Тугое дупло близкого дерева напоминает срамное место женщины. Дерево вожделеет. Смешно. Хотя почему бы и нет? Как знать, может, это чья-то не получившая в телесной жизни удовлетворения душа воплотилась в дереве и в неуемной страсти открылась наружу дуплом? Издали деревья на противоположном склоне сливаются друг с другом и выглядят цветовыми пятнами — зелеными, желто-зелеными, красно-желтыми. И серого цвета провалами — на месте вырубленных. Через середину склон сверху вниз пробороздил глубокий разрыв —длинная иссиня-черная щель, окаймленная кучами огненно-рыжего камня. Гора тоже вожделеет? Рядом с щелью — поваленная мачта электропередачи, напоминающая огромную, завалившуюся на бок ворону. И опять — зеленые, желто-зеленые, красно-желтые пятна и серые прогалины. Внизу — стальная лента речки, на утесе у речки — церковь, своей компактной суровостью нарушающая многоцветье склона. Розовые стены, вытянутый конус купола, узкий сводчатый вход, сползающая к шоссе извилистая тропа... Все, хватит, для холста этого вполне достаточно. Сероватые пятна можно закрасить, поваленную мачту вообще не стоит изображать, можно «не увидеть» и заасфальтированное шоссе. Можно. Но церковь... О, церковь!.. Утренние тени ложатся по эту сторону, вечерние — по ту. Написать утром — одно, днем — другое, вечером или ночью — совсем иное. Когда бы ни начал писать, одинаковости не будет: за время, пока ткнешь и отведешь кисть, церковь меняется, она уже другая. О эта церковь, это чудо!.. Плевать. Да и к тому же что нового может сказать она утром, днем, вечером или ночью — даже если окажется она изображенной по-разному? Самообман, бессмысленные и бесплодные ухищрения, рукоблудие. О великая скука!.. С отвращением выброшенная в сторону кисть, поваленный ударом ноги подрамник, сминаемая спиной трава, глаза, прикрытые от солнца веками, которые немедленно превращаются в экран, на котором игриво пляшут ярко-зеленые, красные, розовые, черные точки... Цвета, цвета, цвета... От них нет спасу даже при закрытых глазах. Звуки тоже краски: шелест крон — желто-зеленый, скрип ствола — коричневый или серый, плеск речки — стальной, жужжание пчелы — черно-желтый, шорох дальних кустов... Шелест дальних кустов пока бесцветен... Что там за зверь? Только бы не большой и агрессивный. Вот он уже шелестит травой совсем рядом... Пес. Большой, но вроде бы не агрессивный. Ищет что-то. Нашел, принес. Кисть. Умный пес... Но кто тебя просил, чего ты суешь морду в дела, которые тебя не касаются? — А как же, — донеслось издали, — вот какой умный пес наш Чало! — Маленький старичок похож на гриб, только что выросший на замшелом пне. — Нашу церковь рисуешь? — Он снял форменную фуражку с большим козырьком, почесал густую середину на голове и водрузил фуражку обратно, однако сходство с грибом было уже безвозвратно утеряно. Пес подошел ближе и стал обнюхивать джинсовую штанину. — Не укусит? — Да нет, не бойся. А ты что, уже собираешься? — Да. — Уж нарисовал бы как следует, а то разве можно узнать нашу церковь в такой пестрой каше? — Поздно уже, завтра приду. Или вообще уже не приду. — Мысленно будешь рисовать? — Да, мысленно. — Да нет, лениться не стоит, лучше приходи и нарисуй как следует. Художники у нас часто бывают, но тебя я что-то не видел. — И я тебя тоже. — Ну раз я тебя не видел, то, ясное дело, и ты меня видеть не мог. Послушай, чего тебе сейчас переться в город, останься сегодня у меня, а утром придешь и закончишь свою работу. Знаешь, как она светится при утреннем свете, какими красками переливается, проклятая!.. Ох, прости, Господи, брякнешь иногда, сам не соображая, прости уж грешного... — А грех-то ведь велик, так что одним «прости» не отделаешься. — Э, неужели Господь не понял, что не со зла я сказал, а опять же с любовью? Бог велик, он все знает и понимает. — Ну, тогда, значит, ты прощен. — А как