Орех Я возвращаюсь с работы. Несу за плечами усталость весеннего дня, даль и синь бескрайнего поля, размеренный грохот стосильного трактора. Медленно ступаю на закованную в асфальт улицу, прислушиваюсь, как в груди набухает тихая радость, как те семена, которые уже легли в теплую пашню. Взгляд мой ласкает черные силуэты деревьев на синем фоне неба, омывает зеленые ежистые кусты крыжовника, гонится шаловливой зайкой вдоль ажурного плетения теней, которые пролегли через дорогу, и натыкается на могучую крону ореха. И мгновенно, словно туча солнце проглотила, гибнет симфония красок, что-то щемящее сжимает сердце и горьким комком подкатывается к горлу: я в который раз жалею о том, что в ту далекую послевоенную весну сдержался и не тяпнул острым лезвием по тонкому стволу... Вечереет. Сад еще черный, только кусты крыжовника полыхают зеленым огнем, кажется, слышно, как гудят весенние соки в стволах деревьев, и набухшие почки готовы каждое мгновение взорваться розово-белыми лепестками. Сгребаю в кучу мусора порыжелые прошлогодние листья, стебли пересохшей ботвы и такой-сякой валежник. Приседаю под кучей, чиркаю спичкой, и трепетный огонек, хватаясь за мусор, перескакивает со стебля на стебель. Вьется, как будто ручеек, седая струйка дыма и течет по густой лазури неба. Выхватывается из кучи игривый язык огня, подпрыгивает высоко кверху, стремится лизнуть меня в лицо и рассыпает вокруг да около золотой свет. Вечер черной канвой накрыл село и начал вышивать первые крестики узора желтыми нитями окон. Седая прядь тумана, запутавшись в кустах ивняка, висит над рекой, а за селом, в Ґурановой долине, двумя длинными косами расплетаются дымы. А вдалеке за холмом, утыканным синей косой леса, рдеют тучки: там тоже кто-то невидимый, по-видимому, жжет валежник, и он дотлевает красными маковками. Я увлечен работой и не вижу матери, что вернулась с поля и уже несколько минут наблюдает за мной. Наконец, напускает на себя строгости и ругает: — Ты что делаешь, сорванец? Хочешь дом спалить? — Что вы, мама, разве я маленький. Едва уловимая тень печали мелькнула на ее уставшем лице, влажно заблестели глаза: сад, посаженый в первый год их брака с отцом, на шестом остался без хозяина. Я смотрю на мать, слежу за ее выражением лица, вижу, как огорченный взгляд бабочкой перелетает от яблони к яблоне и усаживается на тоненьком стволе ореха. Мгновенно теплеют ее глаза, начинают излучать едва заметную радость, она вся, словно улитка в свой домик, углубляется в себя, окунается в прошлое и аж светится от сладкой неги, тепла и счастья, в которое окунулась на короткое мгновение воображением. Вдруг будто проснулась: из глаз выкатились прозрачные горошины, сверкнули маленькими бусинками и сорвались с ресниц. — Что с вами, мама? Она вздрагивает, стесняется, словно пойманный на вранье ребенок, затем, вернувшись в реальную действительность, виновато улыбается. — Ничего, сынок, ничего... Орех бди, — тяжелый вздох птицей выпорхнул из-под высокой груди, — его отец посадил в день твоего рождения. Запомни это. Уже в постели я силюсь вспомнить отца. Грезится полный бирюзы и золотого луча день, сон в медовых запахах лета в тени полустога, волнующее качание на высокой телеге прирубленных снопов и шершавая ладонь папы, что гладит по голове... Еще вспоминается, как под оборогом я нашел автомат, с трудом перетянул через высокий порог к дому. Отец, увидев это, отобрал у меня, зачем-то повертел в руках и сказал задумчиво: — Дай боже, сынок, чтобы тебе больше никогда не пришлось брать в руки эту штуку. Проходит на память горячий летний день: пыльной дорогой идут куда-то за село мужчины в военном с сумками за плечами, а рядом, ломая руки, голосят их жены. Когда уже спряталось за бугром село, отец высоко поднял меня на руки, поцеловал крепко и опустил на землю. — Уважай маму, сынок — и, утешая ее, долго прощался, вроде бы чувствовал, что навсегда... — Мама, а папа наш красивый был? — Добрый, сынок, — вздохнула мать, переворачиваясь в кровати.