В автобус вошли двое: мать и подросток – лет десяти. Мальчик был болен: лицо искажала мимика идиота, непропорциональное тело дергалось, скрюченные конечности производили ужасное впечатление. Мать буквально внесла сына в автобус. Михаил вскочил, уступая им место, хотя салон был полупустым. Автобус тронулся. Михаил, держась за поручни, шел по проходу, когда раздался воющий визг тормозов, затем страшный удар, треск, крики… Когда Михаил очнулся, вокруг суетились врачи: несколько машин «скорой помощи» стояли чуть поодаль. Люди кричали, царили паника и хаос. Любопытных отгоняла милиция. Весь шум и гам перекрывал тонкий тоскливый вой: нельзя было понять – истязают собаку, мучают ли котенка. Михаил с трудом определил источник воя: плакала мать калеки. Он рукой подозвал человека в зеленом халате. Тот подошел, торопливо ощупал лежащего Михаила: «Кажется, переломов нет. Голова кружится? Возможно, сотрясение мозга. Встать можете? Считайте, что родились в рубашке. Если что-то будет беспокоить, обращайтесь в поликлинику». «Доктор, почему женщина плачет?» «Я – фельдшер. Сын ее погиб». Он исчез, и Михаил не успел сказать, что, не уступи он место, погиб бы сам… Оглянулся: за спиной кто-то матерился. Неопрятного вида мужик, покрутив пальцем у виска, проговорил язвительно: «Она тоже тронутая! Вместо того, чтобы радоваться, - идиот погиб, воет. Вот, дура-то!». Подошел милиционер: «Врач вас осмотрел? Разрешил идти домой? Ваш адрес? Фамилия? Так надо! Все, свободны…». «Что случилось? Много жертв?» - спросил Михаил у мужика. «Баба была за рулем, а дорогу перебегала собачка. Она затормозила. Несколько машин столкнулось. Там – не знаю: не подойти. Ваш шофер спас людей. Нажал на тормоза, врезался в столб. Погиб лишь пацан…» Болело ушибленное колено. Слегка мутило. Михаил поспешил покинуть место аварии. Доплелся до ближайшего сквера, сел на скамейку, облегченно вздохнул. Мысли вернулись к несчастной женщине. Он думал о великой, жертвенной, материнской любви. Сколько несчастных матерей, верных долгу, с болью в сердце, с поникшими душами, тянут свою горемычную долю, толкая по улицам наших городов и весей примитивные инвалидные коляски, в которых сидят чистые, ухоженные, больные дети. А за неимением передвижных средств, выводят убогих чад – под водопадом любопытствующих взоров – строго по распорядку, на пешую прогулку. Пусть они уже отчаялись вылечить свою кровинушку, смирились с несправедливостью Судьбы, но не перестали любить дитя, тщась дать ему все необходимое, себе в том отказывая. Какими словами должно воспеть незаметный, неафишируемый, ежедневный, материнский подвиг, их подвижничество, каких высоких слов достойны истинные христианки, дочери Девы Марии, не предавшие больных чад, не ропщущие на горький, тяжкий удел свой! Святые они, что ли? Вспомнился случай, рассказанный Алисой давно, в начале ее работы в клинике. Попав туда по распределению, жена уже через месяц потеряла к работе интерес, стала равнодушным винтиком гигантского монстра, питающегося человечиной, предварительно уничтожающего даже проблески разума гомо сапиенс. Алиса возмущалась, что вынуждена работать среди идиотов: врачи, по ее мнению, были тоже ненормальными людьми, с различными отклонениями в психике – вирус, что ли, там витает? Серьезно опасалась заразиться опасной психической болезнью. В подтверждение сего категорического вывода неоднократно приводила различные аргументы-примеры из практики. Однажды поведала о пожилой сотруднице, Нине Ивановне, брошенной мужем в молодости вместе с дитем-идиотом. Надеясь на излечение, та поместила дочь в клинику, где работала сама. Отработав положенные часы на своем участке, остальное время проводила с ребенком. Можно сказать, она жила в больнице, лишь изредка, на ночь, уходя домой, чтобы приготовить