Я долго плутал в надвигающейся вечерней мгле по быстро темнеющему лесу, обретающему в сумерках таинственную загадочность и неизъяснимое очарование, в поисках проклятой избушки лесника. В юности я боялся ночного леса: деревья и кусты принимали причудливые, мистические формы, непонятные звуки чуждой для горожанина природы, вызывали панический страх. Пугает незнаемое. За последние десять лет, что я проработал в областной газете, я изучил и полюбил лес. Теперь я мог переночевать без сновидений, беспробудно, под любым кустом. И я сделал бы привал на ночлег, разжег костер, если бы не неуемное журналистское любопытство, приведшее меня в этот незнакомый район: я давно был болен одним желанием: познакомиться с невероятным человеческим экземпляром – затворником-лесником. Мне рассказывали о нем самые трогательные и волнующие, но противоречивые истории, очерк о нем уже с месяц стоял в плане редакции, и вот я, наконец, здесь. Ночуй, брат, там, где тебя застала ночь! Так ведь не засну: сутки предвкушал на сегодняшний ужин – необычный, и тем желанней, десерт, – чудака и его рассказы. Обожаю людскую непредсказуемость и чудачество, влекут они меня непреодолимо. И сейчас болезненный журналистский интерес влек меня через буреломы и ямы-ловушки, западни, в которых, попади я в них, мог бы в миг навсегда успокоить свой профессиональный зуд. Но, кажется, судьба Корнегина (это моя, пока не очень прославленная фамилия) хранила: какое то жилище передо мной. „Эй, эй, стань ко мне передом!“ А вот и чудак на крыльце: маленький, плюгавенький, неказистый. Из-за этого недоумка я рисковал жизнью? Невзрачный мужичонок настороженно всматривается в мое (надеюсь бесстрастное и волевое!) лицо. В избе чисто, все на своих местах: видать, мужичок-с-ноготок порядок любит. Ишь, смотрит недоверчиво, недомерок чертов! Молча собирает что-то на стол. Я пододвинул свой рюкзак с невиданными в лесной глуши яствами. Даже не глянул. Молча ужинаем. Я уплетаю сомнительную на вид, но чертовски вкусную дичину и ломброзовским взглядом изучаю мистера-с-ноготок. „Хо-хо, нервы стальные демонстрирует, игнорирует представителя прессы. Да ты и не слышал о существовании Ломброзо, а по его параметрам, - тебе с твоим обезьяньим лобиком, глазками-гвоздиками и всем остальным обликом, – широкая, столбовая, односторонняя дорога в тюрягу, пожизненно. А ты выдрючиваешься передо мной. В молчанку играешь, характер показываешь. Расшевелю я тебя, милый, не сомневайся, разговорю, – не таких уламывал!“ А г-н С-ноготок, поевши, кувырк, и на бочок! Правда, перекрестил двухсантиметровый лобик свой. Вот, зараза, я торопился голову сломя, а он – ноль внимания. Лучше бы я на свежем воздухе, под звездным небом переночевал. У меня железный закон – всегда играю по правилам предлагаемой мне игры и, обычно, выигрываю. Знаю, что уже подкатывались к леснику мои собратья по перу, и шиш: что-то не читал я материалов о лесном чудаке. Видать, наседали на него, наезжали! Вот и сейчас: он ожидает от меня наезда, с предубеждением, между прочим. А я бью его же картой. Тоже бай-бай. Терпения у меня достаточно, ну а характер мой, по Ломброзо, - не твоему - чета, Дюймовочка в штанишках, да и шишки мои почти на гения тянут. Спокойной ночи, как его там? Ах, да, хи-хи! – Светозар Михайлович. Хорошенько выспись, завтра у тебя будет трудный день, уж я тебе это твердо обещаю! Я прожил в избушке неделю, прежде чем хоть немного приручил этого недоверчивого, нелюдимого, скорее всего, психически неполноценного, а, может, и больного человека. Все мое время и внимание уходили на психоанализ и психовоздействие. Это был каторжный труд: каждый миг я контролировал себя, чтобы не вспугнуть, не