БУФЕТ Буфет привезли на извозчике в канун Нового, 1910, года; осторожно внесли по парадной лестнице на второй этаж и установили в просторной гостиной. «Ах, какая прелесть! – обрадовалась пожилая, хрупкая дама, хозяйка квартиры. – Резные гроздья винограда, таинственные тропические кущи... А какие стёкла! В них будут играть огни люстры, огни ёлки. Да, буфет делал Мастер!» Буфету было лестно слышать восторженные отзывы о себе, о своём создателе Тимофеиче. «Похоже, я попал в хорошие руки», – думал буфет. Меж тем, прислуга Даша заполняла его выдвижные ящички столовым серебром, накрахмаленными салфетками… Нежные фарфоровые чашечки, хрустальные фужеры, безделушки смотрелись в стёкла буфета. А нижний этаж его хранил ароматный чай, купленный на Мясницкой; кизиловое, клюквенное и персиковое варенье с орешками. В среднем закрытом отделении лежали сыры от Елисеева, печенье от Филипова… «Не буфет, а цельный дом!» – говорила Даша. Постепенно буфет полюбил и пожилую даму, Анну Станиславовну, и её нежную, похожую на статуэтку, дочку Алину, и мужа Алины - морского офицера Виктора, и толстуху Дашу. По вечерам он слушал, как Алина играет Шопена, как читает Блока Виктор. Буфет подсматривал за пасьянсами, которые любила раскладывать пожилая дама, сидя в креслице за ломберным столиком. Высокая белоснежная кафельная печь – голландка испускала мягкое, расслабляющее тепло. Было уютно, спокойно. «Жаль, что я бессловесный и не могу сказать этим милым людям, как мне хорошо среди них», – думал буфет. Потом началась война. Её называли Мировой. Ушёл воевать Виктор. Алиночка стала работать сестрой милосердия в госпитале по соседству. За войной пришла революция. Виктора так никто больше и не увидел. Даша уехала куда-то с заезжим красноармейцем. Из буфета исчезли банки с вареньем. Чай пили теперь только морковный. Не было больше ни печенья от Филипова, ни сыров от Елисеева, да и сами Филипов и Елисеев, как говорили, растворились в потоке времени. Постепенно стало исчезать из буфета столовое серебро: его меняли на хлеб и картошку. То, что не успели поменять, конфисковали бравые парни в кожанках. Вскоре явился грозный управдом: Алиночку и старую даму уплотнили. За стеной, в бывшей спальне, поселился польский пролетарий Сигизмунд с деревенской женой Марусей и двумя детьми. В бывшей комнате Анны Станиславовны разместилась ещё одна семья с детьми. Ребятишки носились по коридору, и фарфоровые чашечки в буфете жалобно позвякивали. Но дети были хорошими, и буфет к ним привык, а потом и привязался. В закрытых ящиках буфета теперь хранили картошку и квашеную капусту. Это был, конечно, нонсенс. Но… как говорила Анна Станиславовна: «С´est la vie!». Постепенно жизнь начала налаживаться. Алиночка работала машинисткой в какой-то конторе. В буфете появились продукты из числа почти забытых. Но… в конце тридцать первого года Алиночку неожиданно выслали: с запозданием вспомнили, что она была женой белого офицера, который то ли погиб, то ли вредит где-то рабочее-крестьянской власти… Бывшую гостиную перегородили фанерной стенкой, прорубили ещё одну дверь. Анна Станиславовна жила теперь в маленьком отсеке, к счастью, возле голландки. Буфет, с его старорежимными габаритами, в её клетушке не помещался. Он остался в другой части комнаты, отошёл вместе с квадратными метрами к семье бывшего латышского стрелка, а теперь работника наркомата Иосифа Ивановича, его жены – учительницы Розы Моисеевны и их трёхмесячной дочки Октябрины, которую все звали Олечкой. Истощённая крохотная Олечка плакала ночи напролёт. Буфет не сразу понял: девочка плакала от голода. У Розы Моисеевны пропало молоко, а купить его в торгсине было