дочке что-нибудь вкусненькое, «побаловать свою гурманшу», – как она выражалась. Наутро являлась на работу с огромной сумкой. К тому времени дочери было двадцать пять лет. Рослая, упитанная, физически пропорционально развитая девушка. «Представляешь, – с возмущением рассказывала жена, – вытаскивает Нина Ивановна из сумки полтора-два десятка различных баночек, наполненных бульончиками-супчиками, пюре, соусами, подливками, герметически закрытых, перевязанных стерильными бинтами, и приговаривает: «Доча любит белый соус, а это форшмак – она его обожает, здесь салат «оливье» – пальчики оближет, тут лобио из фасоли – она обрадуется, так, а здесь – плов…» и так далее. Все чуть не лопаются от смеха. А она смотрит на нас, счастливая, что успела приготовить дочкины любимые блюда, глаза ее радостно сияют. Решила я навестить «дочу», посмотреть на нее профессиональным взглядом. Вообрази: сидит девица с хорошо развитыми формами, с огромной грудью, выпирающей из-под больничной сорочки (знаешь, как их санитары трахают! Ой, что ты, они беременеют, им аборты делают!) – на растерзанной постели и, уставившись бессмысленными глазами на меня, сосредоточенно сует руку в пах, затем вынимает ее, окровавленную, оттуда, некоторое время тупо рассматривает ладонь, потом, злорадно ухмыляясь, тянет руку ко рту. Полнейшее, абсолютное животное! У нее как раз менструация была, ты бы ее видел! Не знаю, что она вытаскивала из-под себя, они и кал жрут. А Нина Ивановна стерильные баночки «доче» таскает. Ну, скажи, она сама нормальная? Прибежала в палату, увидела свою ублюдочку – засюсюкала: «Доча, разве так можно себя вести? Сейчас мы помоем девочку, а потом вкусненько накормим». Я спросила придурковатую мать, узнает ли ее идиотка-дочка. И она, излучая радость и гордость за «умную» дочь, ответила: «Конечно! Узнает, не боится. На всех смотрит со страхом, а на меня нет, даже ругается иногда. Да и все остальные меня хорошо знают. Правда, девочки?» Ты бы видел эту жуткую картину: безобразные идиотки, действительно, выражали подобие радости, тянулись к сумке – у них выработался рефлекс: раз пришла Нина Ивановна, значит, будет кормить. Страшные, агрессивные, алчущие рожи! Ужас! А она их подкармливает, не боится, привыкла, а «дочу» даже любит. Как можно такое чудище любить? Кто будет спорить, что Нина Ивановна сама не свихнулась?!» Нина Ивановна умерла. Михаил спросил как-то Алису: «Как там «доча» без матери?» Та ответила равнодушно: «Как все. Вероятно, трахают без устали. Раньше матери боялись. Теперь бесхозная: санитары сами пользуют и в мужское отделение продают попользоваться». Трудно, по-видимому, пришлось «доче» без любящего, всепрощающего человека, который оберегал, защищал ее, даже баловал. Нашли ли нужным объяснить «доче», что матери больше нет, потому она и не приходит. Ведь даже животное – корова, собака, кошка – любят и ждут друга-хозяина. Не могла «доча» не заметить, что матери вдруг не стало. Может, все-таки сказали ей? Сумел ли постигнуть затуманенный болезнью рассудок, что такое смерть? Если да, то как смог справиться с теми чувствами, которые возникают в таких случаях? А если не сочли нужным? «Бедный мальчик! – Михаил вновь вернулся мыслями к недавней аварии. А память услужливо выдавала события далекого времени…Он был молод, а Алиса родила младшего сына. Он притащил из сарая коляску, купленную еще для первенца. Оставил возле лифта, собираясь затем помыть ее. Вышел с тазом… коляски не было – украли. Спустя месяц, гуляя с детьми, увидел Михаил идущую навстречу женщину, высокую, дебелую, лет тридцати, катившую украденную коляску. Поравнявшись с ней, Михаил спросил, кто лежит в коляске: сын или дочь? Женщина, слегка настороженно, но довольно спокойно ответила, что родила сына. Михаил заглянул в коляску: сомнений не было – это пропавшая коляска, вон следы поломки и починки его руками. Задал вопрос – откуда у них это коляска? Женщина задергалась-заволновалась.