Я тогда был ещё маленьким, лет шести, когда в один из погожих июньских дней по другую сторону нашей окраинной улицы дедушка Карпа смастерил немудрящую скамейку. Врыл в податливую землю длинные ровные чурбачки, а поверх них положил и намертво укрепил деревянными клиньями широкую, толстую, до мягкого блеска обструганную доску, вроде тех, какие используют в деревенских домах на половицы. Это было прекрасное место. Между двумя раскидистыми липами, почти на самом берегу зеленеющего пригорка. Отсюда открывался чудесный вид на спокойную излучину речки Чаруши и на просторный пойменный луг, обрамлённый вдалеке старым березняком. Под липами в это время года всегда настаивался особенный тяжёлый медоносный дух. Когда скамейки ещё не было, здесь всё равно часто собирались сельчане. Иногда мужички сидели под сенью листвы, коротая время, пока в поставленную сеть не попадётся побольше карасей, ближе к вечеру под липами останавливались посудачить женщины, возвращаясь с Чаруши, где на подмостках по старинке полоскали бельё, а уж совсем на закате именно сюда слетались шумливые стайки девушек, чтобы вволю пощебетать о своих сердечных делах. Нравилось людям это место. А теперь ещё и скамейку дедушка Карпа поставил. Поздно вечером я тайком улизнул из дома, чтобы получше рассмотреть её. Прибежав к липам, медленно приблизился к скамейке и осторожно сел на самый краешек, чтобы она была видна мне полностью. Не остывшее ещё после жаркого дня дерево приятно согревало ладонь. Я тихонько погладил поверхность доски. Гладкая! Послышались приближающиеся негромкие голоса. Боясь, что меня прогонят домой, я резво спрыгнул со скамейки и спустился с пригорка в высокие заросли чернобыльника. К скамейке подошли две немолодые женщины. – Ай да Карпа! Ишь, какую ладную сварганил. Широкая, посидеть любо-дорого. – Да уж, восьмой десяток разменял, а всё шустрит. Игрушечник! Женщины почти неслышно сели. – Додумался ведь. Молодец! – Да-а… Клавдию вот только жалко. – Чевой-то вдруг? – Так наверняка уж, поди, замаял её своими выкрутасами. То голубятню под старость лет решил строить да голубей разводить, то давеча змея с крыши запустил. Ребёнок, да и только. – Ну что ты, Марфа. Пусть человек тешится-радуется. Вреда от того никому нет, да и Клава, не слышала я, чтобы каялась. Чудной он – это верно. А всё одно – молодец. Наш он! Чарушинский! – Ладно, пойдём, что ли. Позднёхонько уже. – И то верно. Поглядели-посидели… И тут я услышал встревоженный голос мамы. – Евдокия Петровна, Колю моего не видели? – Нет, милая. Да мы тут с Марфой недолго были. Вон, старик Карпа скамеечку сделал, поглядеть приходили. – Из дома выскочил, ни слова не сказал. Уже с полчаса… – сокрушалась мама. – Думала во дворе он, а вышла – никого. Ладно, побегу дальше искать. Мне стало стыдно. Я вскочил с корточек, пробежал под пригорком в ту сторону, куда пошла мама, и вскарабкался по склону на дорогу. – Мамочка, прости, я больше не буду! – кинулся я навстречу, опережая её, возможно, сердитые слова. – Ты где же околачивался столько времени?! – полусердито, полууспокоившись, спросила она. – На новую скамейку ходил смотреть. – Не ври. Я там только что была. – Правда, был. Там ещё две женщины пришли, и я в траве спрятался. Потом твой голос услышал и сразу прибежал, – оправдывался я. – Ладно, разведчик, пошли домой, – подобрела она. – Больше так не делай, хорошо? С минуту мы шли молча. Потом я вдруг вспомнил: – Мама, а те женщины про дедушку Карпу говорили. – Да? И что они говорили? – поинтересовалась она. – Разное. Ещё одна из них его обзывала. Мама недоверчиво посмотрела на меня: – Не может быть! Как? – Игрушечником каким-то. – А-а, – улыбнулась она. – Ну, это