“А ночи, ах, ночи… Ночи – это другое, нечто совсем иное, словно они вовсе не часть той же жизни, и дело тут вовсе не в темноте… Но к чему тут ночи – ведь когда я взял в руки перо, бег моих мыслей имел совершенно иной старт… Почему же ночи внезапным черным пятном прерывают мои дневные раздумья, почему не удовлетворились они предназначенным для них временем? Прочь от меня, прочь!.. Ваэме, Ваэме, Ва… Шофер… Да, шофер… Вчера встретился с ним – в магазине, случайно, думал, не узнает, ведь столько времени прошло, но, увидев меня, он страшно побледнел и сразу же повернулся ко мне задом. Зря ты относишься ко мне так враждебно, сказал я ему, ведь что случилось, то случилось и уже прошло, главное – что все кончилось благополучно. “Убирайся! – зашипел он. – Прочь от меня, ты не человек, а просто напасть!” – потом выхватил сигарету и кинулся прочь из магазина. Странный тип. Он утверждал, что я нарочно кинулся под машину. “Скорость у меня была даже меньше разрешенной, – говорил он. – Пострадавший стоял на тротуаре и курил. Если б я ехал быстро, то разве разглядел бы, что он курит? А когда между нами оказалось не больше двух метров, он вдруг резко качнулся вперед – не кинулся: если б кинулся, я бы успел среагировать, отвернуть, – просто качнулся вперед и оказался перед самой машиной. Я нажал на тормоз. Машина ударила его и отбросила в сторону. Если б ехал быстро, он бы не выжил, как бы я ни тормозил – не выжил бы”. Так говорил водитель. Я не стал возражать: не хотел подставлять его. А кроме того, как знать, может, он был прав – я ведь ничего не помню. Ни машину, ни себя, не помню даже, что я делал на той улице в тот самый час. Я вообще ничего не помню – из-за этой аварии я потерял память. Врачи обнадеживают, что с годами память может восстановиться. Может быть, и восстановится. Я не знаю только, хорошо это или плохо, ибо как я могу оценивать нечто, чего совершенно не помню? Логично, правда? Хотя, с другой стороны, забылось не все – иначе как бы я сейчас писал, ходил или… Нет, кое-что – я бы сказал, нечто фундаментальное – все-таки сохранилось. Один из психиатров пошутил: “Мне кажется, из вашей памяти стерлось то, что вам хотелось бы стереть напрочь”. Сказал и вперил улыбчивый взгляд прямо в мои глаза. Глаза… да, глаза… Когда я очнулся в больнице, то еще долго после того, как открыл глаза, все вокруг виделось расплывчато, смутно: этакая молочная, зыбкая пелена, в которой и люди, и предметы казались одинаково серыми пятнами – движущимися или неподвижными. Голоса, правда, слышал, но словно бы очень далекие и неразличимые, похожие на скрипы и вой неисправного радиоприемника. Лежа на койке, прямо перед собой видел что-то большое и серое, похожее на остановившуюся в полете бомбу. Мне все казалось, что эта “бомба” вот-вот сорвется с места и шлепнется мне прямо в лицо. Уже потом, много дней спустя, когда мой рассудок и зрение прояснились, я понял, что эта висевшая на тросике “бомба” – всего лишь моя собственная нога. Но даже когда понял, мне все же понадобилось немало времени, чтобы свыкнуться с мыслью, что это заключенное в гипс уродство имеет прямое и непосредственное отношение ко мне. Потом – нет, не ночью, а днем – пришли они и сели у кровати: лысый старик, женщина и девушка лет двадцати. Старик разволновался, глаза его повлажнели, женщина и девушка тоже были взволнованны, растерянны и смущены, все искали на моем лице свободное от бинтов место, чтобы поцеловать… Врач склонился надо мной и крикнул: “Это твои родные – отец, жена, дочь!..” А-а, подумал я, вот оно что, значит, у меня есть и родные. Выяснилось, что моя дочь незадолго до аварии вышла замуж и