ранить, нечаянно, отвыкшего от общения, полуодичавшего и, без сомнения, очень ранимого полудурка. С него, словно, была содрана кожа, – настолько чувствительны и болезненны были для него прикосновения извне. Мне хотелось, чтоб он привык ко мне, а на самом деле, он приручил меня: с каждым днем я проникался все большей жалостью к забитому жизнью, обиженному судьбой, затюканному людьми, несчастному существу. Прошло семь дней, из коих пять – рабочих, а материала у меня не хватит даже на запятую. В редакции, наверное, уже упились вусмерть на моих поминках: я обещал обернуться, максимум, - за трое суток. Сообщить же, что я жив, здоров, – никакой возможности: до станции пехом – почти сутки, да столько же обратно. Не мог я позволить себе истратить зазря столько времени: непозволительная роскошь – потом опять пришлось бы начинать с нуля. И вот живем: Светозар (тьфу, ты черт! – что за имя, нелепое! Как в насмешку дано, – до того не в масть!) работу какую-то делает, по хозяйству управляется; я – тенью – рядом. Правда, звуки кое-какие он издавать начал, и перестал сжиматься, будто в ожидании удара, - от моего присутствия. Прогресс! Достижение – за неделю-то! А, попробуй, нажми чуток, и все может рухнуть, – опять замкнется: нервы наголо. Но я везунчик, я ждал удачу, и был вознагражден. Господин случай пришел на помощь - в виде локального лесного пожара. Да, я подвиг совершил на глазах лесника, чтобы оценил доблесть мою и наградил доверием! И он поверил мне, – огонь растопил-таки его покрытую ледяной коркой душу. И потянулся он ко мне с доверчивостью младенца. И щемящая жалость, и стремление защитить его, оградить от бед, заполнили все мое нутро. Там же, на пепелище, он и разговорился. Далеко было до избушки, и мы, разбитые борьбой со стихией, заночевали на еще теплой от пожара земле, Все, как в кино: лесная глушь, звездное небо, двое у костра, – необычный человеческий экземпляр, выворачивающий душу наизнанку, и любопытствующий, алчущий порыться в человеческих потрохах, людоед-журналист. О, чудо, он заговорил! Люди добрые! Даже при огромном желании, обладая необузданной фантазией, то, что исходило из его уст, нельзя было бы назвать рассказом, связным повествованием. Я продирался через мучительное заикание, сплошные паузы, нечленораздельные звуки, мычание, нервические похихикивания, неловкие, нелепые телодвижения, – к сути излагаемой истории. Но сквозь дебри чудовищного косноязычия обнажалась голубиная беззащитность, чрезвычайная ранимость и трепетность младенческой души. Первобытная не испорченность, и, при этом, – ужасающая скованность, зажатость – поражали до глубины мое очерствевшее сердце. Господи, как он умудрился не погибнуть и прожить целых пятьдесят лет в этом хищном, подлом мире! И, насколько правильно он поступил, спрятавшись здесь, схоронившись в недоступной лесной глухомани. Спасся! А теперь я переложу на понятный человеческий язык то, о чем он поведал. Странно, но этот сказочный, лесной гномик возник не из звука поцелуя и не из аромата цветов, а появился обычным путем - от мамы с папой. Но конечно (а как же иначе? Я мгновенно узнал коварную руку жестокой Судьбы, писавшей сценарий его жизни!): в годину бедствия народного – в середине страшной Отечественной войны. Почему-то он никак не мог родиться: ни с первой, ни со второй попытки, – пять выкидышей предшествовало его появлению на свет. И почему (кто скажет?) такое долгожданное дитя не могло родиться от счастливых родителей, под мирным небом, солнечным утром, на цветущем лугу? Разумеется, нет! Местом его появления на свет были определены – белорусские леса, точнее, партизанский отряд, среди непроходимых топей, а время – глухая, тревожная ночь. Передислокация