Видно было: она – психически неуравновешенный, больной, человек. Сказала, что коляску подарил младший брат. На нее жалко было смотреть: Михаил раскаялся, что затеял разговор. Однако спросил: «Он что, вор?» «Да, – ошарашенно пролепетала та, – сидел в тюрьме за воровство». От волнения она плохо соображала. «Передайте ему, – продолжал Михаил, – что я – небогатый человек, и мне было очень трудно в течение месяца обходиться без коляски, пока я не одолжил деньги на вот эту». И быстро пошел дальше. Потом неоднократно встречал женщину, расспрашивал о здоровье сынишки: что-то не нравилось Михаилу в ребенке – огромная голова, крохотные глазки, неспокойный, бегающий взгляд. Однажды неожиданно столкнулся с нею и мужем. Женщина остановилась, улыбнулась и попыталась познакомить мужчин. Муж был раза в два старше ее: седой, маленький, без руки, от предплечья, – стоял, пошатываясь, пьяный. Крепко держа его одной рукой, другой она толкала пресловутую коляску с ребенком. Вид женщины, ее затравленный, несчастный взгляд, вызывали у Михаила острую жалость. Он узнал и мужа: жили в одном микрорайоне – часто видел того, вечно пьяного, под руку с непотребными бабами. Встреча испортила настроение Михаила: он и раньше принимал близко к сердцу рассказы больной женщины о ребенке – словно тот факт, что малыш лежал в коляске его сына, делал того тоже родным. Он замечал признаки нездоровья на лице мальчика и опасался, чтобы болезнь матери не передалась ему по наследству. Сейчас, узнав, что отец ребенка – пропащий алкоголик, Михаил очень расстроился – наследственность малыша была угрожающей. Находясь под впечатлением от встречи, Михаил, рассказал Алисе всю историю: о краже коляски, о больной женщине и ее сыне. Лучше он этого не делал бы! Сколько было крику, угроз, какими эпитетами она награждала растяпу-мужа, не только не отобравшего украденную коляску и не посадившего в тюрьму ворюгу и сообщницу, но и волнующегося по поводу здоровья ублюдка воровки. Когда Алиса забыла эту историю и успокоилась, Михаил вновь попросил ее посмотреть малыша: если будут обнаружены отклонения от нормы, лучше начать лечение своевременно, не дать развиваться заболеванию. Разговор опять закончился скандалом. Из криков жены Михаил понял, что это его, блаженного, следует лечить. Год спустя Михаил не узнал свою знакомую: похудевшую, пожелтевшую, осунувшуюся, дергающуюся более обычного, – не принесло ей счастья ни замужество, ни рождение сына. В другой, приспособленной, коляске лежал явный идиот, с ярко выраженными признаками болезни Дауна. С замирающим от ужаса сердцебиением, смотрел Михаил на мальчика, всматривался в его лицо, – сомнений не было: тот обречен. Понял, почему так изменилась мать: давно все предчувствовала, а теперь получила подтверждение самым худшим опасениям. Лет через пять встретил однорукого. С несвойственной настойчивостью и бесцеремонностью, Михаил подошел в магазине к пьяному, совершенно опустившемуся, словно усохшему человечку, и спросил о его жене и сыне. Тот с пьяным прищуром и наглецой во взгляде, стоял, пошатываясь, и молчал. Затем вдруг, неожиданно резко, спросил: «Деньги есть? Если поставишь, все расскажу». У Михаила екнуло сердце: раз собирается рассказывать, значит, что-то случилось. Не мог он уйти, не узнав, что произошло, – потом будет мучиться неизвестностью, не простит себе колебаний. Денег не было жалко, просто отвратителен и мерзок был однорукий, противно его гнусное общество. Кинул пятерку: «Хватит?» Алкоголик схватил ассигнацию и исчез. «Только его и видели!» – с облегчением подумал Михаил, направляясь к выходу из магазина. Почувствовав на