не на что. Из еле слышных разговоров Иосифа и Розы буфет знал, что с продуктами в стране совсем плохо, а на Украине вообще страшный голод. Но об этом нельзя говорить вслух. Голодающие бегут из деревень, если удаётся. Маме соседки Маруси повезло: она вырвалась и поселилась пятой в бывшей спальне. Между тем, приближалась зима. Родители Олечки поставили печку – буржуйку. Копоть от неё оседала на стенках буфета, но он старался не обращать внимания на такие мелочи. Лишь бы все были живы и здоровы. Буфет уже не стоял у стены, лицевой стороной к окнам. Теперь он отгораживал столовый уголок от спального. Буфет привык видеть свет в окошках. Без этого ему было грустно. Следующий, 1933, год, как и все последние, начался без ёлки. Украшение ёлок считалось буржуазным пережитком. А старый буфет так любил новогодние ёлки. В одну из январских ночей во сне тихо скончалась Анна Станиславовна. Она умерла в своём, не видимом буфету закутке. Соседи её похоронили, и Сигизмунд, с присущей его классу решительностью, предложил, не мешкая, снести фанерную перегородку, чтобы семья Олечки получила доступ к голландке. «Ребёнку тепло нужно. Печка одна, значит и комната одна», – заявил он, не обращая внимания на мягкотелые, интеллигентские причитания Розы, боявшейся кар за самоуправство. Буфет давно понял, что пролетарий Сигизмунд, несмотря на отсутствие образования, человек благородный. Ближе к ночи Сигизмунд, второй сосед – Фёдор и отец Олечки за какой-нибудь час снесли стенку. Кары не последовали. Буфет снова поставили лицевой стороной к окнам. Он уже не играл роль ширмы. Ширму, настоящую, хотя и не совсем целую, Роза Моисеевна купила по случаю на Сухаревке. Её привезли на извозчике. Буфет с удовольствием смотрел на ширму: они были из одного далёкого, но милого его сердцу времени… Постепенно буфет полюбил и Олечку, и её маму, и даже её отца, хотя тот и считал, что вещи связывают человека. Буфет пригляделся к бывшему латышскому стрелку и пришёл к выводу, что Иосиф тоже человек благородный. Со времён Алиночки и Виктора это было для буфета высшей похвалой. Да, Иосиф, как говорила Роза Моисеевна, был немного зашоренным, но он был бессеребряником, никогда не повышал голоса, запоем читал книжки. Ну а водки в квартире вообще никто не пил. К счастью, думал буфет, вспоминая запои своего создателя – Тимофеича. Года через четыре в комнате поселился страх. Буфет видел, как родители Олечки вскакивают ночью от шороха шин по булыжной мостовой их тихого переулка, в темноте смотрят в окно. Буфет знал: они ждут ареста. Ему вспоминался арест Алиночки. Неужели опять, думал он… «Стены имеют уши», – шептала Роза Моисеевна, как когда-то Анна Станиславовна. Вскоре мама Олечки уговорила мужа уехать в длительную командировку на север, от греха подальше. Он уехал, и всё обошлось. В их квартире жили порядочные люди. Никто из них не польстился на чужие квадратные метры, не писал доносов… В тридцать девятом году Иосиф благополучно вернулся домой. Олечке было уже семь лет. Она росла худенькой, болезненной, но умненькой девочкой. Она любила мечтать, глядя нарезные кущи буфета о дальних странах. Когда приходили гости, Олечку ставили на табуретку, как на эстраду, и она читала стихи Пушкина, Фета…Соседские дети были уже старшеклассниками. Зимой они, два мальчика и две девочки, отправлялись на каток в сад «Эрмитаж» или устраивали танцы на кухне под патефон, лавируя между плитой и тремя тумбочками с примусами и керосинками. Хорошие были времена! Потом началась Отечественная война. Ушли на фронт и Иосиф Иванович, и Сигизмунд, и его сын Рэм, названный в честь революции, электрофикации и мира, и Фёдор, и сын Фёдора