отряда, преследуемого врагом. Беременная женщина, потерявшая мужа при выполнении боевого задания, два месяца назад, пробирается – след в след – в цепочке своих товарищей, прыгающих по кочкам, за проводником, выводящим их из окружения. Еще с вечера начались схватки, но партизанка мужественно переносит боль, ужасаясь несвоевременности родов. Может, потому и Светозар, что столь непроглядно-темна была ночь, когда, наконец, родила таки она дитя? Далее (по сценарию коварной Судьбы!) мать обязательно должна была потерять ребенка. Так и случилось! Светику едва исполнился годик, когда он остался один. Как он умудрился оказаться в детдоме, я так и не разобрался. Там какой-то весельчак-юморист, по-видимому, решив, что этот хлипкий, дышащий на ладан, хлопчик – не жилец, дал ему оптимистическую фамилию – Смертин, и очень оригинальное, на его взгляд, имя – Ванька. Но Светик оказался еще большим юмористом – он выжил! О своем пребывании в детском приюте Светозар отозвался длительным мычанием – видно, ничего хорошего ему не запомнилось. Единственно, что я понял определенно: все годы, с тех пор, как он себя помнит, Ванька-Светик искал мамку, не веря в ее смерть. Он очень тосковал по ней, хранил тепло ее рук, уверял, что помнил даже улыбку. Лицо в памяти не запечатлелось, а милую мамину улыбку запомнил. Пойми чудака! Годы упорных поисков, надежд и огорчений - от тщеты попыток найти женщину, даровавшую жизнь (представьте этот трудный путь обездоленного подростка!), формировали неокрепшую душу. Физически он был слаб и неразвит. (Вспомните, в каких условиях он был зачат и выношен, приплюсуйте сюда нищенское содержание и скудное питание – в убогих послевоенных детских домах). Полуголодное существование вылепило из растущего организма маленькое, тщедушное создание. Но Светик не жаловался мне на физические страдания, он говорил, как он изголодался по материнским ласкам и ее любви, как освещала улыбка мамки его сиротское детство. И что же (ошибка в сценарии?), Светик находит-таки свою мамочку. Правда (это уж точно, в соответствии с дьявольским умыслом!), к его огорчению, – в доме инвалидов, с гниющими ногами, обмороженными в болотистых лесах. Здесь начинается новый этап эпопеи Светика – период его нежных забот о больной матери, время утопических планов – забрать ее домой (которого и в помине не было), окружить любовью, вылечить. Кто в ком нуждался больше, трудно сказать. Так называемый, уход и лечение в домах инвалидов - доканывали бедную женщину, судьбе которой не позавидуешь. Произвести в муках на свет долгожданное дитя - только затем, чтобы через год страданий и лишений - потерять его на дорогах войны! И вот любимый сыночек нежданно-негаданно нашелся, но (насмешка Судьбы!) обнять и приласкать его она может только в часы, отведенные распорядком дня для посещений. Как она мечтала откормить, обласкать своего неуклюжего, хрупкого сынишку, отдать ему всю неистраченную нежность исстрадавшегося сердца! Светик же мучительно искал выход в этой безысходности: где найти уголок, который приютил бы и соединил их с матерью? А пока он жил в рабочем общежитии, в комнате, где из десяти железных коек одна принадлежала ему, – за три рубля пятьдесят копеек в месяц – из ста, получаемых им. Обходясь, разве что половиной этой суммы, Светик на остальные деньги пытался хоть немного облегчить и украсить жизнь горячо любимой мамки. Выход нашелся (в соответствии с задумкой той же Фортуны!) - в лице нянечки дома инвалидов (не смейся, читатель!) – Светочки. Намыкавшаяся в жизни, к сорока своим горьким годам не обзаведшаяся ни колом, ни двором, ни семьей, ни дитем, отчаявшаяся, озлобившаяся вконец, нянька, от безнадеги, сообразила