плече руку, обернулся: однорукий тащил его в угол, к столикам, где стояли бутылка водки и два бокала пива. «Интересуешься женой? Соблазнительная баба? Ну, извини. Мне уже все равно: нет ее. Погибла. Убилась. И дите убила. С седьмого этажа выбросилась с Генкой. Я раньше злился на нее, даже бил. А теперь жалко. Пацана нет, не жалко, он идиет был. Ему так лучше. А бабу жаль, хорошая была, не ругалась, не умела. Но раз сама решилась… С такой высоты… Вместе с пацаном. Могла его придушить, раз идиет, а сама бы жила… А она, вон как решила… А вот и Толик. Ком хер! Знакомьтесь, ее брательник…Про твою сестру рассказываю… Тащи стакан, выпьем за упокой. За царствие небесное положено…» Михаил, с белыми от ненависти глазами, выскочил на улицу. Он почти бежал, задыхаясь от отвращения и гадливости к однорукому: сам же, алкоголик, виноват, что произвел больного ребенка. И что же? О своем, еще до рождения обреченном дитяти, после того, как погубил его, говорить, как об утопленном котенке?! И жену сам довел до столь страшного финала! Кроме болезни сына, которая подтачивала ее, были, наверняка, и другие причины: обижал, бил, гулял! И она, бедная, нашла выход: для себя, и для безнадежно больного ребенка, – решилась на чадоубийство, взяла на душу двойной смертный грех. О, Господи! Прости несчастную, прими в Рай: она заслужила это за свои мучения. А изверг продает историю смерти ее и сына – за бутылку. Нелюдь! Поминают: муж–алкоголик и брат-вор – душу праведную, чистую, измученную... Другой случай, с которым столкнулся Михаил, был еще страшнее, и потряс его до дна души. Главным действующим лицом трагедии на сей раз был сокурсник. Виделись они редко. Раз в год, традиционно, собирались друзья-приятели. В первые годы в их число непременно входил и Давид. Женился он поздно – каждый раз приходил с новой «невестой». Однажды пришел с женой Ириной, амбициозной особой, занимавшей какой-то пост в горисполкоме. Она была старше Давида, но крутила-вертела им, как хотела. На следующий год Давид на встречу не пришел: стал отцом, делал, с помощью честолюбивой жены, успешную карьеру. Ребята неохотно говорили об этой чете. Спустя год Давид опять проигнорировал приглашение Михаила, и тот перестал его звать. А через несколько лет Михаил узнал о несчастье в семье Давида: у его дочери болезнь Дауна. Михаил стал упрашивать Алису обследовать девочку в клинике. Получив согласие, бросился звонить Давиду. Тот погасшим голосом ответил, что обследование уже проведено – самое тщательное, на очень высоком уровне: диагноз не подлежит сомнению. Предложил встретиться. Михаил пригласил Давида к себе. Тот пришел, уже здорово выпивший, и принес две бутылки «Столичной», хотя знал, что Михаил не пьет, да и сам раньше не выпивал. Грустные это были посиделки. Давид стремительно накачивался, жалуясь на жену: «Трагедия, Мишка, настоящая трагедия. Жить не хочется. Не могу смотреть на дочь. Да и какая это дочка! Это звереныш, Мишка, ей-богу, животное, без признаков разума: агрессивное и злобное. Это не человеческое дитя! За что я так наказан? Домой идти не хочется, одна радость – напиться вусмерть. Дома сущий ад! Ирина бросила работу, ЭТУ же не берут в садик, жена стала такой стервой, дружище! Она и раньше ангелом не была, а сейчас бесится, злится на меня, в чем-то обвиняет, короче, я вечный стрелочник у нее. А в чем моя вина? В моем роду психов, вроде, не было». Позже, когда упился в стельку, признался: «Я предложил Ирине отдать ЭТУ в дом инвалидов. Не могу жить рядом с ней: сердце мое не выдержит. Мы могли бы попытаться еще раз. А ЭТА все равно ничего не понимает, не осознает. Какая разница, где будет жить? Ей лучше вообще не жить. Мне она не нужна. Но жена – ни в какую! Не соглашается отказаться от дочки. Тьфу, ты, Господи! Дочка!» Михаила