вместе с мужем жила с нами, говорили – очень удачный брак. Оказалось также, что матери у меня нет. То есть была, конечно, но рано умерла. А когда я уже дома поинтересовался, от чего именно, отец путано забормотал что-то то ли о раке, то ли о воспалении легких и, недоговорив, замолчал. Я переспросил, но он не ответил, а с жалобными стенаниями полез в шкаф и вытащил альбом с фотографиями. Высокая сухопарая женщина с лихорадочно блестев-шими глазами. “Как ты похож на нее!” – сказал мой отец и снова заплакал. Я тоже растрогался, но не больше чем если б к моей груди приник и плакал любой другой старик. Да, не больше. Все остальное было стерто. Моя жена сказала, что я скульптор, даже принимал участие в каких-то там выставках. Оснований не верить ей не было, тем более что потом меня спустили в подвал и показали мастерскую, принадлежавшую, по их словам, именно мне. Взяв в руки инструменты, я сразу же понял, что теперь я настолько же далек от ваяния, как и от, скажем, компьютерной техники или культуризма. Какое уж там ваяние, если я забыл даже, как пользоваться ножом и вилкой!.. Жена объяснила еще, что деньги я зарабатывал в основном тем, что тесал надгробия – компромисс, всегда, по ее словам, причинявший мне глубокое душевное страдание. А зарабатывал немало, даже смог отложить кое-что, причем весьма приличную сумму. Дочь у меня была красивой, хотя и не более чем любая другая встреченная на улице красивая девушка… Впрочем, это последнее, кажется, лишено логики. Да, нелогично, – и почему вдруг подумалось такое?.. Хотя что там, я ведь человек, потерявший память, мне, наверное, простительно… Если замысел твой воплотился в реальность не полностью, то нужно воспользоваться хотя бы той частью, что реализовалась… Минутку, а это-то я к чему сказал? И я ли сказал или некий голос извне? Не знаю. Но лучше не углубляться: со мной случается немало таких странных вещей. Взять хотя бы это необычное слово – Ваэме. Ваэме… Ваэме… Что, черт побери, означает это проклятое Ваэме, которое время от времени яркой вспышкой проносится в мозгу и громогласно вырывается из уст? И почему именно с заглавной – Ваэме или даже – ВАЭМЕ?.. Это в результате аварии: где-то в моем мозгу, параллельно потере памяти, вдруг соединились какие-то тайные, до того скрытые точки, и я нередко помимо своей воли произношу совершенно непонятные слова. Раньше это случалось чаще, а сейчас осталось преимущественно это “Ваэме”. Мне кажется, это не простое сочетание звуков – скорее всего, это слово означает некую систему, ибо каждая его вспышка в мозгу сопровождается сначала чувством тревоги, а потом и паники, и мне хочется бежать. Не знаю, от чего и куда, но я твердо знаю, что надо бежать. Временами перед моим мысленным взором встают какие-то громадные волосатые существа со сверкающими яростью глазами, огромными клыками, леденящим кровь рычанием. А случается, я вдруг слышу диалоги на непонятном мне языке – негромкие, встревоженные, испуганные, и в этом шепоте мой слух часто улавливает все то же “Ваэме”… А психиатр говорит, что из моей памяти стерлось все то, что… Впрочем, об этом я, кажется, уже говорил, а ведь почему-то опять вспомнилось совершенно некстати… И еще: если воплотилось не полностью, то следует воспользоваться хотя бы… Да нет, я ведь хотел сказать совершенно другое… Но что? Ладно, оставим это… Я ушел из дому (вовсе не собирался говорить это, но теперь хочу сказать именно об этом) – прожили вместе всего месяца два, но так и не смогли свыкнуться, ведь нас уже ничто не связывало, да и поняли уже, что больше ничто и не свяжет. Мы с женой даже спали врозь, а ведь, казалось бы, должно было быть как