— Спи… Утром, насвистывая что-то бодрое, я беззаботно ступил в садик и оторопел: на месте ореха, единственного отцовского подарка, черной раной зияла яма и в вывернутой земле греблись куры. От обиды у меня замерло сердце, и глаза заполнили обильные слезы. Среди лета вернулся с войны Николай Собихап, и с его дома начали съезжать квартиранты: высокий, как шест, Иван, низенькая, всегда растрепанная, как куль сторновки, его языкастая жена Явдоха. Грузить на полуторку домашнее имущество помогал карликоватый, с острым взглядом, их сынок Антось, что уже стажировался на шофера. А углом ползло: — Жениться Николай будет. — Богачку берет: будущий тесть при деньгах, да и в войну добра награбил. — Но невеста не красива! — С красоты не пить росы… Когда за машиной улеглась пыль, ко мне подошел Зеньо Круць, Антосив ровесник, да и говорит: — Дай кусок сала, скажу, где орех. — Что?! — Покажу, где твой орех... Я мигом, как будто белочка, шмыгнул домой, вылез на чердак, нащупал во влажном холодном мешке ломоть сала, замотал в какую-то тряпку, засунул за пазуху и вернулся до Зеня. — Показывай, — выставив из-под рубашки сало. Мы ступили на двор Собихапа. Зень повел меня на пожарище: в углу, между двух уцелевших глиняных стен, рос мой орех. Я едва дождался осени, той поры, когда можно пересаживать дерево, но, по-видимому, родился под несчастливой звездой, потому что только вонзил в землю лопату, как меня схватила сильная рука незнакомой тети. — Ты что здесь делаешь? — Орех выкапываю. — Какой орех? А ну-ка, сопляк, марш отсюда! — Но орех мой, слышите, вы, мой! Я оттолкнул старую и хотел копать дальше, но она выхватила из моих рук инструмент и надавала тумаков. — Ты - ведьма! — крикнул я зло. — Погоди, байструче, погоди! Я тебе покажу ведьму, пускай твоя мать возвратится с поля. Я уже догадался, что это — будущая Миколина теща, и выкрикивал все, что слышал от соседей. — Ты ведьма, а твоя дочь — бага-яга! Вы гадальщики, вы человеку жизнь отравите! Я еще, по-видимому, долго бы выкрикивал в злобе, но в конце огорода показалась Миколина фигура, и я поспешил скрыться. Вечером старуха прилетела к моей матери. — Ты привяжи своего байстрюка! — начала орать на весь дом. — Пускай он не трогает орех. Достаточно! Накопались, наворовались, а теперь — хватит! — Но орех наш! Его мой отец посадил, слышишь, ты, ведьма лопоухая!— отозвался я из-за спины матери, но тут же получил подзатыльника и от обиды горько заплакал. — Пусть, сынок, не трогай, — утешала меня мать, когда старуха пошла, — им бы мира целого было мало, вот жалко не могут его больше выгрызть. После свадьбы за одно лето, словно грибы после дождя, выросли во дворе Николая Собихапа крытый цинковой жестью большой, в полтора этажа, кирпичный дом, хлева, а перед самым крыльцом разросся орех, посаженный руками моего отца в день моего рождения. И всегда, когда я вспоминал отца, мне тот орех не давал покоя. Однажды я решил срубить его к чертовой матери! Ночью тихонько, чтобы не услышал волкодав, что дремал на цепи, перелез через забор и замер. Орех имел уже толстенький ствол и чтобы его срубать, придется несколько раз секануть топором. «Пока услышат, пока встанут, мой и след простынет», — решил я и поплевал в ладони. Уже было замахнулся, как вдруг волна безудержного сожаления затопила меня, и я опустил топор. Разве дерево виновно в том, что Собихапы не хотят быть людьми?! Я нежно погладил деревце, перепрыгнул через забор, и в то же мгновение сзади меня раздался прерывистый лай... Я щелкаю затвором металлической калитки, и двухгодичный сынок, оставив игрушки, поднимается на ножки и, распростерши рученьки, словно птенец крылья, стремительно бежит мне навстречу. — Папа, на вуки... Я беру его на руки, под удовлетворенный хохот подбрасываю несколько раз кверху, и мгновенно исчезает усталость дня. Вспоминаю, что сегодня день моего рождения — мне и ореху за высоким забором на соседнем дворе минует тридцать пять, и мои мысли несутся к отцу. «Нужно же так, папа, случиться, что день моего рождения совпал с днем твоей гибели... Как это произошло? Скосила тебя вражеская пуля, когда ты, поднятый в атаку, встал в полный рост и упал на бруствере окопа или, может, в рукопашной гитлерюга вогнал тебе под сердце штык? Я помню твои слова о том, чтоб на мою судьбу не выпало держать в руках той холодной железяки, что сеет смерть...» — Ба, Сема, а ты что, будто памятник, торчишь посреди двора с ребенком на руках, - выводит меня из размышлений голос жены, которая даже не подозревает, какой болезненной струны коснулась в моем сердце своим непроизвольным сравнением с памятником.— Иди помогать, а то я уже пристала, вскоре начнут люди сходиться. — Что, Юрик, идем помогать матери? — смотрю в широко открытые карие глаза сына.— А ну, давай наперегонки, кто первый... — Я пелвый, я пелвый, — вьюном выскальзывает из моих рук и, распростерши рученьки, перевальцем бежит к матери. Где-то далеко за полночь я провожаю друзей. Мой взгляд опять ненароком падает на могучую крону ореха за соседским забором, улавливает темную фигуру Николая Собихапа, что, сгорбившись под мешком орехов, выполз из хлева и двинул к дому. «На базар собирается, ведь весной орехи в цене...» Что-то щемящее сжимает сердце, и я опять жалею, что в ту далекую послевоенную весну сдержался и не ударил острым лезвием по напряженному стволику деревца.
|
|