Алёша. Иосиф Иванович по возрасту мог остаться дома, но ушёл добровольцем. Роза Моисеевна и Олечка – Октябрина уехали в эвакуацию. Дверь комнаты запломбировали. Всю зиму буфет мёрз. По ночам он слышал разрывы бомб, тряслись гранёные стаканы и тарелки на его полках. В стёклах буфета отражались лучи прожекторов, шарящих по небу. Буфет боялся сгореть понапрасну вместе с домом от залётной зажигалки. Но остающиеся в доме соседи, тётя Маруся, её дочка Янина, другие женщины и подростки, дежурили по ночам на крыше; иногда им приходилось тушить зажигательные бомбы песком. Через стенку до буфета доносились разговоры об этом. Фашистов от Москвы отогнали, но… начали приходить похоронки. Первыми погибли мальчики, Рэм и Алёша. Потом принесли похоронку на Сигизмунда. Олечка и Роза Моисеевна вернулись в сорок третьем. Роза работала с утра до ночи. Олечка после школы сама топила буржуйку. Картонный репродуктор рассказывал о новостях. В сорок четвёртом вернулся Иосиф Иванович. Буфет сначала его даже не узнал: у Иосифа не было обеих ног, и он катался теперь по комнате на доске с колёсиками. Выйти из дома он не мог. Иосиф страдал от беспомощности и безделья и читал, читал… Ещё через полгода без правой руки вернулся сосед Фёдор. Иногда он пил и пытался склонить к этому Иосифа, но тот держался. В день Победы все побежали смотреть салют. Только Иосиф остался в комнате. Тогда буфет впервые увидел, как он плакал. Время шло. Олечка стала студенткой. Иосиф умер от инфаркта. А буфет старел, его начали есть жучки. Никто с ними всерьёз не боролся: все были заняты другими, более важными делами. Буфет никого не корил за это. Он радовался успехам хозяек, тому, что на полках снова появились варенье, печенье, хороший чай. Он был альтруистом, как и большинство окружавших его людей. В пятьдесят шестом случилось удивительное событие: в квартиру позвонили, и буфет с радостным изумлением увидел Алиночку. Она очень постарела, кожа её была испещрена морщинами, у неё даже спереди не хватало нескольких зубов. Но это была она! – Я вернулась в Москву, – сказала Алиночка Розе Моисеевн. – Не обессудьте, захотелось взглянуть на квартиру, на буфет. – Мы в любой момент отдадим его Вам, – заверила Роза. – Спасибо, но в моей комнатке его не разместить, – вздохнула Алиночка. Она провела мозолистой, с распухшими суставами рукой по резным кистям винограда. Вспомнила, должно быть, Анну Станиславовну, Виктора, а, может быть, и ёлку далёкого 1910 года. От чая Алиночка отказалась. Больше буфет не видел её никогда. А ещё через пару лет Розе Моисеевне и Олечке дали ордер на отдельную квартиру на окраине. Они были так счастливы. И буфет был счастлив за них, хотя для него в их малогабаритной квартирке, конечно, не было места. И брать буфет, даже задаром, никто не хотел: не модный, размеры не те да и жучки… «Не товар, – сказал дворник Муса, – разве что на дрова сгодится». Буфет с трудом выволокли во двор, поставили между дровяными сараями и старой помойкой. Муса пошёл за топором и пилой. «Ну что ж, – думал старый буфет, – это не такой уж плохой конец. Я умру, служа людям, давая им тепло, а медную ручку от моего ящика взяла на память Олечка». Вернулся Муса с пилой. Пила вонзилась в стенку буфета, брызнули опилки… Старый буфет умер так же молча, как и жил. СЕРЫЙ Ему не повезло в жизни, но он об этом не догадывался. Происхождения он был самого что ни наесть плебейского, дворовый беспородный пёс средних лет, неказистой наружности: серая свалявшаяся шерсть, торчащие рёбра, грустные глаза… И хозяин его тоже был худым, серым, с кудлатой шевелюрой. А вот души у пса и хозяина были разные. Душа хозяина была, как грубая, неотёсанная