ужасало все, что тот говорил, каждое слово, вышедшее из сивушного рта, обычно мягкого, слабохарактерного Давида. А Ирина опровергала сложившееся о ней худое мнение. С тех пор Михаил обязательно находил возможность встретиться с Давидом, который все больше спивался и опускался, постоянно жалуясь на жизнь, на жену, на Судьбу. Состояние дочери не улучшалось: известнейшие профессора и дефицитнейшие лекарства не помогали. Однажды Михаил вынудил себя посетить Давида дома. И потом долго не мог избавиться от саднящей, сердечной занозы: увиденное сразило его наповал. Поблекшая, поникшая, потерянная Ирина, пьяный Давид, рычащее, мычащее, плюющееся, злобное существо – их шестилетняя дочь. Михаилу до глубины души было жалко всех троих. Давид, провожая его до метро, пьяно-пришибленно, со слезами и зубовным скрежетом, говорил: «Ты все видел? Все усек? Все понял? Нет, ты все осознал? Ты видел ее, нашу милую, очаровательную, единственную дочурку? Ей же клетка необходима! А во что превратилась Ирина, ты зафиксировал? Это она во всем виновата! Сама, одна, она виновна. Я ей предлагал. Она была против. Она орала на меня, что ребенок там погибнет. А теперь мы все трое погибнем, все гибнем! Ведь я, хоть и не люблю ни ту, ни другую, не могу их бросить. Надо было бы оставить их, и уйти. В таком случае Ирина, может, что-то поняла бы. Если бы ты только знал, как мерзко она меня на себе женила! Без любви, без чувств: купила за определенные блага. А я, подлец, продался – легко и дешево! А уйти – некуда». Узнав, что Давид болеет, Михаил навестил его. Комната представляла запущенную, грязную берлогу, с расшатанной кушеткой, покрытой рваным покрывалом, в одном углу, и жалким однотумбовым письменным столом – в другом. Ободранные обои в жирных пятнах, голый, зашарканный, грязный паркет. На ногах Давида не комнатные тапочки, а нечищеные туфли, в которых выходит на улицу. Сильно подозревал Михаил, что и спит Давид без простыней – прямо на грязном покрывале. Михаил сел на единственный стул у письменного стола, Давид опустился на кушетку. Оба молчали. Первым заговорил Давид: «Сколько ты здесь не был, лет десять? Все уничтожено, поломано, изодрано, разрушено. Наша милая дочь иногда превращается в дикого зверя, невероятно сильного и злобного, с которым никто, кроме жены, не может справиться. Тогда она дает выход злобе, ненависти и агрессии, копящимся в ней в перерывах между припадками. Не дай Бог попасться в такой момент ей на глаза, а тем более в ее руки. Меня пока Бог миловал. Она меня ненавидит, так ее настраивает Ирина. Когда-нибудь, в приступе бешенства, дочь разорвет меня на части, – жена ее не станет останавливать. Ты понимаешь, даже в невменяемом состоянии, когда она совершенно неуправляема, ЭТА, словно зомби, послушна тихому, спокойному слову Ирины. Как и почему жена обрела такое влияние на нее, необъяснимо. Но это так. Я раздражаю обеих, а они – меня. Дочь и мать будто слились воедино, стали одним целым, сиамскими близнецами: один разум, одни чувства. Правда, разум, да и то уже ущербный, весьма ущемленный, обитает лишь в одной голове, во второй – его заменяет дрессировка. Жена выдрессировала дочь по своим понятиям, в нужном ей духе и русле – ведь можно же вышколить и научить выполнять минимум действий даже злобного хищника. Буйно помешанные тоже поддаются элементарной дрессировке. Ирина подчинила своим чувствам и эмоциям дочку, своей нездоровой воле – ее безволие: она руководит ее безрассудным телом, как собственным. ЭТА – животным, обостренным чутьем верно улавливает-угадывает настроение матери, и тут же следует ее непредсказуемая реакция: она враждебна ко всем, кто, вольно или невольно, обидел ее мать. А Ирина… в последнее время… Ты и представить себе не можешь, в каком кошмаре и ужасе мы жили все эти годы. Нет, все же представь: изо дня в день видеть человекоподобное, агрессивное существо, которое, словно в насмешку, называется дочерью, терзая и раня болезненное самолюбие, а вместо удовлетворенного материнского тщеславия несет боль и горе, требует смириться с неизбежным поражением, но нельзя показывать разочарования и раздражения, следует поддерживать реноме любящей матери, играть роль преданной, несчастной, но героической женщины.