так и есть. – Почему? – в свою очередь удивился я. – Он раньше, когда помоложе был, игрушки разные для детей делал. Из глины, из дерева… – Ой, а какие? – Ну, я же говорю: всякие-разные. Мне, например, когда я маленькой была, как ты, куклу из мочала сделал. У нас ведь после войны таких, как сейчас, игрушек не было, – ответила мама, когда мы уже заходили в дом. В тот вечер я долго не мог уснуть. Всё думал о дедушке Карпе, представлял в мыслях, какие он делал игрушки. Неожиданно загорелось неуёмное желание, чтобы дедушка Карпа и мне сделал какую-нибудь игрушку. С этой сокровенной мыслью и уснул. На следующее утро, наскоро выпив стакан молока, я выбежал на улицу. Ноги сами повлекли к дому игрушечника. Он жил всего через четыре двора от нас. По-детски трусливо повернул тяжёлое кольцо дверной щеколды, просеменил по узкому тротуарчику к крыльцу и постучал в окно веранды. Вскоре скрипнула внутренняя дверь, и через стекло я увидел самого хозяина, седого и бородатого. Бренькнул не откинутый с ночи крючок, и дверь отворилась. – О-о-о, здорово, внучек! Ко мне, что ль? – Ага! – только и сумел выдохнуть я, совсем растерявшись. – Проходи, проходи. Давненько молодёжь не была, – гостеприимно пригласил он, пропуская меня вперёд себя. – Клава, глянь, какие у нас гости! – воскликнул дедушка Карпа, когда мы вошли внутрь. Из-за кухонной перегородки выглянула щупленькая старушка, баба Клава. – А-а, знаю, Веры Сомовой отпрыск. Тебя ведь Николкой звать? – обратилась она ко мне. – Ага. – Ну, рассказывай, с чем пожаловал, Николай? – с напускной важностью спросил дедушка Карпа, садясь на массивный табурет. Я вконец смутился и промямлил: – Игрушку хочу… Деревянную. – Игрушку? – усмехнулся старик в седую бороду, замечая мою растущую робость. Я лишь коротко кивнул головой. – А откуда ж ты, внучек, знаешь, что я игрушки умею делать, а? – От тёти Марфы. – Это от какой же? – Да от Веригиной, поди. Одна она у нас, – вставила баба Клава. – Вон как, – то ли заинтересовался, то ли задумался дедушка Карпа. – И от мамы ещё, – вспомнил я. – Вы ей после войны куклу из мочала делали – Ишь ты! Помнит, значит, – обрадовался дед. – Ну, коли матери делал, то, видать, и тебе сделать придётся, – с теплотой в голосе рассудил он. – Пожалуйста, – на всякий случай пролепетал я. – Хе! – усмехнулся дедушка Карпа в густые обвислые усы. – А ты помогать мне будешь? – Буду! – Ну, пошли, – бодро возвестил игрушечник и поднялся с табурета. Мы вышли из дома, прошли через двор, и дедушка Карпа открыл дверь дровяника. Тут была целая мастерская! Видимо, дрова здесь уже давно не хранили. На длинных вместительных полках располагалось великое множество самых разных инструментов и приспособлений, большинства названий которых я совершенно не знал. На полу вдоль стен стояло несколько плотницких ящиков. Пока я всё это с любопытством осматривал, дедушка Карпа по-хозяйски прошёл в дальний угол и вскоре вышел оттуда с дощечкой в руках. – Сделаю-ка я тебе самолётик-флюгер… Хочешь? – А что это такое? – Объясню, когда будет готов. Это, брат, очень полезная вещь получится. Вот увидишь. Он сел на огромный деревянный чурбан, взял в руки нож. Внимательно, с прищуром поглядел на дощечку и принялся «колдовать» над ней. На пол посыпались золотистые стружки. Я заворожённо следил за обстоятельной работой дедушки Карпы. Постепенно дощечка обретала узнаваемые очертания самолётика. – Похоже? – оторвался от дела игрушечник. – Да! – согласно выдохнул я. – Вот что: принеси-ка мне вон из того ящика шкурку, – деловито попросил он. – Чью? – Хе! Не чью, а какую. Увидишь. У неё с одной стороны бумага гладкая, а с другой как бы песок ровным слоем приклеен. Несмотря