раз наоборот – учитывая элемент новизны. Но не получилось – наверное, что-то окончательно разладилось. Словом, я ушел, да и сколько можно было жить в чужом доме, среди чужих людей? Мы совершенно не понимали друг друга и лишь нервировали один другого. А ночами… “Ты забыл то…” Нет, не так. “Из твоей памяти стерлось все то…” Тьфу, черт, опять выскочило, а ведь я хотел сказать совершенно о другом… Но о чем? Ах да! И как трудно жить, когда ночами... о, ночами!.. Нет, опять не то, ночи тут ни при чем… то есть при чем, конечно, но не в этой связи. Значит, так: как трудно жить, да, невероятно трудно жить в ставшем совершенно чужим городе, среди чуждого племени, единственным связующим звеном с которым является не стершийся, к счастью, из памяти язык, сдобренный, однако, какими-то непонятными словами. Да – архитектура, история… Но они и другие подобные вещи не вызывают во мне никаких чувств и волнений. Только любопытство туриста – и более ничего. Начать все заново? Нет, не получится – искусственные вспрыскивания не для человека моего возраста. Да честно говоря, и не хочется – так проще, спокойнее, так я чувствую себя более свободным, а если так, то, значит, именно так и можно, это не запрещено и, вполне вероятно, правильнее всего. А мы любим свободу, о как мы любим ночи!.. Хотя почему ночи – речь-то ведь шла о свободе. В конце концов, я считаю, что главная (а может, и единственная) миссия – это всего лишь дойти от исходной точки к конечной, и движение это тем легче, чем меньше ты обременен ненужным, тем более если ты уже ближе к конечной точке, чем к исходной. А самовольно прерывать движение запрещается – НЕЛЬЗЯ! Почему? А чтобы ты добрался до предусмотренной, а точнее – предопределенной точки. Логично, правда? Я не знаю, почему так, однако это логично. Если же не так, то – почему логично? Логично, правда? Но логично ли? А если не так, то почему запрещается? Но кто сказал, что за-прещается? И где автор этого запрета, кто его видел или слышал? Ваэме… Тошнота подступает к горлу… Ваэме!.. Если от точки А надо дойти до точки Б… Минуточку, а разве в про-странстве и времени бывают просто точки? Разве у каждой точки нет своей предыстории и продолжения, разве точка А, начинающаяся, как считаешь ты, с первого крика, не уходит бесконечно вспять через кровь твоих предков? И разве точка Б – действительно завершающая точка, погребенная в темной яме? Если А имеет продолжение вспять, то почему Б должна быть лишена продолжения вперед? Логично, верно? Поэтому разве можно принять, что существуют две точки? И в то же время какое твое дело, куда к чертям собачьим продолжаются А или Б? Ты хозяин лишь своего, а это “свое” лежит между А и Б – именно этот отрезок принадлежит тебе, остального не касайся, владей лишь своим отрезком… Но твой ли он? Ведь – Запрещается… А-а… А ночь… Ночи – это другое… Ночь – это тебе не день и не вечер; ночь сплетает другую историю. Ночь тяжелым прессом своих вязких историй сминает мне душу, сдавливает тело, выжимает мысли, и, бодрствующий или спящий, я вижу – ибо если ночь вонзает свои когти, то уже не сбежишь, – медленно бредущую сквозь холодную тьму процессию. В процессии этой они – мои отец, жена, дочь, остальные, столь чуждые или даже не чуждые мне, и все они понуры, изнурены догадкой неизбежности; они вместе, но разделены, и я тоже вот один из них, и мы бредем, бредем к сгустившемуся черному пятну, зловеще мерцающему впереди, но уже совсем близко. Звуки шагов несмело отрываются от мокрой земли и испуганно взмывают вверх, но тут же глохнут и растворяются в холодном воздухе, не достигнув даже верхушек деревьев. И ужасает не столько темное