же! Так что теперь пойдешь со мной? У меня там водка хорошая, виноградная, хороший овечий мацун... — Далеко это? — Да нет, рядом, как раз за тем холмом. Тихим шагом полчаса ходу. Ну что, пошли? — Старик встал. Потрепанная форма лесника была явно велика ему. У идущих рядом старика и пса была одинаковая походка. Не зря говорят, что собаки в конце концов становятся похожими на своих хозяев. Хотя не исключено, что это совсем не так. Но эти двое действительно были очень похожи. Шли-шли и вдруг насторожились — почуяли что-то. Шлеп-шлеп! — протопали сапоги. Тук-тук-тук-тук! — простучали лапы. Шлеп-шлеп, тук-тук-тук-тук! — они уже за тропинкой, в кустах. Пес вышел из кустов, огляделся, снял с плеча ружье и снова скрылся в кустах. Старик высунул из-за дерева кудлатую башку, принюхался и опять исчез. Шлеп-шлеп, тук-тук-тук-тук! «Опять деревья рубят, проклятые!..» — пробормотал пес, снял шляпу и смущенно почесал голову. Старик обнюхал землю, недовольно фыркнул и сел рядом с хозяином. «Вот попадетесь мне в руки, мать вашу!.. Пошли!» Стрекот сорок, беспокойно качнувшиеся от легкого ветерка кроны и ароматы, ароматы, ароматы... Запах. Зловоние. Хруст стекла под ногами, скрежет жести. Шлеп-шлеп, тук-тук-тук-тук... — Ну вот, нажрались, налакались, а мусор по всему лесу раскидали, мать их... Из ваших это, городские — только они такие штучки-дрючки пьют!.. — От сильного удара баночка кока-колы описала в воздухе красную дугу и беззвучно пропала в кустах. — Ну ведь скажи на милость, если уж решили попировать, то делайте это по-людски, а ветки зачем ломать-обдирать, а этот мусор, а огонь?.. Эге-гей! — вдруг закричал лесничий, и, странное дело, в этом его крике было больше тоски, чем ярости. «Эге-е-й!» — прокатилось по склону эхо. Густая черно-синяя темень медленно поднималась по стволам, постепенно затопляя кроны. Проснулись цикады. Где-то за деревьями послышались звуки поспешного бегства, пыхтение, какой-то прерывистый звук, похожий на смех. Шерсть на месте обкорнанных ушей старика настороженно вздрогнула, он принюхался и, повернувшись, бросил на хозяина вопросительный взгляд. Пес снял шляпу, почесал голову и хитровато улыбнулся. Шлеп-шлеп, тук-тук-тук-тук! — путь продолжался. Склон обошли. Тропа резко пошла наверх, потом выпрямились. Два старика — или два пса — побежали вперед. «Вот и пришли», —произнес один из двоих. Заскрежетали забранные сеткой железные ворота. — А где село? — Это дом лесничего, а лесничий — это я. Других домов поблизости нет. А село внизу. Видишь те далекие огоньки? Не видишь? Ну как раз там... Двор представлял собой такой же лес, обнесенный легкой оградой. В глубине — домик с белеными стенами и просторной деревянной верандой. Перед домом стоял длинный низкий стол, чуть поодаль — сложенный из грубых валунов очаг, на котором кипел большой закопченный котел. Над котлом склонился тонкий силуэт. — Айкуи джан, накрой на стол, мы есть хотим. Гость наш из города, художник, нашу церковь рисует, на ночь у нас останется. В траве с кудахтаньем метнулись прочь куры, а возглавлял их бегство большой петух. Айкуи повернулась к удиравшему с гордым видом петуху. Огонь очага осветил снизу ее лицо, отбросив тени вверх, отчего лицо девушки обрело необычное выражение. Хотя нет, тут не только тени были виноваты — лицо девушки было вообще странным, и улыбка, которой она провожала петуха, — тоже. Это была улыбка инфантильного, безумного — кривая, полная напряженного и нескрываемого инстинктивного любопытства. — Внучка моя, — вполголоса объяснил старик. — С детства привязалась к лесу, в селе жить не хочет, все время убегает ко мне. Учиться тоже не любит, бросила на середине. А вот лес лучше меня знает, все в нем понимает, начиная от деревьев и кустов и кончая всякими живыми тварями. Видел бы ты, как она по камням и скалам лазает, как в речке плавает, рыбу