на незнание, я, и правда, довольно быстро нашёл наждачную бумагу (её название узнал уже позднее). – Эта? – Она самая. Молодец! Дедушка Карпа стал тщательно обшаркивать почти готовую игрушку. Затем из отдельного брусочка старательно вырезал похожий на бантик пропеллер, в центре его проделал шилом дырочку и полегоньку прибил тонким гвоздиком к носу самолётика. Правда, с небольшим зазором, чтобы тот мог свободно вертеться. Потом закрепил игрушку на верстаке, взял в руки дрель и навострился сверлить отверстие прямо в середине самолётика. – А это зачем? – встревожился я за игрушку. – Не бойся, – успокоил меня дедушка. – Так задумано. Я удивлённо смотрел, как сверло с жужжанием ровно продавливалось в дерево. – Ну, вот и всё! – сказал дедушка Карпа, распрямляя спину. – Держи. Нравится? – Ага! – я держал в руках сотворённое на моих глазах чудо и не мог оторвать от него восхищённого взгляда. – А теперь слушай, – наставительно продолжил дедушка Карпа. – Когда тебе надоест им играть, то попроси папу, пусть он прибьёт самолётик на жердь. Длинным гвоздём как раз в эту дырку. А жердь укрепит над сеновалом. Тогда самолётик флюгером станет – ветер показывать будет. – Как это? – удивился я. – А вот запоминай. Самолётик этот необыкновенный, он всегда станет лететь в ту сторону, откуда ветер дует. Например, если он летит туда, где солнце всходит, значит, ветер восточный. Туда, где оно садится – западный. Если в сторону города – южный, а коли к нашему кладбищу развернулся, то – северный. Запомнил? – Да. – Ну, ступай. Да, гляди, не забывай старика, заглядывай. Не помня себя от радости, я вприпрыжку побежал к своему дому, держа в руках драгоценный подарок. А месяц спустя самолётик красовался на высоком шесте над нашим сеновалом и бодро гремел пропеллером, летя навстречу восходящему солнцу. …С той поры, как на берегу Чаруши появилась скамейка, прошло более двух лет. Я уже ходил во второй класс. В один из октябрьских дней дедушке Карпе привезли машину выписанных в сельсовете на зиму дров. На следующее утро старик в приподнятом настроении вышел во двор колоть сваленные кучей берёзовые чурки. У бабы Клавы в это время подошла квашня, и она навострилась стряпать пироги с брусникой, столь любимые мужем. Баба Клава уже вынула из печи первый противень с подрумянившимися и дышащими сдобным жаром пирожками, а со двора всё ещё приглушённо доносились короткие размеренные удары колуна. – Ишь, разухарился! – озабоченно пробормотала она и качнула головой. Поставила в печь новый противень, вытерла о фартук испачканные в муке руки и пошла на улицу. – Ты бы передохнул, что ль, дровосек, – окликнула она мужа, выйдя на крыльцо. – Ничего, Клава! – обернулся на её слова раскрасневшийся, с сияющими глазами дедушка Карпа. – Работка в охотку! Помахаю ещё малость, – сказал он, отпыхиваясь. – Ну-ну, смотри. А то пироги поспели. Горяченькие! – решила она сманить мужа домой. Но он уже вновь взмахнул колуном. Баба Клава безнадёжно махнула рукой и поспешила к печи. Уже вытаскивая второй противень, она вдруг поймала себя на мысли, что не слышит звука раскалываемых дров. – Слава те господи, угомонился! – успокоенно вздохнула она. – Надо предупредить, чтобы хоть поленницу сегодня не складывал. А то ума хватит. С этой мыслью баба Клава вышла из дома и окаменела от увиденного. На земле, среди беспорядочной россыпи щепок и поленьев, ничком, неестественно скрючившись, лежал её муж. Колун был крепко сжат в его руках. – Карпуша! – испуганно взвыла она, подбежала к нему и упала на колени. Дедушка Карпа был мёртв. Потом от врачей баба Клава узнала, что с ним случился обширный инфаркт. Я хорошо помню тот день, когда хоронили