чурка, а пса угораздило родиться с душой нежной, он жаждал дарить любовь. Но ни хозяину, ни его друзьям – собутыльникам собачья любовь была не нужна. И сидел пёс на цепи, стерёг дом, хотя ничего мало-мальски стоящего в его стенах не было. Однажды хозяин сказал, что его хибару сносят, он получит однокомнатную квартиру в хрущёвке, там для пса места не будет. Сообщив это, хозяин повёл пса в неизвестном направлении. Собачье сердце сжималось в неведенье. После долгого пути они остановились у проходной, ведущей к большому серому зданию. Хозяин не без труда прочёл название: «Институт экспериментальной физиологии и патофизиологии». «Тьфу, язык сломаешь», – раздражённо пробурчал он. И уже другим, заискивающим голосом обратился к охраннику, молодому, рыжему и, как сразу почувствовал пёс, доброму парню: «Я, это, пса продать желаю. Он сторожить сгодиться, а может для опытов. Здесь, говорят собак и кошек режуть. Мне за него много не надо. На бутылку. И делайте с ним, чего хочете!» Пёс внутренне сжался. Как это: «режут»? Не смотря на обстоятельства, он хотел жить и смотрел умоляюще на рыжего парня, который должен был решить его судьбу. Глаза пса и парня встретились. – Ну, и чего ты так испугался? – ласково спросил парень. – Не бойся. Никто тебя здесь не обидит. А как тебя зовут? – На Серого откликается, – ответил хозяин. Он радостно зажал в кулаке трёшку и, даже не взглянув на пса, поспешил к ближайшему гастроному. – Ну что, Серенький, поздравляю тебя с переменой в судьбе. О хозяине не тоскуй. Он того не стоит. Будешь жить здесь, науку охранять. Сторожа у нас – люди хорошие, не обидят. Раз в три дня буду я дежурить. В остальные дни в институте учусь. Зовут меня Лёшей. Подружимся. Вымою тебя, расчешу, накормлю. Жизнь и наладится! От Лёши шло мягкое тепло, и Серый начал успокаиваться. – Это хорошо, что в охране собака будет, – одобрил появление Серого начальник Лёши, пожилой отставник Савельич. Пёс предстал перед ним уже чистым, тщательно расчёсанным. Всем своим видом Серый демонстрировал горячее желание верно служить. – Со временем ещё пару собак взять можно,– сказал Савельич. Несколько дней Серый гадал, какими будут новые собаки. И однажды тёплым, ласковым летним вечером появилась Она – беленькая пушистая собачка с восхитительным именем: Белочка! У неё были стройные, точёные ножки; изящный, игривый хвостик; остренький носик и прекрасные, радостные и лукавые глаза. А какой аромат исходил от Белочки! Дурманящий, нежный, призывный… Серый влюбился с первого взгляда, первого вдоха. Ах, как они были счастливы! Он оставлял ей лучшие куски мяса, вкусные мозговые косточки, ходил за ней, как тень… Когда темнело, они вместе смотрели в небо, на единственную звезду, свет которой не могли заглушить, победить московские электрические огни; на тонкий, задевающий душу, серп месяца или луну, полную, загадочную, зовущую ввысь. Иногда к ним присоединялся Лёша. Он тоже смотрел в небо и порой читал вслух что-то ритмичное и напевное. «Это – стихи», – говорил он. А потом случилась беда, которую Серый и предвидеть не мог. Однажды сторож Ерофеев привёл в институт ещё одного пса, огненно рыжего, поджарого. Новичок был выше, моложе и явно сильнее Серого. У него был гордый профиль победителя и имя Лорд. И Белочка, любимая Серым Белочка, смотрела на Лорда с немым обожанием, а потом направилась к нему особой заигрывающей, обещающей, завлекающей походкой. А Лорд смотрел на неё поощрительно… Серого Белочка больше не замечала. И он старался держаться поодаль от новой пары, не смотреть в их сторону. Но куда деться? Всё рядом. Можно закрыть глаза, но уши… Это счастливое повизгивание Белочки!.. Таким