"Театр Клода" История вторая: Тау и Петр Никогда тьма не бывает абсолютной. Не было ее и здесь. Если сквозь занавес доносятся шорох и шум устанавливаемых декораций, то вряд ли вам удастся испугать зал. Однако если вы все-таки сумели создать иллюзию отрешенности от всего света, то, братцы мои, тогда вы овладели зрителем. Вот тогда можно облечь ваши мысли в самые дерзкие формы. Всему поверит скептик и над всяким происшествием станет рыдать циник. Потому, следом за историей грустной и жалостливой, хочу рассказать вам повесть жестокую и, наверное, поучительную. Про существо необычайное и примечательное в массе себе подобных. Разрешите представить вас друг другу! Вот это, мой дорогой друг, это наши читатели! Их не так много, как ты мог подумать и они отнюдь не столь притязательны к труверам, как нам говорили! Будь с ними ласков и обходителен! Всегда помни, что они одни твоя поддержка и опора, дорогой друг! А это, господа читатели, это чудовище моего Франкенштейна! Это мой гений и покровитель! Имен у него множество, великое множество, я не имею никакой возможности выбрать их этого моря хоть пару! Это, дорогие читатели, это мера абсолюта и всех вещей! – Маккус, – глухой шепот прервал разошедшуюся куклу. – Будь добр, заткнись! – Я Аккус! – испугано вскрикнула кукла. Заглушенные узкие окна пропускали в комнату скудные полумертвые лучи света. Да и комнатой эту пыльную коморку можно было назвать с большой натяжкой. Крохотного размера, продуваемая непонятно откуда берущимися сквозняками и, кроме того, явно давно не прибираемая. Что не удивительно. Ведь об обитателе коморки запрещено даже упоминать в разговоре, а не только приходить к нему. Потому-то назвавшийся Аккусом, сидя здесь, часто оглядывался на выход и прятался за сваленными у стены сетками. – Не смей меня звать как-то иначе! – зло шипел Аккус. – И не смей говорить, что помнишь что-то о прошлой жизни! Да будет тебе известно, дорогой брат, что я тоже забыл не так много, как делаю вид! Но иначе нельзя! Иначе я закончу так же, как ты! Докончил Аккус и отвернулся. В центре коморки на равном расстоянии от стен стояла ввинченная в пол железная продолговатая бочка. В канистре плескалась неприятная на вид склизкая жидкость, над поверхностью торчали закованные в колодки ноги, все остальное тело находилось под «водой». А голос исходил изнутри, причем слова не сопровождались бульканьем пузырей воздуха, вырывавшихся из легких. Это значило, что в груди закованного существа давно уже нет воздуха. Казалось, с Аккусом разговаривает сама бочка с торчащими пятками. – Еще ничего не кончено, – возразил «бондарь». – Возможно, все только начинается! – Ха-ха! – громко рассмеялся Аккус. – Тогда тем более я не хочу быть на твоем месте! Комнатка была самой маленькой в «театре на колесах». Всю ее заполнял скрип деревянных дуг под днищем фургона, служащих для гашения ударов и скачков на неровных колеях тракта. Входя сюда, не замечаешь этого звука, но стоит побыть совсем недолго в четырех стенах, как перестаешь интересоваться чем бы то ни было, кроме Звуков. Прикладываясь ухом к стене или к полу, будто прижимаешься к огромному зверю. Под твердой непробиваемой шкурой ворочаются и пыхтят гигантские сердце и прочие органы. Но все же сердце их всех громче и главнее. Стук его, словно мировой метроном, короткими ударами отсчитывает время старого дня, с неохотой падающего за край света. Снег, шныряющий меж полозьев, шуршит по деревянному телу театра венозною веной. А хруст сугробов, ломающихся под полозьями, напоминает настырную алую кровь, спешащую от сердца к членам тел наших. Иногда, погрузившись в чад звуков и слышимостей, заключенный начинал различать в себе точно такие же шевеления. То не были движения плавные и мягкие, то были рывки и скрипящие катания деревянных органов в деревянном теле. У любой куклы, на самом глубоком и неприступном донышке тряпичной души живет надежда, надежда всех надежд. Что может быть, все-таки, вопреки