Отца моего призвали в армию в тридцать восьмом, а демобилизовался он в сорок пятом. Так что без малого восемь лет прослужил. Две войны прошёл: финскую и Отечественную. Сколько видел и испытал – не на одну жизнь хватило бы. Только не любил рассказывать он о войне: – Что говорить? Смерть, грязь, боль... А любил он песни слушать. Особенно казачьи. Иногда и сам пел или дуэтом с тёщей, моей бабушкой. Казаки у нас хором не поют: сколько певцов – столько и партий. Каждый свою ведёт, а песня получается красивая, старинная, настоящая. Теперь редко такую услышишь. Приближался юбилей отца. Хотелось поздравить его песней по радио, да такой, чтоб ему приятно было. Вспомнила, как однажды отец слушал песню «Враги сожгли родную хату». Закрыл глаза, качает головой в такт, а желваки так и ходят. Я тогда даже удивилась: никогда его таким не видела. Наверное, очень песня нравится. Ну и написала заявку на радио. Испортила я ему праздник... Сидим за столом. Отцу хорошие слова говорят. Я включила радиоприёмник. Слышим, диктор объявляет: – Родные и друзья поздравляют ветерана войны и труда Лизунова Василия Ивановича с шестидесятилетием и дарят ему любимую песню. И эта песня звучит. Вы помните её слова? Враги сожгли родную хату, Сгубили всю его семью. Куда ж теперь идти солдату, Кому нести печаль свою? Отец извинился и вышел из-за стола. Я следом за ним. Отец стоит на кухне и хлеб жуёт. У него была привычка такая, ещё с войны: когда нервничает, есть начинает. Отец никогда не курил и не любитель был выпивать – на фронте всегда у него выпрашивали пайки махорки и спирта, а взамен хлеб давали. Перед боем одни по сто граммов фронтовых примут, а он полбуханки хлеба сжуёт. Может, и это помогло, что жив остался. Я к нему: – Папочка, родненький, прости меня, пожалуйста, я хотела как лучше. – Спасибо тебе, дочка, за песню, но она у меня вызывает тяжёлые воспоминания. Всё, о чём в песне этой поётся, – правда. Отец задумался, взгляд стал отсутствующим, чужим. – Так было, – заговорил он. – Мы шли по Украине. Немцы сопротивлялись отчаянно. В ход пустили все силы. Наш фронт шёл ровной полосой. С жестокими боями брали города и селения. Однажды перед нашим взводом была поставлена задача: выбить немцев из хутора Горячий. Вышли на рассвете. Километров семь тащились по грязной просёлочной дороге. Началась весенняя распутица, и ноги увязали по колено в грязи. Я был командиром орудия. Кони, что тянули мою пушку, то и дело останавливались. Уже рассвело, и мы вглядывались вдаль, стараясь увидеть очертания хутора. Согласно карте, он должен был уже появиться. Командир взвода младший лейтенант Ковалёв распорядился сделать остановку. Разведчики пошли вперёд. И вдруг – возглас одного из них: – Товарищ командир, идите сюда! Взводный прошёл метров на двадцать вперёд и остановился как вкопанный. Мы за ним. Это была улица хутора. Немудрено, что мы её не увидели. Ни одного дома целого. Только закопчённые полуразбитые печные трубы и чёрные обугленные стволы деревьев торчали среди пепелищ. И вдруг разом завыли собаки. Стало жутко. «А где же люди? Может, прячутся по подвалам? Или успели уйти?» – такие вопросы возникали у каждого. Кто-то закричал: – Ребята! Глядите! – в голосе солдата было столько ужаса, что все бросились к нему. Мы увидели остатки разрушенной хаты. Посреди руин стояла русская печь, почти целая. Из неё торчали голые ноги: синие, сморщенные, с венозными узлами и шишковатыми суставами. Двое ребят вытащили труп и положили на принесённый кем-то кусок плетня. Это была старая женщина. Голова и лицо её обгорели. – Гады! Звери! – шептали губы солдат. Неожиданно раздался крепкий мат старшины, а затем его захлёбывающийся крик: – Сюда! – Господи! – только и могли мы вымолвить, увидев страшное злодейство. На колоде лежало изуродованное тело младенца. Люди стояли с белыми заледенелыми глазами. Слов не было. До самого вечера часть взвода рыла большую братскую могилу, часть собирала трупы. Всего сто двенадцать человек, в основном старики и дети. Закончили хоронить уже ночью. На кресте углём написали: «Жители хутора Горячий. 112 человек». Политрук хотел сказать речь на могиле, но его знобило. Комвзвода тоже не стал говорить, и так всё ясно: «Уничтожить всех этих тварей до единого». Вышел старый солдат Пётр Степанович Мелешко, родом из здешних мест. Он сказал: – Солдаты! Мы плохо воевали. Плохо! Если позволили фашистским гадам такое творить на нашей земле. Перед этой могилой клянусь, перед вами, мои дорогие товарищи, клянусь умножить свою ненависть в тысячу раз и мстить ненавистным захватчикам. Клянусь! И все сказали: «Клянусь!» И мы были словно один человек. И в небо унёсся один общий залп. С той поры я изменился. Раньше мухи не мог обидеть. А тут стал как дикий зверь. Я их, проклятых, столько в боях пострелял из своей пушки, сворачивал им шеи и в рукопашных схватках. Знаешь, как бывает в горах, – открывается второе дыхание. Так и у меня: на войне в сорок третьем открылось второе дыхание – бить фашистов. Я не узнавал самого себя. Стал жестоким, равнодушным к смерти, к боли, несгибаемым, что ли... Но раз всё же согнулся. Через несколько месяцев после того случая на хуторе у нас был яростный бой. Перевес казался на нашей стороне. И вдруг застучали барабаны и на нас ровными шеренгами в парадной форме пошли офицеры СС. Красиво шли. В психическую. Но меня не испугаешь. Я видел такое и раньше. Отдаю приказ: – Орудие к бою! И тут мой второй номер, Ваня, – мы с ним вместе пол-России прошли, Кубань освобождали, – так вот, Ваня выскакивает из окопчика, поднимает руки и идёт сдаваться. Я ему кричу: – Ванька, назад! А он как загипнотизированный, идёт эсэсовцам навстречу. А у нас приказ был: предателей расстреливать на месте. Я кричу ему, чтобы остановился, а сам думаю: «Хоть бы обернулся!» Ну не могу я стрелять человеку в спину. И умом понимаю, что он не предатель: ослабел духом человек – а не стрелять нельзя. И злость на него такая собралась в душе. Мы же клятву давали. Неужели забыл, сволочь, хутор Горячий? Да как заору: – Рядовой Иван Глотов, кругом! Видно, сработало что-то в его голове. Он повернулся лицом – и упал. Ребята действовали по инструкции, а я глаза Ваньки помню, недоумённые, растерянные... Замолчал мой папочка. А потом говорит: – Песня, дочка, разная бывает: одна на подвиг зовёт, другая за душу берёт, иная боль причиняет. – Он тяжело вздохнул. – Извини, ты иди к гостям, а я ещё тут посижу. На всю жизнь я его запомнила таким. |