ли оно было в пору их любви?. Нет, не таким!.. Серый лежал в дальнем углу, носом к забору, прикрывал лапами уши и всё-таки всё слышал… Вечером следующего дня Лёша говорил Ерофееву: – Слушай, увёл бы ты отсюда этого Дон Жуана. Видишь, как Серый переживает? – Преувеличиваешь ты, студент, насчёт собачьих переживаний! – ухмылялся Ерофеев, – Лорд – молодец, молоток, настоящий кобель, а Серый твой по всем статьям – слабак! А побеждает кто? Сильнейший! И нечего тут нюни разводить! Закон природы. В ту ночь дежурил Ерофеев. Серый попробовал подойти к Белочке, но она ощерилась на него, тут же грозно зарычал Лорд. Серый униженно побрёл к забору, в ставший уже привычным угол. Было противно, обидно. Как она могла всё забыть? Ему хотелось выть, но нельзя, стыдно показывать свою боль. А боль вдруг стала иной, физической, режущей сердце, разрывающей грудную клетку. Утром Лёша пришёл на работу. Серый лежал, закрыв глаза. Из-под сжатых век текли слёзы. Дыхание было частым, булькающим. Сердце неровными толчками билось о рёбра. «Что случилось, Серенький? – всполошился Лёша. Он остановил, проходившего мимо аспиранта: «Глеб! Посмотри, что случилось?! Пёс последнее время переживал, мучился. Похоже, надорвался!» Аспирант дотронулся до артерии Серого. «Слушай! А у него аритмия! И, похоже, отёк лёгких: в груди всё клокочет. Давай быстро, но осторожно переправим его в лабораторию!» Серый чувствовал, как его подняли, понесли. – Надо снять кардиограмму, – услышал он девичий голос. – Братцы, да у него инфаркт! Обширный! Ну и ну! – чуть позже воскликнул аспирант. – Леночка, быстро морфин, камфару, а то потеряем пёсика! – Потерпи, милый, – говорила, делая уколы, девушка, – сейчас легче станет. Серому и впрямь стало легче. Боль отпускала. В тумане он увидел Белочку, не теперешнюю, скалившую на него зубы, а прежнюю, нежную, любящую… «Надеюсь, будет жить», – сказал Глеб. Лёша вышел из помещения института во двор. В носу щипало. У проходной резвились Лорд и Белочка. Через месяц Глеб перевёз идущего на поправку мохнатого пациента к себе домой: на постоянное место жительства. Для Серого начиналась новая жизнь. ПО НЕДОРОЗУМЕНИЮ (УКОРОЧЕННЫЙ ВАРИАНТ) Семья Любаши переехала в их дом, когда ей было пятнадцать. Любочка покорила Андрея сразу. Покорила глазами, глубокими, зеленоватыми, затенёнными, длинными ресницами; лёгкими, пушистыми каштановыми локонами; тоненькой, стройной фигуркой; мелодичным, как серебряный колокольчик, голосом и ещё чем-то необъяснимо притягательным, кружащим голову. Андрей поджидал её после уроков в их небольшом дворе, окружённом глухими стенами соседних домов. По началу Любаша сбегала во двор по ступенькам чёрной лестницы стремительно, порывисто. Позднее её движения стали иными, плавными, значительными, будто хранящими какую-то тайну. Может быть, она становилась такой только под его взглядом? Она приветливо кивала ему, и они шли гулять по городу. До соседнего проходного двора они держались рядом, но порознь: в переулке все знали всех, из окон за ними наблюдали любопытные старушки. Проходной двор выводил Андрюшу и Любу на простор Садового кольца. Здесь было много прохожих, но никто не интересовался идущими рядом. Они шли среди людей, чувствуя себя наедине. Взявшись за руки, они брели в каком-то, незнакомом им раньше, замедленном, гипнотическом, лунном ритме. Шли, вслушиваясь в себя и друг в друга. После первой студенческой сессии Андрей и Любаша, не предупредив родителей, расписались. «Поставим их перед фактом, - решительно сказал Андрей. - Ничего: смирятся и простят. А если скажем заранее, будут убеждать, что слишком рано, что учёба пострадает. А у нас с тобой ничего