проникнуться просветлённым духом этого доброго изречения, и хорошо спать ночью. И может даже улыбаться во сне. Раньше он брал что-нибудь из японцев, или из Томаса Манна - из “Иосифа” конечно, или из Шестова,- всего не более трёх-четырёх десятков излюбленных книг, - и выписывал одно-единственное, краткое или продолжительное, изречение. Но вначале конечно же внимательно и с удовольствием прочитывал его про себя, мягко шевеля при этом губами, а уж тогда раскрывал свою старую, толстую тетрадь из хорошей бумаги, развинчивал перьевую, - а как же иначе?, - ручку, и тщательно вписывал изречение в эту тетрадь этой ручкой, получая удовольствие от самого физического ощущения письма. Письма упорядоченных, степенно текущих слов. Но за долгие годы в этих немногих книгах почти уже не осталось не выписанных “изречений”, а потому теперь он просто брал и раскрывал книгу, иногда на первой попавшейся странице, и, прочитав, переписывал к себе в тетрадь один какой-нибудь её абзац, испытывая небывалое наслаждение от со-участия. Соучастия в физическом процессе письма, а значит и со-творения такой замечательной, ласкающей язык и глаза, прозы. Поэтому и сегодня, направляясь к столу, он заранее улыбался, предвкушая одно из немногих, ещё доступных ему наслаждений. Сел. Поёрзал на стуле, принимая единственно правильное положение за столом. Выдвинул ящик стола - верхний левый, - и достал оттуда тетрадь. Книга уже лежала на столе, - он выбрал её ещё до ужина и положил сюда, чтобы и за едой представлять как она лежит тут, закрытая и содержит в себе никому кроме него неведомую радость. И вот теперь он с некоторой даже торжественностью взял книгу в руки, слегка заколебался - где именно раскрыть, - но вот уже большой палец уверенно проник в обрез, захватывая неведомую пока страницу, вторая рука придержала задник переплёта, и книга медленно раскрылась, открывая свои белые, испещренные множеством буковок, внутренности. Теперь можно читать: “Надо избавиться от всякого суетного любопытства, разбивающего и уродующего жизнь, и первым делом искоренить упорную склонность сердца увлекаться новинками, гоняться за злобами дня и вследствие этого постоянно с жадностью ожидать того, что случится завтра...” Он всё делал как обычно: и пальцы его, слегка пожелтевшие от табака, поглаживали страницу с привычной нежностью, и губы шевелились вкусно и благоговейно, и тетрадь была уже раскрыта для выполнения любимого урока,.. но что-то было словно бы не так; слова почему-то не производили обычного своего живительного действия; они как будто проходили мимо его сознания, читаясь равнодушно и чуть ли не машинально. Он вздохнул, и, откинувшись на спинку стула, поморгал несколько раз, принуждённо и с силой сожмуривая веки, пытаясь тем самым отогнать странную умственную пелену, и попробовал продолжать: “...Замкните дверь перед всяким шумом, всякими отголосками света. наложите у себя запрет, если хватит у вас решимости, даже на всю легковесную литературу, по существу, она не что иное, как тот же шум, но только в письменном виде...” И тут он понял что же произошло: он опоздал. Сегодня он опоздал. И совершенно неважно как именно это произошло – ну, засиделся, беседуя с братом; и беседа ведь казалось такой интересной, но когда брат ушёл, и дверь за ним захлопнулась, почти сразу же он ощутил досаду и разочарование, потому что вдруг стало ясно, что всё это была пустая болтовня, ненужное пережёвывание давно уже думанных и думанных, а сейчас просто озвученных, и оттого потерявших былую новизну, истин. И от этого он так обозлился на себя, что дольше обычного просидел на кухне, неизвестно зачем заваривая и заваривая одну чашку чая за другой. И вот теперь опоздал! Он в отчаянии посмотрел в книгу... На тетрадь, раскрытую и лежащую перед ним,.. и, понимая, что всё - счастья не будет, что ночь пройдёт муторно и жарко, что утро будет безрадостным, а материализующиеся из тумана корпуса больницы, в направлении которых он привычно будет шагать, чтобы в одном из этих корпусов с самого утра работать врачом, - вызовут только очередной приступ тоски и безысходности. И он ужаснулся, когда понял, что на этот раз приступ будет окончательным. Подытоживающим все его бесповоротно несбывшиеся надежды. И откуда они только взялись у него, эти надежды? С чего он возомнил, будто имеет право надеяться? Нет и никогда не было у него для этого никаких оснований. Но самое ужасное, что теперь он не сможет как обычно спрятаться за таким приятным и утешающим чувством своего тайного превосходства. Превосходства от якобы понимания того, чего на самом деле никто на свете понимать не может. Это будет утром. А сейчас он смотрел вокруг себя и видел книги, молча стоящие на своих полках. Те самые книги, которые он столько раз перечитывал, всякий раз радостно замирая от, как ему казалось, поразительно верного узнавания собственных мыслей и от захватывающего чувства сопричастности. И посвящённости в это тайное братство... “паломников с страну Востока”, если угодно. Книга лежала и прямо перед ним. Но и она была столь же безжалостна. И убила его так же равнодушно, как и до него убивала многие сотни других наивных мечтателей... И однако же он почти машинально потянулся за ручкой, достал её, развинтил, потом аккуратно прогладил ногтем большого пальца сгиб тетради, и, не испытывая никаких чувств, а просто исполняя привычную обязанность, стал писать в тетради слова, оказавшиеся на самом деле столь страшными и непоправимыми: “...На мой взгляд нет ничего вреднее для правильного умственного уклада, чем жажда чтения новинок. Повсюду мы встречаем людей, ставших неспособными серьёзно размышлять, глубоко чувствовать вследствие того, что пищу их составили одни только эти произведения последнего дня, в которых за всё хватаются, ничего не углубив, в которых всё обещают, ничего не выполняя, где всё принимает сомнительную или лживую окраску, и всё вместе оставляет после себя пустоту и неопределённость”... |