всем законам мироздания, она не кукла! Она живой человек! Которого заставили думать, что он кукла! Но так не бывает. Теперь заключенный это знал! И это знание могло бы сделать его сильнее или ущербнее, если бы он не был тем, кем… кем он был, черт подери!!! – Скажи, – нерешительно проговорил Аккус. – Скажи, ты сильно ненавидишь меня? Заключенный молчал. – Тогда ты, может, ответишь мне? – с тихой страстью сказал Аккус. – Скажи, что там? Что там? Кукла чуть не задохнулась от нахлынувших эмоций. Голос стал хриплым, неприятным. – Не может быть, чтобы ты сделал все это только для того, чтоб уйти! – почти кричал Аккус. – Ты желал чего-то большего! Там есть нечто, о чем мы все забыли! То к чему действительно можно и нужно стремиться! Так?! Это так?! Я знаю – ТАК! Это так! Ты желал большего!.. – Большего хотят Торговцы и Цыгане, заглядывающее к вам время от времени, – перебил его пленник. Замечание сбило с Аккуса всю спесь, он будто захлебнулся, а выкарабкавшись из смысловой полыньи, бросился на бочку с кулаками. Сначала пытался колотить по торчащим пяткам, но, разъярившись, стал попадать по мутной жидкости. Забрызгал себя и всю комнатку. – Во век не отмоешься! За дверью послышались негромкие шаги. Вмиг придя в себя, Аккус кинулся к куче тряпья и сеток в углу. Юркнул под них и затаился. – Так скажи, Братец, – донеслось из-под сеток. – Я прав? Дверь отворилась. На пороге стоял Чинелло, кукла-трубочист, вечно грязный и немытый. В чулан к заключенному могли отправить только его. Его или… или самую младшую куклу. Чинелло что-то сдавленно промычал. Испугавшись собственного голоса попятился назад к лестнице позади двери. Но, сделав над собой усилие или вспомнив, чем ему грозили, снова встал в дверной проем. – Братец! – позвал он. – Братец, ты где? Ничто в комнате не шевельнулось, но Чинелло сам понял какую глупость сказал. И потому, поставив лампадку, бросился к бочке. – Сейчас, Братец, – говорила пепельная кукла, отвинчивая болты, затем пытаясь наклонить емкость и подложить под край толстое полено. – Сейчас! Потерпи еще маленько! Кряхтя и постанывая, Чинелло выворотил из лежака у стены еще дровину и с ее помощью, наконец, опрокинул бочку. Вязкая клейкая жидкость растеклась по полу; кукла брезгливо встала на цыпочки и отступила к выходу. Мусор и грязь в печной трубе были сухими и приятными на ощупь, а эта мерзость обладала всеми противоположными качествами. И потому сразу стала противна пепельному человечку. Но пленник не показывался. Бочка лежала боком к Чинелло, и он не осмеливался обойти и заглянуть в нее. – Братец, – робко позвал он опять. – Вылезай, Братишка! Хозяин зовет! За край бочки ухватилась узкая коричневая ладонь. Фаланги пальцев, неприятно длинные, попробовали деревянные клепки на прочность. Древесина захрустела, а Чинелло еще попятился. Тело заключенного, медленно вырастающее из бочки, заслонило единственный источник света в комнате – маленькие с заглушками окна у пола. Кроме того, по пленнику стекала мерзкая липкая жидкость и вместо воздуха на выдохе он отхаркивал все то же гадкое вещество. Тот, кого называли Братцем, не поднимая головы, стоял во весь свой немалый рост. Немалый, по сравнению с Аккусом и Чинелло, и прочими куклами. Но все равно меньше Хозяина, примерно по пояс. – Пойдем! – сказал Чинелло. – Чего ты ждешь? Пойдем! Он же позвал! Надо идти! Иначе… – Пульчине… – позвал негромко Братец. Чинелло вздрогнул и, шарахнувшись в сторону, поскользнулся и свалился с ног. – Пульчи, – повторил Братец. – Что стало с младшей куклой? С младшим братом? Чинелло бессвязно забормотал, стараясь только поскорее встать и убраться отсюда. – Что стало с малышом, крыса?! – прикрикнул Братец. – Он… Его… – забормотал Чинелло. – Его нету… Наш Бертольд его… Слово «Б-Е-Р-Т-О-Л-Ь-Д» пленник повторил следом за пепельной куклой и рванулся к выходу. Движение было молниеносно. Но Чинелло заячьим чувством определил момент броска и ухватил Братца за руку. – Не