ловит!.. Никакого страха не ведает, сукина дочь! — Сколько ей лет? — Да где-то около восемнадцати. Ты, наверное, заметил уже, что она немножко... того... с детства еще. Но уж очень душевная эта сукина дочь, очень! Эх!.. Айкуи догадывалась, наверное, что речь идет о ней, поэтому улыбка на ее лице стала еще более кривой и напряженной. Фигура у нее была сухощавой и мальчишеской, а вот лицо контрастировало с телом — оно было круглым и полным, с почти незаметным подбородком, нос прямой, короткий и мясистый, рот маленький, губы выпуклые, глаза круглые, чуть навыкате, густые каштановые волосы мелкими кудряшками спадали на плечи, в них кое-где запутались сухие листья и травинки, лба под волосами не было видно, но, судя по всему, он не был высоким. Лицо это было знакомым. Но откуда?.. — Быстрей, Айкуи, мы есть хотим! Мятое, доходившее почти до голых ступней сероватое платье девушки было местами порвано. — Пойдем умоемся, пока она на стол накроет. Движения накрывавшей стол к ужину Айкуи были четкими, ни намека на женскую грацию, но и не суетливыми: котел она принесла на стол легко, без усилий, напряжения или тревоги, хотя взялась за горячие ручки голыми руками, а тарелки на льняную скатерть легли плавно и точно. — Водку забыла, Айко. На лице Айкуи вновь появилась кривая улыбка. Она метнулась в дом и тут же вышла с бутылкой, заткнутой пробкой из старой газеты. Одна нога, показалось, была короче другой... а может, просто походка у нее была такой неровной — на одну сторону. Она плавно уместила бутылку посреди стола — то было движение человека, отлично ощущающего предметы и отношения между ними. Ощущающего, но не осознающего. Пальцы у девушки были сильные, кривоватые, ногти короткие, вросшие в мясо — это могло быть следствием того, что она грызет их. — Приступим к делу — возгласил старик, поднимая бутылку. —Долгой жизни и здравия всем! Водка была крепкой, обжигающей горло, но приятной. Айкуи выпила спокойно, не моргнув и глазом, потом вдруг закашлялась и, согнувшись, сплюнула в траву. — Рыбу возьми, — сказал старик, со стуком ставя на стол пустой стакан. — Речная рыба, Айкуи наловила. Ужин пошел своим чередом: жареная рыба, лаваш, опять водка, вареная рыба, зелень, водка, вареная курица, завернутые в лаваш сыр с зеленым луком, водка. Айко не отставала от мужиков и пила наравне с ними, не обращая внимания на косые взгляды деда; впрочем, взгляды эти были рассчитаны скорее на гостя. Двор вдруг наполнился звоном колокольчика. — Коза, — вскинулся старик, — сейчас в огород залезет! Айко, Чало, скорей!.. Айко уже бежала, размахивая невесть откуда взявшейся палкой и что-то бессвязно крича. Кинулся и пес. Вдвоем они погнали перепуганную козу, и вскоре за домом смолкли последние звуки колокольчика, лай пса и «гу-гу-гу!» Айкуи. Странное дело: коза тоже ужасно смахивала на старика, хотя на собаку совершенно не походила. — Смахни эту дрянь с рукава, а то укусит. То была зеленоватая блестящая букашка, крепко вцепившаяся в рукав сорочки и медленно поводившая усиками. — Эти не кусаются. — Это раньше они не кусались, а теперь жвакают за милую душу, я тебе точно говорю! — Старик ловко, но осторожно снял букашку, крепко держа ее за спинку. — Так не бывает! — Еще как бывает! Погляди вон, разве бывают такие длинные и несуразные усы? А рыло какое... у-у-у, совсем как клюв у филина! Погляди... — Старик поднес букашку поближе. — А уж воняет она!.. — Ну так выкинь, чего держишь? — Не, раздавлю. — Он кинул букашку на землю, надавил каблуком и вдруг недоуменно поднял голову: — Надо же, исчезла! И куда только делась, проклятая? Айкуи вернулась. На голове у нее был небрежно сплетенный из сухой травы и листьев венок, в руках — давешняя сучковатая палка. Садиться не стала — встала поодаль и криво улыбалась то деду, то гостю. — Глянь, какой мусор на голову напялила, сукина дочь! Дура