собственный сценарий. Согласно ему, она выходит замуж за тезку – Светика, покидает обрыдший, постылый угол, переезжает к мужу, в общежитие, затем они забирают мать-инвалида, благодаря чему новоиспеченная семья получает просторную, благоустроенную квартиру. План предусматривал и более отдаленную перспективу, в нем отводилось должное место - и тактике, и стратегии. Вообще, все пункты были расписаны в возможных вариантах: если получится так…, то следующий ход…, а при таком раскладе…, придется предпринять: …, а, ежели обстоятельства сложатся…, то поступать надо … и т. д. и т.п. Нянька не ставила бы на незавидного Светика и полушки, но тут вариантов не было – уродливая, злобная баба реально оценивала ситуацию – если она не окрутит этого блаженненького, альтернативы нет. Когда план был отточен и ошлифован до абсолюта, нянька принялась за его осуществление. Мегеру, как огня, боялись не только терроризируемые инвалиды, но и часть персонала, а пуще всех, – робкая, беспомощная Клавдия Петровна, мать Светика. Вдруг нянька (нет, не изменилась, как можно?) воспылала к несчастной женщине великим христианским состраданием. Отныне той подавались: обед – первой из пациентов, причем, порции почти не усеченные; судно – чистое и вовремя; постельное белье – не рваное и сухое. А ко всем услугам – еде, горшку и постели – полуоскал-полуулыбка, означающая особую милость. Светику оказывался теплый прием, ему разрешалось опаздывать и задерживаться, короче, нянька – всеми, доступными ей способами – обхаживала двух, не от мира сего, идиотов. Плоды скоро созрели: обработанная должным образом мать, которую глубоко волновала печальная учесть одинокого сына, стала, в свою очередь обрабатывать его. Много усилий для этого не потребовалось – что хорошо для матери, то свято для сына. Альянс состоялся. В один прекрасный день все семейство воссоединилось на солдатской койке Светика. Коменданту общежития - ушлой нянькой, знающей все законы, был предъявлен ультиматум, и маховик дьявольского нянькиного плана завертелся. Через месяц у них была отдельная комната в общежитии. А через год – решением многочисленных комиссий, учитывающих боевое прошлое и, как результат, – инвалидность матери, а также сиротскую долю ее сына (с подачи „сострадательной!“ няньки), городские власти, подстегиваемые бойкой, острой на язык, нянькой, выделили многострадальной семье трехкомнатную квартиру, расположенную на первом этаже высотного дома. Ад для матери с сыном начался на следующий же день после вселения в новое жилище, и продолжался долгих пятнадцать лет, вплоть до смерти Клавдии Петровны. Светик не сомневался: ей, по заслугам, было уготовано место в Раю. Сын горько оплакивал потерю единственного на земле человека, который любил его, и кому он отдавал все свои добрые чувства. Давно привык он к изощренным измывательствам супруги, переносил их с христианской кротостью и терпением, никогда не раздражаясь, даже жалея злобную бабу. Хоть и был более чем на десять лет моложе ее, ни разу не позволил себе и глянуть на другую женщину. Страдал молча, и мученически-достойно нес свой крест. У него, как у Христа, была своя Голгофа. Все огорчения, пока была жива мать, переносились легче. Правда, он не делился с ней обидами, но чуткое материнское сердце читало в душе дитяти, как в открытой книге. Бедная женщина также скрывала от сына издевательства няньки, боясь, лишний раз ранить обнаженную, сострадательную душу. Светик догадывался, что сатана в юбке, в его отсутствие, выливает скопившийся, как у гадюки, яд и злобу, на безответную мамку. Плохое настроение, усталость после работы оставлял он за порогом комнаты своей горячо любимой мамочки. Здесь, словно в