надо, Братишка! – запричитал он в голос. – Не надо! Не на-адо! Не ходи туда! Оставайся тута! Братец! Братец изо всей силы дернул – по доскам пола покатились шарики и колесики из суставов Чинелло. Пепельная кукла удивленно глядела на обломанные культи. Однако едва Братец снова метнулся к выходу, Чинелло, упав лицом в жижу, пополз на брюхе следом за ним. – Не ходи-и к ни-им! – хрипел Чинелло, отхаркивая слизь, набивавшуюся в рот. – Не ходи, Братец! Не на-адо! Не на-адо-о-о! Братец лишь мельком обернулся в дверях и вышел. Чинелло уронил голову в лужу и тихо беззвучно заплакал. Сидевший все это время за сетками Аккус до крови прокусил губу. – Бертольд!!! Сука!!! Где ты?! – голос пленника, желай он того, мог бы повелевать громами и молниями, но все, чего он хотел сейчас – иметь пред очи главную куклу. – Бертольд! Иди сюда! Ты заслужил хорошую порку, паскуда! – Умоляю тебя, Петр! Не для того просил к себе, чтоб снова слушать дворовую брань! В темном зале с камином, где стоял Братец, в самом дальнем углу громоздилось огромное рогатое кресло. Вот на нем-то и сидел обладатель этого резкого, агрессивного, но в тоже время вкрадчивого голоса. В театре все звали его Хозяином. Братец знал настоящее имя, и потому предпочитал к нему не обращаться никак. – Это не дворовая брань! Совсем нет! – проговорил Братец через силу. – Но если вы хотите… – Нет-нет, – поспешил заверить Хозяин. – Не нужно. Потом оглянулся вокруг, будто кто-то смел бы подслушивать, и продолжил. – Мне, Петр, кое-что нужно от тебя. Не хмыкай, знаю, ты догадался. У нас такие сложились отношения, Петр… я бы сказал… – Хреновые, – подсказал Братец. – Можно и так, – согласился Хозяин. – В общем, меж нами давно нет дружественных уз, приличествующих родителю и его ребенку… Не рычи! И не скалься! Ты ведешь себя, как звереныш, Петр! – Ежели стае твоей с чужой разойтись – никак, не горячись – жди, как решит вожак! Так? Лицо Хозяина чуть потеплело; он ответил. – Для всех мы отбросы, так что же! Мы корчим ужасные рожи! Напрасно смеетесь! Мы скачем по пальмам навстречу великим делам! – Можно и так, – согласился Братец. Хозяин снова оглянулся по сторонам. – Я отпущу тебя, – сказал он. Братец никак не отреагировал. Скажи ему это раньше, до «бочки», он, может, и обрадовался и поблагодарил. Но сейчас нет! Ни за что! Он чувствовал в себе нечеловеческую злобу, готовую излиться на окружающий мир при первом поданном поводе. И все контакты этого мира с собой воспринимал, как вынужденную мировую. С их стороны! И потому не гасил ярость в сердце. А даже напротив, копил ее, вынашивал и оберегал, как дитя. – Отпущу, – продолжал Хозяин. – Но за это ты отнесешь письмо моему… эээ… товарищу. Ясно? Ежели Хозяин и ждал ответа, то напрасно. – Вот бумага, – сказал он, кладя конверт на тумбу у кресла. – Придешь в … и разыщешь малый театр при городском Паноптикуме. Там работает мой… эээ… брат. Его зовут Айхер. Антонио Айхер. Отдай ему письмо и можешь проваливать на все четыре стороны! Ясно? Кукла и Хозяин смотрели друг на друга из разных концов комнаты и каждый оценивал другого. Силу и способности. И каждый пришел к выводу, что еще не время! Еще рано! Хозяин театра поднялся с кресла и, слабо махнув на прощание, вышел. Братец остался один в комнате. Медленно подошел к тумбочке, снял с нее тяжелый холщевый конверт. Повертел в руках. Позади зашебуршало. – Бертольд? – позвал Братец, не веря своему счастью. Но это был не Бертольд. Это оказался кухонный служка Голем. Его глиняные бока блеснули в свете камина – слуга постарался – отлично начистил пузо. Загляденье, да и только! – Здравствуй, … – сказал Братец, усмехнувшись. – Ты Бертольда не видел? Вопрос не нуждался в ответе, так как Голем был нем. Говорить он не умел и не хотел, и Братец знал это. И тем не менее: – Он ш-шпрятался, Бхатец, – просвистел Голем. – Вылес в окош-шко ещ-ще с утха! Как уснал, ш-што за тобой пош-шлют! – Скотина! – ругнулся Братец. – А тебя кто так