не пострадает. Ведь, правда? У нас всё будет просто замечательно!» Родители, конечно, поохали, потом – поздравили. И началась, действительно, замечательная жизнь. В марте Любаша сказала Андрею, что у них, кажется, будет ребёночек. Андрей просто летал от радости и гордости. Он клал руку на её ещё плоский живот и каким-то особенным, только для этого случая предназначенным голосом обращался к малышу. Рассказывал, какая у маленького замечательная, красивая мама. И папка тоже ничего, хороший парень. И мама, и папа, и бабушки, и дедушки будут очень любить малыша. Они его уже очень любят. Они будут возить его в красивой коляске по Самотёчным скверикам, а когда малыш немного подрастёт, будут играть с ним... Любочка счастливо смеялась: - Глупенький, он же ещё не слышит тебя. - Но любовь в голосе он должен чувствовать, обязательно, должен», - уверял Андрей. Потом началась война. Отец Андрея был хирургом, а мама – медсестрой. Они уехали с фронтовым госпиталем уже двадцать четвёртого июня. Родители Любы накануне войны отправились погостить немного у родственников под Минск. Вестей от них не было. Так что, остались Люба и Андрей вдвоём, вернее, втроём, с малышом, который уже начал шевелиться, давая знать о себе. Всю последнюю неделю июня Андрей готовил дом к войне: заклеивал стёкла полосками газетной бумаги крест-накрест, получал в домоуправлении светозащитные шторы тоже из бумаги, но толстой, тёмной. Выполняя приказ властей, он сдал на приёмный пункт в Каретном переулке их радиоприёмник «Коминтерн» – недавнее долгожданное приобретение и два велосипеда. Он таскал на чердак песок и воду, чтобы тушить «зажигалки», ещё не веря, что они могут и впрямь посыпаться на крышу их старого двухэтажного дома, построенного вскоре после московского пожара 1812 года. По Садовому кольцу шли мобилизованные и добровольцы. Они шли и пели: «Идёт война народная…» Штурмовали военкоматы с просьбой отправить на фронт семнадцатилетние мальчишки. А он боялся оставить Любашу одну. Ждал, что вот-вот вернутся её родители. Тогда – другое дело. Тогда он плюнет и на отсрочку, которую даёт институт, и на освобождение от Армии из-за каких-то неполадок с сердцем. При обычных нагрузках он этих неполадок не чувствует, и с армейской жизнью справится. Но всё это будет позже. А пока, пока он устроился учеником токаря на находившийся в получасе ходьбы от дома заводик. С двадцать второго июля Москву начали бомбить. К половине девятого вечера Люба уходила в метро «Маяковская». До начала воздушной тревоги туда пускали только женщин с маленькими детьми и явно беременных. После месяца ночёвок на деревянных топчанах среди детского плача, скученности и духоты у Любаши начало подниматься давление, и они решили, что она будет оставаться дома и при бомбёжках: шансов, что в их домик попадёт фугасная бомба немного, а с «зажигалками» и он, и соседи научились хорошо справляться. - Может быть, тебе лучше уехать в эвакуацию? – нерешительно спрашивал Андрей. - Ну, что ты! Куда я поеду такая? Здесь и стены помогают. И рожать я буду у хороших врачей, в роддоме Грауэрмана. Ты же не думаешь, что Москву могут сдать?! Это невозможно. Так что я буду ждать конца войны здесь. Время шло. Родители Любы не появлялись. Андрей токарничал с сомнительным успехом. А между тем, немцы всё ближе подходили к Москве. Андрея мучила совесть. Он внутренне сжимался, когда проходил мимо плаката со словами Долорес Ибаррури: «Лучше быть вдовой героя, чем женой труса». Эти слова читала, конечно, и Любочка. Что она думает о нём? Неужели считает трусом? Наступил октябрь. Формировались добровольные комсомольские отряды. И Андрей не выдержал, записался. Фашисты