крепости, они могли часами разговаривать или сидеть молча, проводить целые дни, не пресыщаясь, друг другом, не нарадуясь свершившемуся чуду: она – обретенному сыну, он – с таким трудом найденной матери. Говорили обо всем – тут исчезали его косноязычие, чувства неполноценности и незащищенности. Они рассказывали, расписывая чуть ли не по минутам, о прожитой порознь жизни, наслаждаясь взаимопониманием родственных душ. Он кормил ее с ложечки, хотя она прекрасно справлялась с едой без его помощи, трогательно ухаживал за ней: переодевал, подкладывал для удобства подушечки, поправлял сползающее одеяло. И ни слова об общем враге: трясущейся от ненависти к ним, утонченно мстящей за гордое игнорирование - ее общества, – няньке, превратившейся, подобно пушкинской старухе, в ленивую, капризную, грозную барыню. Теперь, оставшись в горьком одиночестве, горемыка, потерявший смысл и оазис своей жизни, совсем замкнулся, все летело у него из рук, ничто не радовало душу. Одно приносило облегчение – шел на дорогую могилку и по-прежнему беседовал с мамкой. Домой идти не хотелось: мог бы, – жил бы здесь. Так прошел год. В один из жарких, летних дней Светозар, по обыкновению, после работы, пошел на кладбище. Уселся в тени, отбрасываемой березкой, растущей у соседней с маминой могилки. Начал свою ежедневную исповедь. Работой ли утомленный, жарой ли сморенный или убаюканный умиротворяющим воздухом покоя, царящим (вы замечали?) на кладбищах, Светозар незаметно задремал. И тогда произошло то, что послужило началом его нового, уже третьего периода жизни, – к нему явилась мать. Он уверял меня, что это случилось наяву, не во сне. Я остался при своем мнении. А вы, как хотите, воля ваша, – можете верить ему. Только я знаю, каких усилий мне стоило разобраться в том, что он пытался передать. Мать, говорит, молчала. Но он понял, впитал, что ли, все, что она хотела ему сказать. Это, вероятно, что-то - вроде телепатии. Все чертовски сложно, но я постараюсь изложить кратко, понятно и ясно. То, что человек смертен, а его душа бессмертна, мы знаем из Библии. Бренное тело умирает, а жизнь души вечна. Она витает на небесах и ждет своей очередности, чтобы в урочный час вселиться в новорожденное создание, и вести его по жизненному, тернистому пути до его смертной минуты. Затем она опять обретается в Райских кущах или горит в адском пламени, в зависимости от праведности или греховности жизни умершего подопечного, в котором она обитала. Но это еще не все. Души покидают и живых людей: ненадолго, временно, – во время сна. Ночью, когда человек спит, некоторые души оставляют его тело, чтобы отдохнуть. Особенно это касается очень плохих людей, то есть живущих не по заповедям Христовым. Грешник убил, украл, нализался вдрызг, да и уснул. Душно, смрадно в теле такого вероотступника его праведной душе. Она освобождается от мерзкого тела, чтобы хоть немного насладиться чистым воздухом. Свободная душа даже может вселиться на время в другое тело, чья душа тоже временно покинула его. Души погрязших в грехах нелюдей предпочитают отдых в теле неиспорченных людей, чтобы впитать их незамутненные пороком помыслы и вкусить радость светлого разума. Не обязательно человека – каждое Божье создание обладает душой. Душа убийцы рада отдохнуть и в теле голодной, незлобной собаки, и свободно парящего орла или воркующего голубя. Душа собаки, погуляв всласть и отдохнув, возвращается в свое обиталище, а оно занято, и рассвет близок, – надо найти убежище до ночи. Ныряет собачья душа в освободившееся мерзкое тело убийцы, проходящего мимо - в поисках похмелья, и с трепетом ждет следующей ночи, чтобы вернуться в родное собачье тело. А не протрезвившийся убийца, встретив