Столь тяжкий груз может выдержать не каждый рассудок – он оказался непосилен и ей. Она сама чокнулась, Миша. Ты бы ее не узнал: нет прежней Ирины, то, что она собой представляет, – слабое подобие ее, прежней. Даже внешне она изменилась до неузнаваемости: высохшая, седая старушка-психопатка. Две идиотки поднимаются чуть свет, что-то съедают, мать одевает дочку, и они покидают дом. Где ходят, чем занимаются весь день, не знаю. Возвращаются поздним вечером. Как видишь, их еще нет. Я сам себе стираю, готовлю. Не только потому, что не доверяю Ирине, хотя основания для этого есть, – однажды она едва не отравила меня, не уверен, что не умышленно. Главным образом, из-за того, что ЭТА все портит, рвет, пачкает, уничтожает: не хочется думать, что по наущению матери. Ты не заметил, что в дверь моей комнаты врезан замок? Я как в осаде: здесь живу, сушу сорочки, носки, тут принимаю пищу. Мы почти не общаемся, не соприкасаемся. Когда я прохожу через их комнату, меня окатывают удвоенные волны ненависти, озлобленные взгляды двух удавов следят за каждым движением кролика – весьма неодобрительно, недоброжелательно: они меня завораживают, я даже спотыкаюсь. Однажды мать подстегнет дочь-зомби к убийству. Я это предчувствую, Миша. Они вдвоем убьют меня, но отвечать за преступление никто не будет: Ирина спихнет вину на буйно помешанную дочь, а с ЭТОЙ – какой спрос?! Удивляюсь, что до сих пор жив. Не веришь? Я – их потенциальная жертва. Попомнишь мои слова. Не знаю, как Ирина обставит убийство, но она готовится к нему. Однажды я уже стоял у самой черты… В это время гулко стукнула входная дверь, послышались раздраженное мычание и тихий, но резкий голос Ирины, призывающей дочь к порядку. Не обращая внимания на предостерегающие жесты Давида, Михаил вышел из комнаты. Ирина, увидев его, недоверчиво и настороженно приблизилась, – маленькая, сухонькая старушка, повязанная платочком. Угрюмо проговорила без вопросительной интонации: «Что с ним?» Она имела в виду Давида. Михаил пожал плечами, поскольку Давид вышел следом за ним, а сам смотрел на их дочь: рослую, действительно сильную, прекрасно физически развитую, чисто одетую. Если бы не исковерканное болезнью лицо, да не нелепые движения: взмахи рук, покачивание из стороны в сторону – остальное могло принадлежать здоровой деревенской девахе – рожала бы ежегодно малышей-крепышей. Хорошую дочь сулил Бог Давиду и Ирине. Что помешало его замыслу? Два года спустя Давид убил дочь, а затем и себя. Такую версию, официальную, выдали представители органов. Ирина находилась в клинике для душевнобольных. Как в реальности произошла трагедия? Никто никогда не узнает. Когда прибыла милиция, квартира была разгромлена, везде лужи крови – видно, схватка была не на жизнь, а на смерть. В одной комнате лежала мертвая дочь с ножевыми ранами, а в другой, закрытой на ключ, – несчастный отец с ножом в сердце. Слишком невероятное самоубийство, если вспомнить слова Давида. Что делала Ирина в момент смертоубийства, где находилась, кого защищала, кого и к чему подстрекала, кому помогала, – неизвестно. «Послушна ей, словно зомби», – говорил Давид. Сколько раз думал об ужасном финале этой истории Михаил, столько версий, иногда противоположных друг другу, возникало в его мозгу, воображение рисовало страшные картины. Не выдержав натиска мыслей и