стукнул, Голя? – Да нихто, почти, – сказал Голем, отступая в тень. – Бхатец, разреш-ши мне пховодить тебя? Пожав плечами, Братец направился на кухню. У печи пусто: ни трубочиста, ни приборщиков, ни кашеваров. Недобрая тишина пронизывала театр, тишь сдерживаемого дыхания притаившегося зверя. Братец выгреб из ледника пару колбас, кинул их в мешок, следом опустил туда же несколько горшков с неприглядным варевом. И, закинув поклажу за спину, вернулся в главную комнату. – Голя! – позвал он. – Ты где? Никто не отозвался. – Ну, как знаешь, Голь! Прощай! – сказал он и вышел в предбанник. Наружную дверь толкнул сразу, не готовясь, и так же шагнул в ледяную стужу. На улице выла вьюга. И состав театральных вагончиков двигался по тракту, не останавливаясь. Братец спрыгнул во тьму с высокого крыльца, вымеренного для сцепки с кибитками Торговцев. Снег на отвалах дороги оказался глубокий и рыхлый. Древесина, из которой был сделан Братец, на севере называется железной березой – она тонет в воде. Человеку, пусть и метр ростом, но зато три пуда весом было очень сложно пробираться через эти снежные валы. Братец двигался вперед, в ведомом одному ему направлении, проламывая грудью сугробы, разметая волны снега, набрасывающиеся на него вместе с ветром, костеря весь белый, слишком белый свет! За всю ночь он ни разу не остановился. Под утро пурга улеглась. С рассветными лучами Братец рухнул наземь. Он лежал лицом и телом на снегу, но правая рука касалась небольшой серой проплешины. Под снежным паласом спала серая добрая земля и в этом месте ветер сдул неглубокий слой снега, обнажив тело земли. Судя по всему, спала она много веков, уже очень давно ее не тревожила рука человека. Братец гладил ее. Вытирал с поверхности крошки пыли, подносил к лицу, раскатывал на пальцах и сдувал. Если бы… если бы все это случилось с ним раньше, до «бочки», до Всего, тогда бы он мог бы считать себя счастливым! Тогда он мог бы сказать, что это то, о чем он мечтал! Но он чувствовал, что может взять порцию вожделенного покоя, только если портновскими ножницами отрежет Бертольду голову. Сначала руки, потом ноги, а затем голову! А если не так, то что-либо равнозначное! Все равно кому-то придется голову отрезать! Поэтому Братец скоро поднялся и собрался идти. – Уже мош-шно выходить? – раздалось у него за спиной. Братец выругался. Снял ранец и вытряхнул из него Голема. – На черта ты пошел за мной? – сказал он, толкнув глиняного человечка. – Кто тебя звал? Хоть бы спросил, олух! – Бхатец духак, – обиженно проворчал Голем. – Что ты сказал? – оторопел от наглости Братец. – Сказал, што вы духак, Бхатец! – повторил Голем и, перевернувшись на ноги, побрел прочь от привала. Правда, побрел в ту же сторону, куда шел Братец. Так что тот волей не волей направился следом. Казалось, снежная буря крадется по пятам за кукольным театром, потому как весь день, что Голем с Братцем шли до ближайшей деревни, на небе не было ни тучки. Солнце светило ярко, но снег не таял, даже почти не обрастал ледяной коркой. Не доходя до селения несколько верст, куклы встали. Какое-то время наблюдали издали, а потом, не совещаясь, пошли в обход. Еда кончилась в первый день. И скоро всей их пищей стали разговоры. Даже обычно молчаливый Братец теперь много говорил и рассказывал спутнику такого, о чем никогда не поведал бы в театре. Например, именно тут впервые прозвучало настоящее имя Хозяина – Клод. Или вот еще: сказал, что в столице западной провинции, в золотом городе Ингольштадте, таких, как они называют «химерами», не живыми, не мертвыми. Химерами. – Бхатец, – позвал однажды Голем. – А ты, пхавда, отнесеш-шь дядьке ту бумаж-жку, што дал тебе Хозяин? – Черт, я и забыл! – ругнулся Братец и достал из-за пазухи плотный конверт. Голем с нетерпением ждал, что тот сделает с ним. Братец, сорвал печать, бегло пробежал глазами текст и, пожав плечами, стал медленно с озлобленной тщательностью рвать письмо на мелкие клочки. По легкому, треплющему