были совсем близко. Он шёл домой, боясь сказать Любе, что завтра уйдёт… До её родов, по их расчётам, оставалось около месяца. В доме продолжали жить несколько неспособных на подъём старушек, два подростка, с которыми он тушил «зажигалки», и пожилой бухгалтер Всеволод Петрович. В случае чего, они, конечно, помогут. В тот последний вечер он перетащил на второй этаж дрова из сарая, чтобы были они всегда под рукой. Уложил их поленицей прямо в комнате. Любочке и малышу будет тепло. Соседка баба Маня, глядя на его старания, приговаривала: «Это же надо, какой золотой мужик достался Любане, счастливая она у тебя, Андрюха. Счастливая!» - Я и, вправду, счастливая, - говорила ему Любочка, когда он, покончив с переноской дров, стоял, осторожно обнимая её за плечи, вдыхая дурманящий запах её волос, - все так говорят. К удивлению Андрея их не сразу отправили на фронт, а послали в безлюдный дачный посёлочек с сезонным домом отдыха для мам и детей. Весёленькие домики с голубыми наличниками, карусель с жёлтыми деревянными лошадками, розовеющие на солнце стволы сосен – всё это дышало покоем и миром. А им – новоиспечённым красноармейцам приказали рыть рвы в полный профиль и быть готовыми отражать атаку, что казалось совершенно неуместным в расслабляющей дачной тишине, здесь, к юго-востоку от Москвы. Командовал ими необстрелянный парень, года на четыре старше Андрея. Кругом были его сверстники, ребята лет восемнадцати-девятнадцати, а комиссарил у них чудной дядька Дмитрий Алексеевич Вальцов – человек абсолютно штатский, недавний учитель биологии в школе. За причастность к биологии и лысую голову с отдельными седенькими волосками, ребята сразу же прозвали его Одуванчиком. Когда рытьё рвов уже заканчивалось, кто-то неожиданно обнаружил неподалёку будочку телефона автомата, и Андрей бросился звонить Любаше. Трубку взяла баба Нюша: - Ой, Андрюха, а у твоей-то вчерась схватки начались. А кругом что деется! Все тикают, кто на чём. Транспорту не достать. Мы уже с Лукинишной думали сами за повитух сработать. А Петрович велел в госпиталь идтить, что в вашей бывшей школе помещается. Ничего, не отшили нас, приняли. Там твой наследник и родился. Справный мальчонка. Уж потом на хлебных весах взвесили (у них для младенцев ничего нету). Два с половиной килограмма потянул парень. Люба-то как? А что ей сделается! Дело бабье, обычное. Только в госпитале энтом рожать не положено. Так что завтра домой выпишут. А у нас что деется! Ну, кажный – кто куды. Мы с Лукинишной в магазине, что на Цветном, по брусу масла отхватили, так, без денег, без карточек. Что хочешь, бери. Народу набежало. Страсть сколько! Другие, кто помоложе, много понахватали. А нам, старым калошам, не пробиться. Энто масло мужик один нам перебросил. Говорит: «Берите, бабки. Помните мою доброту!» Мы маслице энто потопим, надолго хватит. И Любку с дитем не обидим. Ты не сумлевайся. Андрей не вслушивался в болтовню бабы Нюши. Его переполняло счастье: у него сын! Здоровенький. Два с половиной килограмма! Вокруг никого не было. И он отплясывал около будки что-то вроде танца ирокезов. Он подпрыгивал, размахивал руками. Ура! У него сын. Да, шестнадцатого октября 1941 года у него родился сын. Потом до него стали доходить вроде бы поначалу не услышанные слова бабы Нюши о масле, которое можно брать без денег и карточек, всплыли в сознании слова: «Все тикают, кто – на чём…» «Это пораженчеством пахнет, - подумал он, но решил ребятам ничего не говорить, - мало ли что одна баба сказала. Москву, конечно, не сдадут, не могут сдать. Не могут? А почему они роют рвы и собираются держать оборону не на западе от Москвы, а здесь, на юго-востоке? На случай окружения?» Среди ребят известие, что у Андрюшки родился сын, вызвало бурный восторг. «Надо же, молодец Андрюха. Не бракодел!» Его хлопали по плечам и даже взялись качать. Тепло поздравил Андрея растроганный Одуванчик. Вскоре они получили приказ идти к Москве. Там расположились в районе Белорусского вокзала. В воздухе пахло гарью, ветер разносил обрывки не до конца сгоревших бумаг. Мимо вокзала колхозники гнали на восток стадо грязных, отощавших коров. «Будем стоять здесь до утра», - сказал Одуванчик. "До утра? А ведь его дом почти рядом. Что если отпроситься на несколько часов?", - подумал Андрей, - и робко обратился к Дмитрию Алексеевичу. Дмитрий Алексеевич вспомнил, как встречал с огромным букетом цветов жену с их первенцем, как суетились вокруг мальчика две бабушки и два дедушки… Вобщем, Андрея отпустили, наказав вернуться до двенадцати часов ночи. Любаша с сыном были уже дома. Люба выглядела бледненькой, усталой, но счастливой. Андрей осторожно целовал её искусанные во время родов губы, её глаза, шею, руки. Ах, как жаль, что больше ничего нельзя, а когда будет можно, он будет далеко. Сынишка лежал в кроватке, которую загодя отдала им, уезжавшая в эвакуацию соседка. Глазки у мальчика были сине-зелёные, туманные. Он смешно морщил губки. Андрей со страхом взял малыша на руки. Это его сын? Невероятно! За стеной сосед-бухгалтер складывал в это время в рюкзак смену белья, тёплые носки, свитер. Всеволод Петрович был уже не молод, но твёрдо решил, что, если начнутся бои в Москве, постарается примкнуть к какой-нибудь защищающей город части. И, в крайнем случае, будет с этой частью отступать на Восток. Всеволод Петрович собирал рюкзак и волновался за Андрюшу. Сегодня, двадцатого октября, после дней безвластия в городе пытались навести порядок. Не задержался бы Андрюша позже установленного времени. Дело-то молодое, на часы не смотрят… И лезть к ним неудобно… Помаявшись, Всеволод Петрович всё же решился постучать в дверь соседей. «Андрюша, Любочка, вы уж извините за назойливость, но в городе с сегодняшнего дня – осадное положение, везде патрули. Новая метла всегда жёстко метёт. Может, уже пора Андрюше возвращаться в часть?» Андрей с трудом оторвался от Любаши. Да, конечно, пора. Выключив свет и отогнув бумажную штору, Люба смотрела, как Андрей бежал по их переулку. Вот он уже свернул на Делегатскую. Андрей бежал к Белорусскому вокзалу проулками, с детства знакомыми проходными дворами. На патруль он наткнулся неожиданно. После дней паники, безвластия, мародёрства патрульные были озлоблены, настроены хватать и карать. Бумага, подписанная Одуванчиком, что красноармеец Андрей Михайлович Малашенко отпущен из части по семейным обстоятельствам до двадцати четырёх часов, возмутила их ужасно. «Ты чего? Этой липой защититься хотел?! На дураков рассчитывал? – злобно кричал главный – тощий мужик с воспалёнными, безумными глазами. –Люди кровь проливают, а ты, сосунок, по семейным обстоятельствам сбежать задумал! Ничего! Свою кровь здесь прольёшь. Нам на это все права даны!» Второй патрульный заикнулся, было, что может, парня в трибунал отвести. Но старший гаркнул: «Еще чего! Тащить его через цельный квартал? А за это время здесь диверсанты вредить будут! Нам зазря што ли расстреливать на месте позволено? Момент понимать надо!» Люба кормила сына, когда совсем близко от их дома прозвучал одинокий выстрел… Когда фашистов уже отогнали от Москвы, молоденькая почтальон Танюша с презрением на хорошеньком личике сунула Любе в руки извещение о том, что Любин муж, Малашенко Андрей Михайлович, 1922 года рождения, был расстрелян как дезертир двадцатого октября 1941. |