болезненных видений, Михаил поехал навестить Ирину в клинике. Хотя появление Михаила было неожиданным, ни один мускул не дрогнул в осунувшемся, бледном лице. Она не сделала ни движения, ни жеста: никакой реакции. Михаил попросил Алису выйти. Ирина лежала, уставившись в потолок. Что видела она перед собой? Что вставало перед ее глазами? Михаил молча вглядывался в спокойное лицо: слишком оно невозмутимо для больного человека. Какие вопросы ей задавать? Что спрашивать у человека, сломавшего, перечеркнувшего собственную жизнь, а, может, и не только… «Ирина, тебе жалко их?» – тихо спросил Михаил. Нет ответа. Не знает? Не удостаивает, не снисходит? Михаил попрощался, и только сейчас дрогнули веки, изменилось выражение ее лица, а губы что-то произнесли. Михаил переспросил: «Что ты сказала?» «Мне себя жалко…» И все, больше ни слова, ни взгляда. Кто преступник? Кто убийца? За кем осталось последнее слово? Кто выиграл? Кто проиграл? Быть им судьей Михаил не собирался. Пусть судит Бог. Садилось солнце. Михаил все сидел в сквере, расслабленный, радуясь тому, что чувствует, как пульсирует ушибленное колено, что жив и невредим. Что его заставило встать с места? Ребенок погиб по ошибке? Кому предназначалась смерть? Мозг выдал сентенцию: «Смерть не ошибается!» Он вспомнил еще один печальный эпизод из их с Алисой жизни. Как-то поздней осенью, вечером, позвонила в дверь подруга жены Екатерина. Поужинали. Михаил оставил женщин одних. Долго секретничали подруги. Слышно было: гостья плакала. Раздраженная Алиса курила. Утром, за завтраком, поинтересовался, зачем приходила Катя, и что у нее случилось. Жена в двух словах, не вдаваясь в подробности, вяло и неохотно изложила суть дела, и ушла на работу. Михаил продолжал сборы, когда раздался звонок у входной двери. Михаил открыл ее, на пороге стояла Катя: «Мне надо с тобой поговорить». Катя рожала синхронно с Алисой, но девочек – Юлю и Лилю. Обе девочки были похожи на мать – симпатичные, смышленые. Одна беда и горе: старшая страдала странным, редким заболеванием, выражающемся в размягчении костей. Лиля нормально росла, училась, развивалась, хорошела, уже бегала на свидания и дискотеки. В физическом смысле с Юлей происходило то же самое, но ни бегать, ни ходить, ни тем более танцевать, даже сидеть, бедная девочка не могла. Прекрасная фигура, красивая грудь, стройные ноги, изящные кисти – природа старалась втуне: все неподвижно, неестественно-гибкие, как резиновые шланги, руки и ноги – где согнешь, там сгибаются – кукла сшитая! Юленька не могла без посторонней помощи даже перевернуть свое тело, поменять позу. Функции и деятельность внутренних органов нарушены не были: нормальный аппетит, регулярный менструальный цикл и все прочее… Она много читала, хотя сама не была в состоянии перевернуть страницу, не то чтобы держать книгу, – отец придумал какое-то приспособление для этой цели. Девочка была достаточна умна, но более, чем разумом, жила чувствами: глубокими, тонкими. Она обладала чуткой, отзывчивой и очень ранимой душой. В том-то и была ее беда: она прекрасно осознавала трагизм своего положения. А что чувствовала несчастная мать, глядя на неподвижную красавицу-дочь? Как болело-ныло материнское сердце, когда она провожала счастливую Лилю на свидание, а затем возвращалась к Юле, чтобы помочь ей перевернуться с одного бока на другой, невольно касаясь при этом чуткими своими пальцами тугих, крутых бедер, налитой груди, уже созревшей, чтобы вскормить не одного младенца! Роптала ли Екатерина на явную несправедливость жестокой Судьбы, жалела ли, что родила Юлю, винила ли себя, тяжко работавшую до конца беременности, или мужа, частенько выпивающего, или предка, чей ущербный, неполноценный ген, переданный через несколько поколений по наследству, изломал жизнь