волосы, ветру летели мелкие белые ошметки. За ними сыпались еще и еще. С рук Братца слетали сверкающие вихри яркой пыли. Начинался снежный буран. – Как ты научился говорить, Голя? – спросил Братец вечером, едва они укрылись от бури в вырытой за день снежной пещерке. – Да стукнулся я, – нехотя отозвался Голем. – Об угол стукнулся. В боку у меня и пошла трещ-щинка. А если в нее пхавильно свистеть, то мошно чего-нибудь наговорить! Весь следующий день вьюга не стихала и куклы вынуждены были сидеть в укрытии. Разговор не шел. Снаружи завывал ветер, пресекая всякие попытки отвлечься от голода и мороза. А в душе бродило неистовство. Братец разозлился на Голема, он был в бешенстве. Особенно оттого, что по какой-то причине Голя не говорит, что с ним случилось! Утром объявил глиняному человечку, что они идут в ближайшую деревню. Но на утро, едва куклы выбрались из ямы, как снов началась вьюга. Но это только еще больше разозлило Братца. Он сказал, что все равно надо идти. Ориентируясь лишь на слабый блеск солнца, к вечеру они выбрались к селу. – Как найдем, как сделает все, так и уйдем! – сказал Братец. – Да ведь любой коваль не пойдет! – возразил Голем. – Да и гончар-то не всякий! Алхимест нужен! В Саддишталь идти надо, тут дыра! Захолустье! Прогонят нас! – Будешь чушь молоть, я тебя сам прогоню! – пригрозил Братец и они двинулись по узкому проулку. Деревня оказалась совсем небольшой, дворов тридцать. Хотя здесь на востоке и такое хозяйство считается завидным. Большинство домов выглядели нежилыми, покосившееся подворье заканчивало убогую картину. Если бы селение не стояло перед глазами кукол, то, возможно, они решили бы, что это одна из декораций их театра. Раскоряченные изгороди, разъехавшиеся дверные косяки и разбухшие неровные двери – все это смотрелось ужасно. Пугало не столько убогость, сколько сознание того, что в такой убогости может кто-то жить. Прекрасно понимая, что кибиточный поезд их театра убран довольно богато, куклы до сего времени не представляли ничтожества страны их окружавшей. По крайней мере Голем. Братец замер, тут же обернулся, схватил Голема и засунул его в ранец, предусмотрительно скинутый минуту назад. – Не высовывайся! – прошипел Братец. – Главное не высовывайся! Говорящий глиняный чан! Не к чему людей пугать! Иначе, правда, камнями закидают! Двери ближайших домов открылись и на улицу высыпали несколько семей грязных крестьян. Только вьюга все еще мела и даже становилась сильнее. Люди выглядели серыми тенями, и грязными были не столько они, сколько их силуэты. На половину опрокинутая изгородь на краю деревни не держала ветер и потому метель не осталась за околицей. Мимо шли люди, но вокруг никого не было. Силуэты и тени. Вот все, что видел Братец. Но очень скоро он заметил, что тени-то невысокие, коренастые, чуть выше его самого, потому если с кем и выйдет столкнуться, то вряд ли они станут орать и шарахаться в сторону. Кукла отправился следом за тенями. Ежели он их почти не видит, то, должно быть, и он для них не больше, чем тень. И хорошо. Деревянное тело, обросшее за дни «похода» ледяной коркой, напоминающей звериную шерсть, могло испугать кого угодно. Голытьба пришла «в центр». В геометрическом центре деревни искусственно расчистили место под собрания. Правда, расчистили не совсем уместное слово, потому как доски снесенного дома все еще трещали под ногами выборцев. Братец не видел ни зги. Три худых фонаря на другом конце «площади» давали не достаточно света и служили скорее для ориентации в пространстве. Потому как сиплый голос оратора прыгал между домами, как молодой козел и понять, откуда он берется, не представлялось возможным. А так хоть было ясно куда глядеть – на средний фонарь. Стоя в толпе, Братец опять был один. Крестьяне не двигались и тени их пропали. Впрочем, как пропал и сам Братец. Кукла силилась выбраться из кучи человеческого тряпья. Но даже натыкаясь на чьи-то руки, плечи и головы, он не находил