пятно, сколько перехватывающая дыхание безысходность, сколько безадресность, а значит, и безответность безмолвной жалобы, сколько совсем другое, нечто другое, чье место и имя безвестны. А имеет ли смысл обременять себя воспоминаниями на пути, ведущем в бездну? Впереди в ужасе воют волки, скулят перепуганные собаки, а змеи не кусают и их самих никто не трогает, и кошки с мявом жмутся к пищащим крысам… Мир. Путь примирения: бездна примиряет, а путь уже кончается. Но я вскакиваю, не дойдя до края бездны, когда раздаются первые вопли низвергающихся сквозь вязкую тьму, – вскакиваю весь в испарине от ужаса и испуганно кружу и кружу по комнате и бормочу: “Ваэме, Ваэме!..” И больше уже не ложусь. Но за окном слышны неясные шаги… За окном – та же понурая процессия, тот же скулеж и вой, те же вопли… Такая же процессия за дверью… и под кроватью, да, под кроватью! А что за шкафом и почему судорожными рывками удлиняются рога антенны?.. Почему вдруг скрипнула дверь ванной, кто исходит там ядовитым тайным смехом и почему скользнуло по потолку бледное пятно?.. Приди же, обманчивый, глупый, но спасительный рассвет, приди наконец!.. А ночи… Нет-нет – рассветы, рассветы!.. Рассветы я чую загодя, мне нет необходимости смотреть для этого на часы, и отсутствие явных признаков не может смутить меня – я ощущаю рассвет всеми своими клетками. И когда с рюкзаком на спине и удочкой в руке я выхожу из дома, на улице уже шаркает метла (метлы сметают следы ночи – да здравствуют метлы!), проезжает мусорная машина, в сквере переводят дыхание после бега люди и собаки… Утро. Я иду на железнодорожный вокзал и сажусь в утреннюю электричку – всего час, и я буду уже на своем озере. Я иду на рыбалку. Я сейчас живу один – уже давно ушел из дома. Мы уже не встречаемся и не ищем друг друга. Только отец время от времени заходит ко мне. Мы сидим и молча смотрим друг на друга – говорить не о чем, а если и есть, то все о прошлом, я же не участник его, не помню. В последнее время отец вроде бы уразумел эту истину, но порой забывается и, вспомнив что-то, начинает: “Блаженной памяти моя мать, твоя бабушка, водила тебя в баню. Тебе было всего четыре или пять, вот и водили тебя в женскую баню. Возвращался ты красивый, краснощекий и спрашивал: “Пап, а почему у этих теть такие большие сиськи, и у бабушки тоже, а у тебя – нет? Почему?” Любил ты вопросы задавать. А однажды ты поскользнулся на мыльном полу, упал и рассек лоб – два шва наложили. Привела тебя светлой памяти бабушка с перевязанной головой – жалкого, перепуганного… Но еще жальче выглядела она сама, и уж как причитала, проклинала себя… А шрамик до сих пор у тебя на лбу остался…” Долго я этого не выдерживал, вскакивал и начинал орать: забыл опять, что ничего не помню, абсолютно ничего, и вспоминать не хочу, мне чужое детство не нужно, оно причиняет мне боль, лишняя информация мне не нужна, не хочу!.. Старик съеживался, замолкал, лишь испуганно смотрел, как я нервно мечусь по комнате, бормоча свое неизменное “Ваэме, Ваэме!..” Он становился таким жалким и маленьким… Бедняга… Но я не могу разгладить твои морщины, отец, выпрямить согбенную спину, не могу унять бездонную тоску, прячущуюся в глубине твоих глаз, не могу стереть воспоминания, я ничего, ничего не могу!.. Уходи, отец, иди, я не могу извлечь тебя из собственного твоего футляра, я не утешитель твоей души, даже если выслушаю все твои душещипательные истории. Ты сам должен найти лекарство для самообмана. Смотри телевизор, отец, смотри с утра до вечера, смотри даже ночью, если не спится, смотри развлекательные программы, легкие глуповатые фильмы – они могут спасти, помогут