дочери, да и ее собственную? С некоторых пор захандрила-занедужила сильно душою Юлия: не хочу жить! Мать и так, и сяк, уговаривала-упрашивала дочку, ругала-стыдила за плохие, грешные мысли, но хандра перешла в жуткую депрессию. Померкло солнце для Юли, следовательно, и для Катерины тоже. Месяц отпаивала она дочь всевозможными успокоительными травами и лекарствами, но больше словом, сердцем, добром лечила ее. И когда уже казалось, что удалось вытащить Юлю из черной, душевной ямы, та, плача, стала умолять мать: «Мамочка, милая. Не то что не хочу, я не могу жить. Разве это жизнь? Неужто ты сама не видишь, не понимаешь, не сочувствуешь мне? Мы ведь обе знаем, что моя болезнь неизлечима, и незачем питать иллюзии: все безнадежно. Никаких перспектив вылечиться, стать на ноги, вести нормальный образ жизни, у меня нет. Мое тело навсегда останется неподвижным и непослушным мне. Пока ты жива, я кому-то нужна, – ты всегда рядом, твоя помощь опережает мои желания. А когда тебя не станет? Подумай, что будет со мной. Прошу тебя: избавь меня от страданий. Помоги мне уйти из жизни. Ты стала болеть, мамочка: на твоем здоровье плохо сказалось мое состояние. Не жертвуй собой, не рискуй. Умоляю тебя: соверши гуманнейший акт христианского милосердия – помоги мне умереть. Для меня это лучше, чем жить». Тогда и приняла Екатерина роковое, но гуманное материнское решение – уйти из жизни вместе с дочкой. Пришла к Алисе: просить надежное средство, чтобы не мучились они долго, да чтобы невозможно было спасти: сильное и быстродействующее. Всеми святыми клялась той, что никто не узнает, откуда – лекарство, кто достал. Алиса наотрез отказалась помочь. Михаил очень жалел Екатерину. Спросил у жены, что она думает о эвтаназии: не гуманней ли помочь людям уйти из жизни? Уровень суицидов ныне зашкаливает все допустимые пределы. Алиса, как всегда, взорвалась: - Эти люди несут наказание за свои поступки. Скажи, Давид говорил тебе когда-нибудь о сестре? Ради того, чтоб ты понял, я нарушу профессиональную тайну. Екатерина – сестра Давида. Удивлен? Это правда. Их мать была психически больна. Латентная форма шизофрении. Она скрывала болезнь от всех. Однажды выпивший отец утонул в ванне. Похоронили, оплакали. Затем с Давидом стало происходить нечто странное: он бывал крайне возбужден, необуздан, невоздержан – во всем, что касалось его желаний. Это время пришлось на период его полового созревания. Короче…он изнасиловал сестру…Потом сказал ей, что видел, как мать выходила из ванной – вся мокрая. Он нашел там мертвого отца. До утра ждал, что мать поднимет шум: муж умер. Но она сделала вид, что обнаружила труп только утром. Давид пригрозил Кате: если она проговорится о том, что произошло между ними, то он «сдаст мать». Катя млчала. Инцест длился более десяти лет. Я не уверена, что и старшую дочь Катя родила не от брата. Что ты теперь скажешь? В жизни – все закономерно. А уж в биологии – и подавно! Теперь она просит о помощи. Я не собираюсь из-за нее сидеть в тюрьме. Если желаешь, христосик, я на твое имя выпишу препарат, который убъет и лошадь. Хочешь помочь, пусть они получат смертоносное вещество – из твоих «милосердных» рук. Не пытайся загребать жар чужими руками… …Михаил закрыл глаза. «Надо найти бедную женщину, помочь ей…материально. Ничего, ей потом станет легче: будет вспоминать сынишку – со светлой печалью. Неужто одиночество – хуже того, что имела? Разве больной ребенок не являлся тяжкой обузой? Освободилась? Хотя, если бы желала освободиться…Нет, она сделала выбор – в пользу сына-инвалида. Человек предполагает, а Судьба располагает! Хорошо, что я уступил место…» Михаил встал и, припадая на левую ногу, медленно пошел из сквера. Но и легкое головокружение, и боль в колене были приятны, как всякое проявление жизни…
|
|