людей. Мир вокруг завертелся в дикой нелепой феерии красок. Скудная палитра рассвета играла с синей вьюгой. Да и сам рассвет был фальшивкой – просто кончалась вьюга. Просто снова сквозь тучи проглядывало солнце. Косые лучи солнца, притворяющегося молодым, разбивали деревенскую площадь пополам. На одной стороне стоял Братец, на другой Бурмистр. Помещика звали Липат Федотыч, вид он имел неприятный и наглый. И еще он был невероятно толст. В голове Братца зашумела яростная волна боли. Боли и убийства. Волна катилась по узкому заливу кукольной души, кромки брега сжимались, и вода поднималась все выше… Все выше… Вверх, до самых вершин. И в ту секунду, когда ярость должна была рухнуть с огромной высоты на Толстяка, он заговорил. – Я видел тебя, – сказал помещик, не торопливо ворочая языком. – Помню тебя! Ты один из детей Кородуна! Твои руки из дерева! Твои глаза, волосы тоже из дерева! Скажи, ты заблудился? Братец молчал. Он задушил злость и внимательно слушал человека; в поезде Хозяина перебывало столько народу, что если начать изводить их всех, то Гагак-Караг поутру не досчитается половины жителей своей страны. Поэтому Братец слушал. Внимательно и спокойно. Толстяк, не зная того, излагал собственную судьбу. Пусть он находился на данной ему царем и законом земле, и перед ними обоими вины на нем не лежало… И, тем не менее, Братец ждал, что он скажет сейчас. – Нет! Нет, – продолжал толстяк, Липат Федотыч. – Я вспомнил! Определенно, ты тот, кого Кородун прятал в темнице! И шутил, что ты самый умелый и умный из его детей! Бурмистр весело заржал. – Не знаю, что он имел в виду, – говорил он. – Но мне это нравится! Определенно! Ладно! Махнул рукой. – Можешь остаться, – бросил помещик и закончил, уже направляясь к приземистой ухоженной избе у края площади. – Кто-нибудь тебя пустит! А нет, так ничего страшного! Не живой, не замерзнешь! Взгляд Братца не мог убивать и не мог ломать и крушить податливую материю мира. В отличие от его рук; только поэтому бурмистр благополучно дошел до дома и скрылся в нем. Братец вытащил из сумки глиняного спутника. – Ну что ты об этом думаешь? – Он вернет нас Хозяину! – уверенно заявил Голем. – Вот еще! – фыркнул Братец. – Понятно, что не тебя, а меня! Братец опять хмыкнул. – Ты ему нужен, не больше, чем я! – сказал он. – И хозяину, и толстому! Пойдем! Куклы пошли обходить деревню. Вечером, после долгих хождений по дворам и множества запертых дверей, они, наконец, увидели людей и подобие жизни. Голем снова прятался в ранце. Впустила их маленькая изба, стоящая на самом краю села. Обычно в таких живут знахарки. Возможно, женщина с трясущимися руками и бледным лицом ей и была. Куклы не спросили. Зато спросили, то есть спросил, Братец, как часто их Бурмистр выбирается из деревни. – Нечасто, ребенок, совсем нечасто, – говорила женщина. Она называла Братца «ребенком», а тот отчего-то не возражал. Будто чувствовал, что она имеет право звать его так. Хотя он и помнил башни Гамарриума и золото Хил-Дшиита. Богатство царств и столиц ныне не существующих. – В три-четыре года раз, – говорила она. – Бывает, вылезет из конуры! А бывает, и нет! «Конурой» женщина называла избу помещика, ту самую, что видели куклы с краю от площади. Это было удивительно, потому как жилище гостеприимной хозяйки можно было назвать разве что «избушкой». Головой Братец вытирал паутину с потолка, а плечами по неуклюжести, входя, немного раздвинул дверную коробку. Очаг не зажигался несколько лет! Как в самой женщине, не известно в чем душа держалась, так и про дом ее можно было сказать… Если, конечно, у домов бывают души. – Матушка, – спросил Братец. – А нет ли у тебя чана и топора? Мы бы кашицы отварили! Ни того, ни другого не оказалось. И сняв ранец, Братец вышел на улицу и тут же у самой калитки столкнулся с девушкой. Увидев куклу, она завизжала и, бросив под ноги какие-то кули, бросилась бежать. Дабы еще больше не пугать ее, Братец занес кульки в дом, а сам