она, дура!.. — тихонько засмеялся старик, потом вдруг резко и неожиданно загрустил, отвернулся и тайком смахнул слезу. А Айко продолжала стоять. Этот поворот головы, венок на голове, палка в руках... Ну, конечно, это же Флора, знаменитая рембрандтовская Флора, только с безумным взглядом, в оборванном мятом платье, вместо жезла — корявая голая палка, а венок — из сена. Но сходство потрясало. — Айкуи, позволишь нарисовать тебя? Глаза ее округлились еще больше, улыбка застыла, нервно дернулась щека... Не поняла? — Я серьезно, Айкуи, хочешь, нарисую тебя? Утром найдем в лесу подходящее место... Айкуи захохотала — отбросила палку и неудержимо захохотала. Старик лесничий опешил на миг, потом тоже рассмеялся. — Наивный ты человек, — сказал он, — разве Айко хоть минуту может усидеть спокойно, чтобы ты мог ее нарисовать? — Будем делать перерывы... — Ничего не выйдет! Ты ее мысленно нарисуй — сейчас наглядись как следует, чтобы запомнить, потом нарисуешь мысленно. — Мне нужен хотя бы легкий набросок... — Ну что скажешь, девка? — обратился к внучке старик, но, увидев, что та вновь залилась смехом, констатировал: — Да нет, ничего не выйдет. Давай бери стакан, выпьем. — Не много ли будет? — Не оставлять же початую бутылку! Водка уже не обжигала, а только легонько щекотала. Айко села. Язычок лампы заплясал в бездумных глазах. Под столом... Что это под столом?.. Нога Айкуи? Да, нога Айкуи — сухощавая, но теплая и полная жизни. Коснулась случайно? Однако не отводит. Устремленный на лампу, но не видящий ее взгляд напряжен, по лицу бегут тени. Старый лесничий пытливо смотрит на внучку — старый сатир, похожий на свою козу, на своего пса, на петуха, на морщинистый старый тутовник. Нога у Айкуи теплая, но мускулистая и твердая. Дышит тяжело. Может, от выпитой водки? Старый сатир трет покрасневшие глаза и вдруг начинает петь, кулаками отбивая по столешнице такт. Стаканы и тарелки заплясали на столе, пустая бутылка опасно кренится, но все же не падает, куриные косточки подпрыгивают, перекрещиваются, разъединяются и снова перекрещиваются, рыбья голова подмигивает то одним, то другим глазом. Слова песни невозможно понять, мелодия тоже незнакома. Айко начинает подпевать, производя какие-то гнусавые звуки, голова ее ритмически покачивается, руки взмывают, она медленно встает с места, движения ее становятся все более смелыми... Танцует Айкуи — отрешившись, самозабвенно, но движениями ее словно бы руководят откуда-то извне, издалека, подергивая некие незримые нити. На фоне темного леса покачивается, извивается ее мальчишеское гибкое тело, подрагивают под платьем маленькие, тугие, острые груди, поднимаются и опускаются руки, сгибаются-разгибаются, сгибаются-разгибаются ноги, волосы хлещут по порозовевшему лицу, темными полосами рассекая его, глаза закрыты, рот открыт... Что это за танец, откуда он? Закончилась песнь сатира. Медленно замирает танец. С губы Айко свисает тугая нить слюны, но она этого не замечает, тело ее все еще вздрагивает, трепещет, не полностью освободившись от магии ритма. Голова старика с осоловелыми глазами устало клонится к плечу. — Поздно уже, не пора ли лечь? — выдавливает он. — Я лягу на веранде. — Боюсь, холодно будет — ночами уже подмораживает. — Не замерзну. — Айко джан, гость хочет снаружи лечь, дай ему одеяло потеплее. И опять не понять, услышала ли Айко: напряженная улыбка никак не напоминала отклик, скорее она отражала внутреннее смятение. Айко собирала со стола, и движения ее были по-прежнему четкими и энергичными, словно она и не пила вовсе, не бегала за преступницей козой, не танцевала. А старик лесничий смаковал холодный тан и время от времени дружески подмигивал — пытался, наверное, сохранить и продлить атмосферу интимности и веселья. Айко уже перенесла всю свою энергию на веранду, это — говорило о том, что она все-таки услышала наказ деда постелить гостю снаружи. — А-ах, пошли спать! — зевнул, вставая, лесничий. — Накройся как следует, чтобы не простыть. Спокойной ночи. — Спокойной ночи. Странное чувство нереальности порождало все это — мягкая теплая постель на веранде, пахнущая сухими цветами, резные деревянные балясины, огромные звезды в чернильном небе, далекий лай шакала, близкий треск цикад, посапывание и храп старика за открытым окном комнаты, тихий скрип двери... Скрип двери? Да, и еще мягкое шлепанье босых ног, шорох подола, тень у изголовья... — Айко?.. Вместо ответа — теплая, мягкая, дрожащая ладошка, закрывшая рот. Под широкой ночной сорочкой — сдерживаемое прерывистое дыхание. Угол одеяла откидывается, и Айко проскальзывает в постель. Тело у нее худощавое, волосатое, но нисколько не неприятное — отнюдь. Оно даже желанно, но в то же время и внушает страх. Голова со струящимися волосами наложилась на полную луну, наполовину закрыв ее. Вторая половина белым нимбом окаймила голову Айко. Она приникает к нему с грудным, похожим на кошачье, мурлыканием, тело напрягается и расслабляется, напрягается и расслабляется, нервные пальцы шарят по телу — лихорадочно, беспорядочно, причиняя боль, глаза молят, требуют... Мстительный укус, стон разочарования, и Айко выскальзывает из постели. На рдеющем лице — презрение и ярость, глаза закатываются, словно у большой рыбы, вытащенной из воды и оглушенной дубиной. Судорожно вздымающаяся грудь, кажется, вот-вот разорвется... Она сорвала с головы мятый, взъерошенный венок из сухих цветов и трав и яростно отбросила прочь, потом со свирепым рычанием низринулась во двор. Ночная тишина взорвалась разнородным шумом — с грохотом развалилась поленница, обрушив под веранду поток дров, с жалобным воем кинулся прочь пес, дурным голосом под аккомпанемент колокольчика заорала коза, в панике и ужасе высыпали во двор куры, от воинственного вопля Айко с шумом и трепыханием взмыли в воздух, пролетели сколько-то, снова шлепнулись на землю и рванули прочь... Через двор проплывает белая ночнушка, скользит вдоль лестницы, затем по веренде и исчезает в темном провале двери. И тут же из окна вздувается белый парус занавески, но сразу опадает и всасывается внутрь. И вновь становятся слышны далекий лай шакалов, стрекотание цикад, безмятежное похрапывание старика лесничего за открытым окном... Старик лесничий... ... Старый лесничий облачен в красный балахон палача. Держа в руках топор с изогнутым лезвием, стоит в полной готовности возле громадной колоды. Из лесных зарослей появляется и подплывает ближе Айкуи — в роскошном златотканом наряде рембрандтовской Флоры, с красиво уложенными под красочным венком из свежих цветов волосами. Она яростно поводит глазами, бьет о землю узорным жезлом и кричит. А кроваво-красный палач, покорный приказу, бьет топором по пустой плахе — бах, бах, бах!.. — Ну что, проснулся? Разбудили тебя, уж извини. Доброе утро! — И старик лесничий продолжает колоть дрова — бах, бах, бах! — Доброе утро. — Одевайся и спускайся вниз, сейчас Айкуи вернется и покормит нас. Ни свет ни заря сбежала в лес, и невод с собой прихватила — рыбу половить. Только вот зачем она поленницу развалила и бедняге петуху голову свернула?.. Утром гляжу — он без головы в траве валяется. Опять, наверное, взбесилась сучка... Ты давай умывайся, глядишь, пока умоешься, вернется уже. — У меня нет привычи есть по утрам. — Ну и ну!.. А когда же ты ешь? — В полдень. Ну, я пошел. — Куда это так спозаранку? — Спешу. — У церкви будешь? — Нет, дела у меня в городе, еле успею к автобусу. — Там в кувшине свежий тан, хотя бы тану попей. — Спасибо, не хочется. Ну, до свидания. — И тебе счастливо добраться. Эй, хреновину свою забыл... Ох, виноват, ты уж прости... Гость взял оставленный на веранде подрамник и торопливо кинулся со двора. Перевод с армянского Нельсона Алексаняна. |