шелудивого пса, возмещает на том злобу свою лютую, неуемную, не ведая, что пинает и бьет свою же многострадальную душу. Перепутываются иногда души невероятно, потом разбираются-растасовываются обратно, расселяясь в предназначенные им тела. Когда видишь злобного ублюдка, ненавидящего весь свет, знай: он, скорее всего, вообще бездушен – покинула его душа и мыкается, бедная, не желая обретаться в этом уроде рода человеческого. Страшен и отвратителен такой упырь бездушный: не видя ничего незрячими, белесыми, мутными глазами, бродит он среди нас, зловещие преступления творя. Душа, не сумевшая его остановить, предотвратить зверство, и изнемогшая от страданий в таком чудовище, рада, несчастная, хоть на сутки избавиться от зрелища слез и печалей, которыми усеян преступный путь ее хозяина. Ненароком, вроде, она вселится в дитя невинное, и купается в голубиной кротости, доброте и ласке младенческой. Ее место ни одна душа занять, даже временно, на часок, чтобы дать отдых сестре, не желает: мрачно и страшно в злодейском обиталище. Разумеется, позже отогревшаяся в ребенке душа вынуждена вернуться в назначенную ей, ужасную плоть: обречена мучиться в ней до окончания века грешника. После этого, ей же, безвинной, – искупать его грехи страшные, гореть в аду. Так и бродят в смятении блуждающие души, ища отдохновения от страданий. Якобы, мать сказала сыну, что он – чистое, ангельское создание. (Телепатия? Внушение?) Что вселиться в его праведное тело - всякий измученной душе желательно. Чтоб гордился этим и продолжал жить согласно Божьим заповедям. И еще: душа его супруги, изнывающая в подлости и обмане, подстерегает миг, чтобы занять его вместилище, да и отдохнуть блаженно - от ведьмы, как на курорте. Пусть его собственная душа бдит, и не пускает на свое место никого. Я слушал слегка воодушевившегося невзрачного человечка, похорошевшего и словно выросшего (может, в моих глазах?) Вглядывался в светящееся внутренним огнем лицо, и верил всему, что он трудно, тяжко извлекал из себя и изливал наружу. Я вспоминал себя – то доброго, смеющегося, готового поделиться последней крохой, то злого, угрюмого, жадного. Я представлял коллег и домашних, становящихся иногда непохожими на себя, в другой раз – своей противоположностью, антиподами. И верил, верил самозабвенно, - в эту, очень вероятную, теорию о блуждающих душах. (Может, я был под гипнозом?). Мне даже завидно было, что не я - ее автор, что не мне пришла эта гениальная мысль (а ведь - по Ломброзо ...), а недоростку-недомерку, с громким именем – Светозар. Проснулся он тогда на кладбище, и долго сидел, обдумывая и проникаясь одновременно чрезвычайно сложной и азбучно-простой (как все гениальное!) мыслью о блуждающих душах. По завету матери он и далее старался жить праведно: трудился и молился. Но все больше преследовал его страх - от близости испоганенной души супруги, да и других, ей подобных, не боящихся Бога и творящих противные ему дела. И зародилась у него мысль: уединиться, чтобы не рисковать, – вдруг, душа потеряет бдительность или обманет ее чья-нибудь хитрая, ушлая душонка, и займет обетованное место. Нет, надо спрятаться, чтобы никто не достиг его. Жить и свято блюсти душу – не запятнанную и чистую. Без сожаления и раздумий, бросил Светозар бывшую няньку и поселился здесь, в глухом лесу, предварительно перевезя останки любимой мамочки. Не мог оставить ее среди грешных, чужих людей. Показал потом мне могилку – ухоженную, лесными цветами невиданными и кустами-деревцами диковинными обсаженную. Беседку затейливую соорудил сын рядом, собственноручно. О том, как перевозил гроб, да о реакции людской, рассказывать не стал, – сказал, что плевались и обзывали его - всяко. С молитвой в душе, верою укрепившись, он довел задуманное до конца. Не одинок ныне, – беседует-утешается у могилки мамочки. А к людям недоверчив: что за человек его посетил, с какой душой, и кто послал его – Бог или …? Слово, обозначающее врага Божьего, не вымолвит, не произнесет, даже невзначай, чтобы не осквернить уст своих. Я понял, почему и меня он так долго сторонился, пока я не прошел испытание пожаром, - крещение огнем. Души моей, незнаемой, боялся… На следующий день вернулись мы к избушке. Теперь, когда недоверие было изжито, многое поведал мне Светозар о своей жизни. Когда я удостоился чести – посетить могилу его матери, затрепетала радостно моя душа: друга я обрел, о каком и мечтать не мог, – чистого, праведного и преданного. Каждый отпуск буду проводить отныне только здесь: на природе первозданной, рядом с другом дорогим и верным. В жизни всегда так: ищешь что-либо годами, наконец, находишь, а обладать не можешь, – обстоятельства всякие, помехи разные. Вот и у меня – уезжать пора. Времени, сверх положенного, - втрое истратил. А расставаться не хотелось - большое удовольствие доставляло мне теперь общество невзрачного друга. И он, вроде, привязался ко мне, даже красноречивее стал, почти исчезло его косноязычие. Или я научился его понимать, что называется, с полуслова. Мы, словно, душами общались. В тот момент, ничего более я не желал: лишь, чтобы души наши родственными стали! Но надо было покидать обретенного друга и ввергать себя, а главное – душу свою беззащитную, во чрево греха и блуда людского, во вместилище нечистых помыслов и грязных дел, бесовских страстей, – в человеческий водоворот – возвращаться в город. А я возле этого младенца словно сам очистился, и душу свою омыл в его чистоте. Так страшило: вновь в грязь окунаться и пачкаться! Перед отъездом, разумеется, опять неимоверно теряясь, краснея и пуще - прежнего, заикаясь, попросил он выполнить просьбу великую: проследить, чтобы похоронили его рядом с матерью. Последний завет его исполнить, когда час придет. Я горячо обещал. Расставаясь, плакали оба. В течение месяца я был одержим рассказами и воспоминаниями о Светозаре. Материал вышел потрясающий: отзывов поступило множество. Люди звонили, адрес лесника спрашивали. Не велел я в редакции давать координаты: оберегал, как мог, друга от людской скверны. А потом ... Жизнь засосала… Да и не жизнь вовсе, а бессмысленное вращение вокруг ничего не значащей оси … Работа … Быт … Неурядицы. Закружило-завертело. Забыл я о Светозаре… Лишь недавно, перебирая архив десятилетней давности, наткнулся на материалы о лесном чудаке. Сердце враз захолонуло: как могло так случиться, – из души выветрилось (из мыслей, ладно: что они - однодневки!) ощущение сопричастности к чистоте ангельской, какую испытал, находясь рядом, вблизи Светозара? Как мог забыть друга? Что с ним? На следующий день, усевшись за редакционные телефоны, стал искать-разыскивать концы – докапываться. Только к концу дня добился до медвежьего, глухого края, и, внутренне обмирая, узнал: давно умер, вернее погиб от чьей-то пули. Случайной? Целенаправленной? Чьей? – Ненавистника? Завистника? Врага? Где похоронен? Не знает собеседник. Какая разница? – недоумевает он. А я горю, словно в адском пламени: не выполнить последнюю волю, – духовное завещание – великий грех! Тем более, – волю праведника, волю друга! Долго сидел, курил сигарету за сигаретой, кляня себя, на чем свет стоит, давая клятву: завтра же поехать в медвежий угол, чтоб выполнить христианский долг. Жизнь… Работа… Семья… Жизненные невзгоды…О душе некогда думать. Никуда я, иуда, не поехал. И душа смирилась с этим, моя заблудшая душа. А, может, уже не моя …? |