ушел на поиски топора и дров. И снова собирались тучи. Давно должна была появиться над крышами луна-красавица. Хотелось скорее увидеть, как ее молодое красивое тело выливается на небо и землю. Как холодное ночное светило разворачивает огромную белую скатерть поверх грязного замурзанного стола. Но, наверное, сначала следовало смахнуть крошки на пол. И пришла вьюга. От снежного ветра давно устал весь свет, но удалой и задиристый вихрь только начинал представление. Сопереживая юному позеру, Братец молча отдирал доски от помещичьего забора и даже не глядел вверх. На мириады снежных мошек и многочисленные ледяные королевства, собирающиеся и распадающиеся в небе. Обязательно Голем не удержится и вылезет к тетушке. Братец, был в этом уверен и, в общем-то, не возражал. Женщина единственная, кто решилась впустить путников в дом и не станет большой беды, если глиняная кукла примет на себя роль казанка для каши. Однако почему же знахарка не имеет дома ни дров, ни еды? И каждый день ходит за ними в амбар к помещику? Вопросы отпали, едва Братец заглянул в окошко ближайшего домишки. Затем еще одного. И еще одного. Везде было то же самое. Злости или гнева Братец не испытал. Просто рядом с портретом Липата Федотыча появилась новая галочка. Вернувшись в крайнюю избу к приветливой женщине, Братец снова не испытал гнева. Хотя должен был. Обязан был. Но чувству, которое родилось в его нутре, слов «злость» или «ярость» было недостаточно. Бывший узник бочки прекрасно понимал, что помещик не бил женщину, а лишь оттолкнул навязчивую крикливую старуху; что он не убивал единственного друга Братца, а всего лишь разбил глиняный горшок; что он не увел дочь знахарки чтоб в тепле и уюте насильничать над ней, а лишь забрал ребенка из пустого дома. Все это Братец знал. Но все это не умоляло и не искупало вины хозяина деревни. Хозяина… Вины хозяина. Вины перед братцем. И не только перед ним, но и перед вьюгой и луной! Перед театром кукол на колесах и величественными садами Саддишталя! Их всех гений мести брал в свидетели! Всю ночь Братец пребывал в совершенно ином времени и пространстве! В таких местах и эпохе, когда не было ничего страшного и предосудительного в том, чтобы сделать из «виселицы» с колоколом для созыва вече Т-образный крест, распять на нем помещика и в течение нескольких часов длинными оглоблями выбивать из него дух. Мерно и тщательно. Раз-два, раз-два! Как холщевый конверт, как тонкую бумагу с бессмысленными каракулями! Крики Бурмистра разбудили деревню, и крестьяне высыпали на площадь. Но приблизиться к месту «казни» никто не решился. Они оставались для Липата Федотыча и Братца всего-навсего блеклыми тенями. Безмолвными и бездушными зрителями. И как они еще не притащили с собой стариков и младенцев! На рассвете оглобля сломалась! И Братец единственным ударом размозжил толстяку череп! Lex in manibus! сказал бы Хозяин театра – господин Клод. Он был страстным любителем каламбуров. Едва толстый Липат Федотыч издох, один из безропотных «граждан» приблизился к Братцу и попросил убраться из деревни. Ужасная кукла с темными от крови руками подчинилась. Чудовище Франкенштейна уходило на север. Туда, где в одной из старых жизней спрятался Вечный Огонь. Туда, где в одних кварталах с собакоголовыми птицами и шестирукими полицейскими жили «химеры». Не живые, не мертвые. Куклы! К чему деликатничать? Куклы! – Если столько уже сделано! – восклицала душа чудовища. – Я сделаю больше, много больше! Идя по проторенному пути, я вступлю на новый, открою неизведанные еще силы и приобщу к ним человечество… Или уничтожу его… И возьму к себе куколок, а первым убью Хозяина! Эта молитва подвела Братца к обрыву. Убийство свершилось и титул Прометея пропал с ним в одно время. Но остались месть и злоба! И осталась страсть к головам! Головам, откусанным садовыми ножницами! У саддиштальских садовников такие хорошие ножницы… Большие, узорчатые и главное прочные! Владивосток Апрель 2007
|
|