забыться, слава их создателям, величайшим гуманистам: много цвета, много примитива, много глупостей, много смеха… Иди, отец, со мной ведь трудно, от меня ты будешь страдать еще больше, никогда не ищи во мне спасения и не сердись на меня, я ведь не виноват – вина тут не моя… Иди, отец, включай телевизор и смотри, смотри, смотри все подряд!.. Хотя нет – не все: телевизор тоже порой подводит, так что будь осторожен. Недавно я смотрел передачу о жизни животных. Стадо газелей неслось по открытому пространству, стремясь поскорей спрятаться в лесу. Одна из беременных самок начала отставать: пришло время родов – прямо там, на открытом пространстве. А стадо уходило, уходило, самка же легла на камни и испуганно кричала ему вслед. Вот пошли воды, вот появилась мокрая мордочка детеныша… самка торопилась, спешила родить – выгибалась, сучила ножками. А в небе появилась уже первая тень, потом еще одна, и еще, еще… Грифы-стервятники описывали над газелью круги, опускаясь все ниже и ниже. Шакалы за камнями в нетерпении выставили острые уши, неподалеку послышался зловещий хохот гиены… Газель только жалобно блеяла. А первый из грифов уже спустился и дергал клювом детеныша, словно помогая ему поскорее родиться. С неба посыпались остальные грифы. Шакалы подступили совсем близко и пытались прогнать грифов. Запах родов пьянил всех – сгрудившись вокруг самки, птицы и хищники рвали, клевали, визжали, клекотали, рычали… Появилась гиена. Остальные, обуреваемые страхом и жадностью, засуетились еще пуще. Гиена шуганула одного шакала, оттолкнула другого и сомкнула стальные челюсти на горле отчаянно бившейся газели… А неподалеку спокойно паслось остальное стадо, сверху щедро лило свет и тепло солнце. Грифы подхватывали последние кусочки, шакалы облизывали окровавленные морды, а гиена утаскивала задушенную газель... Такие передачи не надо смотреть, отец, сразу же переключайся с канала правды, и никому не давай смотреть тоже – правду смотреть не следует. Смотрите лучше развлекательные передачи и смейтесь, смейтесь. А самое главное – не думайте, не углубляйтесь, не пытайтесь понять, только смейтесь, хохочите… А я развлекаться не могу – я не умею, разучился, забыл, не могу смеяться… А тот психиатр говорил… Хотя плевать на психиатра, я уже и не помню, что он говорил, что говорит, что будет говорить и вообще кто что хочет сказать – пусть говорят что хотят, ибо… Ибо я рыболов, и не больше. Ловля рыбы – мое любимое и единственное занятие. Воистину так. Вот я сижу на берегу на своем складном стульчике, на привычном месте, приспособил удочку между двумя камнями, и красный поплавок покачивается в желтоватой воде в такт мелким спокойным волнам – вверх-вниз, вверх-вниз… А я сижу и спокойно покуриваю – люблю курить свои любимые сигареты. В термосе у меня горячий жидкий кофе – крепкого я не люблю. И берег совершенно пустынен. Кажется, будто это озеро никому не нужно. Вода здесь мутная, со склизкими водорослями и горластыми лягушками, поэтому купальщиков оно не прельщает. Да и рыболовов тоже, поскольку рыбы тут нет – или почти нет: за все это время я поймал лишь одну рыбешку, да и то какого-то хилого, болезненного мутанта… Выбросил обратно. Сейчас я даже крючок не наживляю – смысла нет. И разве рыба тут главное? Нет, конечно. Главное – это спокойно сидеть тут, слушать шелест тростника, кваканье лягушек, крики птиц, смотреть на покачивающийся на волнах поплавок и ни о чем не думать. Отключить мозг, слиться с окружающим, превратиться в нечто схожее с ним – в некое подобие камней, колючек, илистой воды, тростника… Вот и все. А кроме того, разве не это цель моя – всего лишь достичь точки Б?..” |