дедушку Карпу. По очереди, группами, заходили сельчане попрощаться с забавным при жизни, никому не делавшим зла стариком. Кто-то, негромко переговариваясь, стоял во дворе, возле наколотой кучи дров, кто-то в ожидании выноса гроба прохаживался по улице около дома, разглядывая узорчатые наличники, вырезанные когда-то дедушкой Карпой. А мы с мамой и несколькими женщинами сидели на скамейке под облетевшими черноствольными липами. – Вот и не стало нашего игрушечника… – задумчиво и грустно проговорила тётя Марфа. В это время из ворот дома вынесли аккуратный, сделанный из листового железа, выкрашенный в светло-зелёный цвет памятник. На нём я прочитал: «Чарушин Карп Емельянович». Чуть ниже чернели даты жизни: 1902 – 1978 гг. Так я впервые узнал полное имя дедушки Карпы. – Мама, а у дедушки Карпы почти такая же фамилия, как название нашей деревни и речки… – искренне удивился я, потянув её за рукав. Она молча кивнула, а тётя Марфа, услышав мои слова, повернулась и негромко заговорила: – Да, Николушка, он ведь коренной был. Чарушинский. На кладбище и дед, и прадед его лежат. Отца, правда, нет. Тот в первую мировую бесследно сгинул. – Помнится, – вступила в разговор незнакомая мне женщина, – дедушка Карпа всегда на приезжих обижался, когда они нашу деревню называли – Чарушино. Всё объяснял: вот, мол, если бы село было, тогда – Чарушино. А у нас – деревня, потому на конце «а» пишется. Чарушина! – Хороший был человек. Заботливый, – вступила в разговор незаметно подошедшая Евдокия Петровна. – Скамеечку вот нам на память о себе оставил. – Да-а. И липы, – вздохнула тётя Марфа. – Как? И липы его? – А то. Он их весной сорок первого, перед самой войной посадил. Я тогда ещё девчушкой бегала. Всё помочь хотела. Разговор на этом прервался, вынесли гроб. Дорога к кладбищу пролегала мимо нашего дома. Дул встречный ветер, и я невольно обратил внимание на знакомое тарахтение. Я оглянулся и посмотрел на свой самолётик-флюгер. Он мелко вздрагивал на ветру и всё порывался устремиться вслед за нами, чтобы тоже попрощаться с тем, кто его когда-то смастерил… Прошли годы. Из Николки Сомова я давно уже стал Николаем Семёновичем, сотрудником областной газеты. Обзавёлся женой, сынишкой. Но пришёл день, когда я вспомнил вдруг деревню Чарушину и долго не мог побороть в себе какое-то неизъяснимое чувство тоски и тревоги по далёкому детству. … Июньским полуднем я вышел из рейсового автобуса на памятной мне окраине и пошёл по знакомой улице в сторону нашего прежнего дома. Справа под пригорком зеркально отражала прибрежные камыши неторопливая Чаруша. Теперь она казалась мне совсем маленькой. Я не узнавал окрестности. Вместо удерживаемых памятью образов деревянных домов, которые я так жаждал увидеть, взор мой то и дело натыкался на стандартные двухэтажные коттеджи с одинаково ровно подстриженными газонами в оградах. Но вдруг я остановился. Брошенный мельком взгляд застрял в густо переплетённых ветвях двух состарившихся деревьев. Это были липы дедушки Карпы. Уже на бегу к ним, там я увидел и скамейку. Его. Чарушинскую. С замирающим сердцем, как когда-то в детстве, осторожно сел я на краешек её плоской спины, теперь уже побуревшей и местами глубоко рассохшейся от минувших лет. Ни наш дом, ни дом дедушки Карпы не дожили до этой запоздалой встречи. Сейчас на тех местах и дальше до самого кладбища, неухоженного и забытого, полновластно раскинулся коттеджный городок. Скамейка под липами оказалась единственным островком из того, что когда-то называлось деревня Чарушина, единственным местом, которое пощадило время, единственной памятью о жившем здесь добродушном бородатом игрушечнике. На душе было и светло, и грустно. |